Москва, 1918 год
Москва, 1918 год
…Было такое ощущение, что голова гораздо тяжелее всех прочих частей тела. Во всяком случае, кое-как встав с постели, он запнулся о ковер и едва не грохнулся на пол: чугунная башка тянула в сторону. А ведь еще надо доковылять до столика, на котором мать должна была оставить спасительную бутылочку сельтерской…
Сделав глоток-другой, Михаил горестно вздохнул: вот ведь черт, опять вчера надрался. Огляделся по сторонам. Слава богу, никто из вчерашних гостей на ночлег не остался. Даже той, которую он представил домашним как «добрую девушку с теннисного корта», не было. За-ме-ча-тель-но.
Заметив валяющиеся на полу скомканные листы бумаги, он заставил себя совершить очередной подвиг: наклониться и поднять их. Ба, знакомый текст. Надо же, уцелел. Наверняка вчера он пытался читать свой опус этим паршивым шлюшкам, которых после спектакля подхватил на выходе из театра.
«Вечер. После долгого дня, после множества впечатлений, переживаний, дел и слов вы даете отдых своим утомленным нервам. Вы садитесь, закрыв глаза или погасив в комнате свет. Что возникает из тьмы перед вашим внутренним взором? Лица людей, встреченных вами сегодня. Их голоса, их разговоры, поступки, движения, их характерные или смешные черты. Вы снова пробегаете улицы, минуете знакомые дома, читаете вывески… Вы пассивно следите за пестрыми образами воспоминаний проведенного дня.
Но вот незаметно для вас самих вы выходите за пределы минувшего дня, и в вашем воображении встают картины близкого или далекого прошлого. Ваши забытые, полузабытые желания, мечты, цели, удачи и неудачи встают перед вами. Правда, они не так точны, как образы воспоминаний сегодняшнего дня…»
«О, да…», – вздохнул Михаил.
«…они уже «подменены» кем-то, кто фантазировал над ними в то время, как вы «забыли» о них, но все же вы узнаете их. И вот среди всех видений прошлого и настоящего вы замечаете: то тут, то там проскальзывает образ, совсем незнакомый вам. Он исчезает и снова появляется, приводя с собой других незнакомцев. Они вступают во взаимоотношения друг с другом, разыгрывают перед вами сцены, вы следите за новыми для вас событиями, вас захватывают странные, неожиданные настроения. Незнакомые образы вовлекают вас в события их жизни, и вы уже активно начинаете принимать участие в их борьбе, дружбе, любви, счастье и несчастье. Воспоминания отошли на задний план – новые образы сильнее воспоминаний. Они заставляют вас плакать или смеяться, негодовать или радоваться с большей силой, чем простые воспоминания. Вы с волнением следите за этими откуда-то пришедшими, самостоятельной жизнью живущими образами, и целая гамма чувств пробуждается в вашей душе. Вы сами становитесь одним из них, ваше утомление прошло, сон отлетел…»
Сон и впрямь отлетел.
Михаил Александрович, меланхолически прочитав свои же собственные строки, как молитву, чуть-чуть приободрился, встал и даже попробовал сделать некоторое подобие комплекса упражнений йоги. Впрочем, его хватило не более чем на два-три приседания и бездарную попытку изобразить позу «лотоса». Получился какой-то скукоженный эмбрион. Потом он подошел к огромному настенному зеркалу, скептически оглядел себя с головы до пят и хмыкнул:
«М-да, выдающийся актер, премьер, надежда русского театра… Хлюпик… От горшка два вершка… Красавец? Даже Лешка Дикий по сравнению со мной – Качалов… И еще от шепелявости все никак не могу избавиться… За что меня только бабы любят?.. Ума не приложу… А ведь дядюшка говорил, что в человеке все должно быть прекрасно… Ошибался, выходит, Антон Палыч… А вот отец был прав, когда твердил мне: «Тонок, как глиста, жидок, как сопля». Эх…»
Он вернулся к столу, отыскал более-менее чистую рюмку и налил водки до краев. Немного посомневался, но все-таки выпил: черт с ним, на занятия в студию все равно еще рано. Тем более, как утверждают сведущие люди, свежий запах гораздо лучше вчерашнего перегара.
Ну-с, и где же наша Ольга?.. Ах, да. Ушли-с…
В последнее время он все больше боялся толпы, старался без особой нужды не выходить на улицу, его постоянно преследовали какие-то невнятные шумы, посторонние голоса, которых никто другой не слышал. Друзьям жаловался: «Я стал различать, правда еще слабо, как бы отдаленные стоны, плач и крики страдающих от боли людей и животных…»
Чехов по желанию мог «слышать» на любом расстоянии – сидя в кабинете, он «ходил» (вернее, метался) по московским улицам, площадям и переулкам. Или мог неожиданно уйти с репетиции, а то и со спектакля. Как-то в антракте подошел к окну, увидел на площади толпу солдат, чему-то напугался и, как был, прямо в гриме и театральном костюме, убежал домой.
Полным конфузом стал срыв последней репетиции «Чайки». После самоубийства Володи ему было страшно играть этого неврастеника Костю Треплева. А предсмертное признание чеховского героя: «Молодость мою вдруг как оторвало, и мне кажется, что я уже прожил на свете девяносто лет» – в устах Михаила звучало так исповедально, что пробравшиеся на репетицию травестюшки плакали.
После своего последнего постыдного бегства Михаил написал пространную эпистолу и отослал в театр на имя Станиславского с пометкой на конверте: «Очень прошу Константина Сергеевича прочесть письмо лично».
Станиславский вскрыл конверт поздним вечером, уже после спектакля, когда в театре почти никого, кроме дежурных и сторожей, не оставалось. Он, конечно, предполагал, что письмо будет слезливым и просительно-извиняющимся, но столь откровенных признаний, буквального самообнажения от Михаила Константин Сергеевич просто не ожидал.
«…Приблизительно года 2Ѕ я страдаю неврастенией в довольно тяжелой форме (по выражению врачей), за последнее время дело ухудшилось настолько, что, по мнению врача, «болезнь прогрессирует и при неблагоприятных условиях грозит рассудку». Это было для меня неожиданностью. Проявляется мое состояние в том, что я постоянно волнуюсь, испытываю страх, как днем, так и ночью (во сне), и болевые ощущения в области сердца и прочее. До сих пор я успешно боролся с собой и успешно скрывал все это от студийцев и вообще нейтральных лиц.
В последнее же время многие узнали об этом и, в большинстве случаев, приняли грубо и насмешливо, что делает совсем невыносимым присутствие среди них. Раз уж обнаружилось то, что я старался до сих пор скрыть, то я хочу, чтобы прежде всего узнали об этом Вы, и узнали от меня самого.
Пишу я Вам это, во-первых, в виде оправдания и объяснения мною ухода с репетиции, а во-вторых, ради избавления себя от лживых и шуточных рассказов на мой счет, которые Вы можете услышать. Прошу Вас, Константин Сергеевич, не подумать, что я ради оправдания преувеличиваю что-нибудь в своей болезни. Все, что я написал, и, может быть, даже больше того, Вам смогут рассказать жена моя и доктор. В течение всего времени болезни я прилагал и прилагаю много усилий в борьбе с собой, и всегда достигаю хороших успехов в этом смысле…»
Хотя при чем тут жена? Нет же ее, нетути…
На следующий день Станиславский снарядил консилиум врачей на квартиру Чеховых, а затем приехал сам.
– Не печальтесь, Михаил Александрович, – подбадривал своего ведущего актера Константин Сергеевич. – Кстати, ваш дядюшка сам не отличался особой дисциплинированностью. В театре ему всегда отравляла душу необходимость выходить на вызовы публики и принимать овации. Бывало, перед финальной сценой он неожиданно исчезал, и тогда мне приходилось выходить на сцену и объявлять, что автора в театре нет, но ваша благодарность, господа, ему будет всенепременно передана. Может, – насмешливо спрашивал Константин Сергеевич, – это у вас фамильное, а?..
Михаил молчал, а Станиславскому не хотелось далее терзать больного лишними расспросами, погружаться в личные обстоятельства; он и без того знал, что главной причиной нервного срыва Чехова стало его расставание с женой, лишение какой-то более-менее устойчивой опоры в жизни.
Сам Михаил Александрович ничуть не винил Ольгу – он, безусловно, был грешен, распустился до крайности. Как и ранее бывало, перегрузившись чрез меры, почище батеньки покойного, царство ему небесное, заявлялся домой с легкомысленными девицами и, запершись в кабинете, развлекался с ними. С визгами, песнями, плясками, прочими милыми шалостями и безумствами. Какое женское сердце это выдержит?.. Хотя, вообще, эта его скоропалительная женитьба, нелепое венчание… Правы, получается, были и тетушка, и матушка, и даже няня.
Он наотрез отказывался признать, что главная партия в окончательном разрыве с Оленькой принадлежала именно его матери, Наталье Александровне. Зато это прекрасно понимали те, кто знал, кто искренне любил и жалел горемычного Мишку. «Миша Чехов разошелся со своей женой, что не так неожиданно, конечно, как может показаться на первый взгляд, но, тем не менее, удивительно, – писал в своем дневнике его близкий друг по студии Валентин Смышляев. – Миша очень любил Ольгу Константиновну, а она – его. Вероятно, и тут сыграла некрасивую роль Мишкина мать – эгоистичная, присосавшаяся со своей деспотичной любовью к сыну… Бедный Миша, вся жизнь его последних лет протекала в каком-то кошмаре. Накуренные, непроветренные комнаты, сидение до двух-трех часов ночи (а то и до 9 утра) за картами. Какая-то сумасшедшая нежность старухи и молодого человека, ставшего стариком и пессимистом».
…Когда Михаил запер дверь за Станиславским, он с досадой вспомнил, что забыл сказать Учителю нечто очень важное. Даже отчаянно грохнул кулаком о стену: вот черт!
В свое время он ходатайствовал перед своим учителем и режиссером о том, чтобы позволить одному достойному молодому писателю и режиссеру Фридриху Яроши присутствовать на репетициях, дабы изнутри «изучать театральный духовный механизм».
Каким же он был идиотом! Ведь это был тот самый Фридрих, с которым в свое время знакомила его Ольга. Изящный, красивый, обаятельный и талантливый человек, вспоминал ненавистную рожу соперника Михаил. Этот Яроши безошибочно достигал своих целей, даже если эти цели были темны и аморальны… Он сам рассказывал, что силы своей над людьми достигает путем ненависти. Был совершенно уверен, что его не могут убить. Когда на улицах Москвы еще шли бои, когда неподалеку от их дома артиллерия расстреливала здание, в котором засели юнкера, когда свистели пули днем и ночью, а стекла в окнах были выбиты и их закладывали подушками, этот герой-авантюрист свободно ходил по улицам, ежедневно навещал чеховский дом, был весел и очарователен. Как он говорил? «Если ты умеешь презирать жизнь до конца, она вне опасности».
А теперь Ольга вместе с полугодовалой дочерью отправилась к этому прощелыге. Уходя из дома, она, уже одетая, подошла к своему вчерашнему супругу, целомудренно, по-дружески, поцеловала в щеку и сказала:
– Какой же ты некрасивый, Миша. Ну, прощай. Скоро забудешь.
А он, пьяный дурак, еще бросил ей вслед: «Уходишь, бросаешь меня? А фамилию Чеховых все-таки себе оставляешь, да?.. Хочешь разделить со мной мою славу, да?..» Она остановилась, обернулась, с грустью посмотрела на него и, не обронив больше ни слова, ушла…
И вот теперь, проводив Станиславского, Михаил все еще оставался у двери в пустом коридоре. Вспоминал Ольгу и горько плакал. Потом собрался с силами, кое-как добрел до своей комнаты, запер дверь на ключ и выпил водки. Посидел немного, приходя в себя. Что-то решив, вернулся в коридор и, дотянувшись до телефонного аппарата, позвонил новой пассии, доброй Ксюшеньке Зиллер, той самой «девушке с корта»:
– Ксень, приезжай. Я подарю тебе своего любимого медвежонка.
И замурлыкал себе под нос распространенную той осенью песенку. Кажется, Вадька Шершеневич ее сочинил:
А мне бы только любви вот столечко,
Без истерик, без клятв, без тревог,
Чтоб мог как-то просто какую-то Олечку
Обсосать с головы и до ног…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.