Глава XVII ПОЧТОВЫЙ РОМАН

Глава XVII ПОЧТОВЫЙ РОМАН

Гусар Гумилёв в 1916–1917 годах был влюблен в одну из самых красивых женщин Петрограда — Ларису Михайловну Рейснер (точная дата их знакомства неизвестна). Если верить самой Ларисе Рейснер, то познакомились они в «Бродячей собаке», то есть до 3 марта 1915 года. Вот как описывала эту встречу Рейснер в автобиографическом романе:

«Нет в Петербурге хрустального окна, покрытого девственным инеем и густым покрывалом снега, которого Гафиз не смутил бы своим дыханием, на всю жизнь оставляя зияющий просвет… между чистых морозных узоров. Нет очарованного сада, цветущего ранней северной весной, за чьей доверчивой, старинной, пошатнувшейся изгородью дерзкие руки поэта не наломали бы сирени, полной холодных рос, и яблони, беззащитной, опьяненной солнцем накануне венца. И, все еще несытая, воля певца легко и жадно уничтожила много прекрасного и покрыла страницы его рукописей стихами-мавзолеями. Готические башни, острова, забытые роком среди морей, золотые источники завоеванных стран, крики побежденных и лязгающая поступь победителей, неизменная от древних латников и мореходов до наших обагренных дней, — все это сложилось в гору праздной, разбойничьей красоты. Каждая новая книга Гафиза — пещера пирата, где видно много похищенных драгоценностей, старого вина, пряностей, испытанного оружия и цветов, заглохших без воздуха, в густой темноте. И беззаконная, в каком-то великолепном ослеплении, муза его идет высоко, и все выше, не веря, что гнев, медленно зреющий, может упасть на ее певучую голову, лишенную стыда и жалости. Новое искусство прославило холодность, объективное совершенство ее форм и превосходство царей, с которым она шествует через трясину мертвой, страшной и позорной грязи. О, кто смел думать о том, что самая земля, по которой ступает это бесчеловечное искусство, должна расточиться, погибнуть и сгореть!.. — „Кто это? Я ее не знаю“. — „Которая?“ — „Вот направо от старухи с морщинистой шеей“. — „Тише, на нас смотрят. Не знаю. Девушка в темном. Красивая. Чистое у нее лицо. И сидит серьезно, точно на большой перемене. Как на нее смотрит Гафиз!“ — „Еще бы, заметил“. Мимо прошла жена профессора с учеником своего мужа. Злословие обратилось на ее полноту и тщательно отставленные локти ее спутника, судорожно согнутые без привычной опоры письменного стола. Между тем… Гафиз действительно смотрел на Ариадну. Ее красота, вдруг возникшая среди знакомых лиц, в условном чаду этого литературного притона, причинила ему чисто физическую боль. Какая-то невозможная нежность, полная сладостного сожаления, — оттого, что она недосягаема… Недосягаема. Так думал Николай Иваныч, пока Ариадну не пригласили читать. Она согласилась, и когда на ее лице выразилась вся боязнь начинающей девочки, не искушенной в тяжелой литературной свалке, и в руках так растерянно забелел смятый лист бумаги, в который еще раз заглянули, ничего не видя и не разбирая, ее мужественные глаза юноши-оруженосца, маленького рыцаря без страха и упрека, — Гафиз ощутил черное ликование. Все рубцы, нанесенные его душе клыками критики в пору его собственного начинания… сладко заныли и заболели. Видеть ее, эту незнакомку с непреклонным стройным профилем какой-ни-будь Розалинды, с тонким станом, который старый Шекспир любил прятать в мужскую одежду между вторым и четвертым актом своих комедий, — ее, недосягаемую, и вдруг — на подмостках литературы, зависящей от прихоти критика, от безвкусия богемской черни, от одного взгляда его собственных воспетых глаз, давно отвыкших от бескорыстия. Это было громадное торжество, сразу уравнявшее его и Ариадну. Гафиз ясно ощутил падение перегородок, и одежда, скрывавшая ее темными складками, стала прозрачна; Мальстрем литературы вступал в свои права. — „Что она читает?“ — „Не знаю, что-то странное. Может быть, она социалистка?“… Последние строки поэмы были покрыты аплодисментами. Ленивый меценат, колебля толстый живот между коротких рук, бил друг о дружку розовыми ладонями и оглянулся на нескольких вполне корректных и бездарных молодых людей, зависевших от его пособий. <…>

Высоко над толпой сидел Гафиз и улыбался. И хуже нельзя было сделать: он одобрил ее как красивую девушку, но совершенно бездарную. Дама с ним рядом, счастливая возлюбленная поэта, выразила сожаление. И тем не менее, на этот раз буржуазное общество, вопреки мнению своих обычных поставщиков красивого, против воли жрецов, поучавших интеллигентную улицу из-за витрин богатейшего книгопродавца, решилось на самостоятельное увлечение; и рукоплесканиям не было конца. В течение вечера, проходя между столиков своей простой походкой, Ариадна нашла несколько отщепенцев, несколько колоколов с трещиной, через которую течет благовест горя и одиночества, несколько молодых поэтов и художников, и просила их о сотрудничестве. И когда поздно ночью ее провожали домой через длинные, снежные, безлюдные кварталы студентов, громоздких конок, огибающих пустынные углы с оглушительным звоном, дребезжаньем и гиканьем трактиров, мелочных лавок, деревянных лачуг и новых, высоких каменных домов, полных свежей сырости и электрического света, в привале, уже почти пустом, за чашкою черного кофе издатель крупной либеральной газеты рассказывал своему другу об Ариадне, ее отце, их необычайной семейной истории…»

Ариадна — сама Рейснер, а Гафиз, естественно, Гумилёв.

Ничего похожего на любовь в тот период, о котором пишет Рейснер, не возникло. Скорее всего, Гумилёв и не запомнил ту красивую девушку, смотревшую на него во все глаза. Любовь вспыхнула у них в конце лета 1916 года, когда поэт приехал сдавать экзамены в Николаевское кавалерийское училище. А познакомился официально Гумилёв с Рейснер 12 мая 1916 года в открывшемся незадолго до этого — 18 апреля — кабачке «Привал комедиантов» (появился взамен закрытой «Бродячей собаки») на вечере поэзии.

Лариса Рейснер — женщина-легенда русской революции и литературы XX века — менее всего подходила Гумилёву. У них была полная противоположность взглядов и идеалов. Гумилёв-монархист и — бунтарка по своей природной сути. Рейснер — фигура поистине героическая и довольно фанатичная, — вошла в историю русской литературы XX века. Достаточно сказать, что Всеволод Вишневский, когда писал «Оптимистическую трагедию», взял прообразом комиссара именно Ларису Рейснер.

Многие мужчины были от нее без ума. Даже большевистский нарком Троцкий, однажды расчувствовавшись, признал, что Лариса Рейснер соединяла в себе «красоту олимпийской богини, тонкий ум и мужество воина».

Одна только Ахматова, видимо из ревности, отрицала очевидное и ответила Лидии Чуковской на вопрос о Рейснер: «Она была очень большая, плечи широкие, бока широкие. Похожа на подавальщицу в немецком кабачке. Лицо припухшее, серое, большие глаза и крашеные волосы. Все». Правда, она сама же и опровергла свое высказывание той же Чуковской в другой раз: «Я была в „Привале“ (имеется в виду „Привал комедиантов“. — В. П.)… Иду к дверям через пустую комнату — там сидит Лариса. Я сказала ей „До свиданья!“ и пожала руку. Не помню, кто меня одевал… вдруг входит Лариса, две дежурные слезы на щеках: „Благодарю вас! Вы так великодушны! Я никогда не забуду, что вы первая протянули мне руку!“ — Что такое? Молодая, красивая девушка, что за уничижение. Откуда я могла знать тогда, что у нее был роман с Николаем Степановичем? Да и знала бы — отчего же мне не подать ей руки?»

На самом деле, по многочисленным воспоминаниям современников, например, сына писателя Леонида Андреева — Вадима Андреева, это была красавица: «…ее темные волосы, закрученные раковинами на ушах, как у Лолы Монтец, серо-зеленые огромные глаза, белые прозрачные руки, особенно руки, легкие, белыми бабочками взлетавшие к волосам, когда она поправляла свою тугую прическу, сияние молодости, окружавшее ее, — все это было действительно необычайным. Когда она проходила по улицам, казалось, что она несет свою красоту как факел, и даже самые грубые предметы при ее приближении приобретают неожиданную нежность и мягкость. Я помню то ощущение гордости, которое охватило меня, когда мы проходили с нею узкими переулками Петербургской стороны… — не было ни одного мужчины, который прошел бы мимо, не заметив ее, и каждый третий — статистика, точно мною установленная, — врывался в землю столбом и смотрел вслед… Однако на улице никто не осмеливался подойти к ней: гордость, сквозившая в каждом ее движении, в каждом повороте головы, защищала ее каменной, нерушимой стеной». Гумилёв рискнул к ней подойти, и стена не устояла. Отчего же сдалась поэту-романтику гордая красавица? Она в душе была тоже романтиком, и не только романтиком революционных потрясений. Родство их душ было столь несомненно, что их не могло не потянуть друг к другу. То, что испугало робкую дворянку Елизавету Дмитриеву (железная воля Гумилёва и его желание, чтобы было все так, как он хочет), Рейснер удивило и расположило к поэту. Она увидела человека сильного, подобно ей, пусть и с другим знаком, не революционера, но воина. Ведь и сама она стала воином в годы Гражданской войны. Так начался их роман, который, возможно, во многом сформировал образ будущего известного комиссара Гражданской войны. А в душе Гумилёва оставил яркие светлые воспоминания, несмотря на последовавший потом разрыв.

Лариса Рейснер была дочерью профессора государственного права Томского университета М. А. Рейснера (1868–1928), который в 1910-х годах перебрался в Санкт-Петербург и стал приват-доцентом университета. Лариса родилась в 1895 году в Люблине. В 1913 году она дебютировала в альманахе «Шиповник» пьесой «Атлантида». Чуть позже выпустила в Риге книгу о женских типах у Шекспира. Во время войны, в 1915 году начала вместе с отцом выпускать журнал «Богема» и потом «Рудин». Интересно, что журнал был зарегистрирован на имя Надежды Генриховны Лещенко, которая числилась в редакторах-издателях и была прислугой Рейснеров. Душой журнала был отец Ларисы, прошедший к тому времени довольно длинный путь народничества и в 1903 году сблизившийся с русскими эмигрантами и германскими социал-демократами А. Бебелем и К. Либкнехтом. Познакомился в эти же годы Рейснер и с Лениным, который оказал на него радикальное влияние. В 1905 году Рейснер выпустил на немецком языке брошюрку «Борьба за права и свободу в России» с предисловием Бебеля, а через год повторил издание уже на русском языке в Москве. В Санкт-Петербурге в 1906 году увидела свет его книга «Русский абсолютизм и свобода». В 1907 году Рейснер вернулся в Россию, и с тех пор Рейснеры жили в Санкт-Петербурге. Первый номер журнала «Рудин» издатели выпустили в ноябре 1915 года. В программной статье было заявлено: «…создание органа, который бы клеймил бичом сатиры, карикатуры и памфлета все безобразие русской жизни, где бы оно ни находилось»; вторую свою задачу редакция видела в том, чтобы «открыть дорогу молодым талантам и при их помощи придти к установлению новых культурных ценностей». Следуя этой программе, Рейснеры стремились привлечь в свой журнал литературную молодежь. Основными его сотрудниками стали студенты — члены университетского «Кружка поэтов», в который входила и сама Рейснер. Среди них были О. Э. Мандельштам, Вс. А. Рождественский, И. В. Евдокимов; был привлечен также живший в Москве Л. В. Никулин. Из писателей более старшего поколения однажды выступил в «Рудине» Б. Садовской, был приглашен, но не участвовал в журнале А. С. Грин… В мае 1916 года журнал прекратился на восьмом номере, просуществовав всего полгода.

В первом же номере «Рудина» Лариса попыталась напечатать свое поэтическое «Письмо», адресованное Гумилёву от лица поэта-улана, но его не пропустила цензура. Читал ли это послание сам Николай Степанович или нет, неважно, ведь он воспринимал Ларису прежде всего как красивую женщину.

Осенью 1916 года, находясь в лазарете Обществ писателей на Петроградской стороне, Гумилёв послал Ларисе Рейснер, студентке Психоневрологического института, письмо в стихах «Что я прочел? Вам скучно, Лери…». Вероятно, письмо было ответом на их беседы:

Что я прочел? Вам скучно, Лери,

И под столом лежит Сократ,

Томитесь Вы по древней вере?

— Какой отличный маскарад!

Вот я в моей каморке тесной

Над Вашим радуюсь письмом,

Как шапка Фацета прелестна

Над милым девичьим лицом.

Я был у Вас, совсем влюбленный,

Ушел, сжимаясь от тоски,

Ужасней шашки занесенной

Жест отстраняющей руки…

……………………………………

И верно день застал, серея,

Сократа снова на столе,

Зато «Эмали и камеи»

С «Колчаном» в самой пыльной мгле.

Как Вы, похожая на кошку,

Ночному молвили «прощай!» —

И мчит Вас в Психоневроложку,

Гудя и прыгая, трамвай.

В Петрограде они часто встречались и проводили многие часы вместе. После того как 24 октября 1916 года Гумилёв отбыл в свой полк, из Окуловки он отправляет 8 ноября ей письмо, начинающееся строчками: «Лера, Лера, надменная дева, / Ты как прежде бежишь от меня…» Это уже поэтические черты образа Гондлы, которые в воображении поэта слились с характером гордой красавицы Рейснер. Гумилёв в это время еще дорабатывал поэму «Гондла», написанную летом в Массандре. Письмо полно нежных признаний в любви: «Я часто скачу по полям, крича навстречу ветру Ваше имя, снитесь Вы мне почти каждую ночь. И скоро я начинаю писать новую пьесу, причем, если Вы не узнаете в героине себя, я навек брошу литературную деятельность». (О какой пьесе писал Гумилёв, не совсем ясно. Имя Лери — он взял из «Гондлы»[65].) Лариса называла поэта в письмах и романе Гафизом. Так звали героя драмы «Дитя Аллаха»[66], впервые прочитанной Гумилёвым 19 марта 1916 года в редакции «Аполлона» на заседании Общества ревнителей художественного слова.

В ответе Ларисы — тоже искреннее признание в любви: «Милый мой Гафиз, это совсем, не сентиментальность, но мне сегодня так больно. Так бесконечно больно. Я никогда не видела летучих мышей, но знаю, что если даже у них выколоты глаза, они летают и ни на что не натыкаются. Я сегодня как раз такая бедная летучая мышь… жду Вас. Ваша Лери». В письме Ларисе Рейснер от 8 декабря (Гумилёв получил сразу два письма) он пишет ей, что у него созрел план поэмы о Лере: «…я мысленно напишу для себя одного (подобно моей лучшей трагедии, которую я напишу только для Вас). Ее заглавие будет огромными красными как зимнее солнце буквами: „Лера и Любовь“… На все, что я знаю и люблю, я хочу посмотреть, как сквозь цветное стекло, через Вашу душу…» Гумилёв не написал пьесы о Ларисе Рейснер. Но, может быть, именно она подсказала ему образ главной героини другой его пьесы — «Отравленная туника». И если даже не героини, то сама идея написать такую пьесу могла родиться именно под впечатлением от знакомства с Ларисой. Гумилёв писал ей письма, полные нежной любви и тоски, еще и потому, что чувство одиночества в пору начинавшегося развала и смуты заставляло его искать близкого человека.

Ну какая женщина может устоять, когда о ней пишут возвышенным, божественным слогом? Роман переходит в почтовый. Рейснер в Петербурге выполняет все просьбы поэта. Даже ходит по его настоянию в церковь и ставит свечи Николаю-угоднику. В одном из писем Рейснер сообщает: «Милый Гафиз, Вы меня разоряете. Если по Каменному дойти до самого моста, до барок и большого городового, который там зевает, то слева будет удивительная игрушечная часовня. И там не один Св. Николай, а целых три. Один складной, и два сами по себе. И монах сам не знает, который влиятельней. Поэтому свечки ставятся всем уж заодно… мне трудно Вас забывать. Закопаешь все по порядку, так что станет ровное место, и вдруг какой-нибудь пустяк, ну, мои старые духи или что-нибудь Ваше, и вдруг начинается все сначала, и в историческом порядке. Завтра вечер поэтов в Университете, будут все Юркуны, которые меня не любят, много глупых студентов и профессора, вышедшие из линии обстрела. Вас не будет».

Она тоскует в разлуке по этому сумасбродному Дон Жуану и пишет ему сумасшедшие письма, полные грусти: «Я не знаю, поэт, почему лунные и холодные ночи так бездонно глубоки над нашим городом. Откуда это все более бледнеющее небо и ясный торжественный профиль старых подъездов, на тихих улицах, где не ходит трамвай и нет кинематографов. Кто сказал, что луна одна и ходит, и ходит по каким-то орбитам. Очевидные враки. За просвечивающейся дымкой их может быть сколько угодно, и они любопытны и подвижны со своими ослепительными, но занавешенными лицами. Кочуют, кочуют целую ночь над нелепыми постройками, опускают бледные ресницы, и тогда на ночных темных и высоких лестницах — следы целомудренных взоров, с примесью синевы и дымчатого тумана. Милые ночи, такие долгие, такие бессонные».

И Николай Степанович отвечает ей фантастическими письмами. 15 января Гумилёв сообщает, что целыми днями валялся «в снегу, смотрел на звезды и мысленно чертил между ними линии, рисовал себе Ваше лицо, смотрящее на меня с небес…».

По просьбе Рейснер он начинает думать над сочинением новой пьесы о Кортесе и Мексике, а поэтому просит возлюбленную прислать книгу американского историка Прескотта «История завоевания Мексики». Он рассказывает ей о своих литературных поисках и сомнениях: «…Иногда я даже вскакиваю, как собака, увидевшая взволновавший ее сон. Она была бы чудесна, моя пьеса, если бы я был более искусным техником. Как я жалею теперь о бесплодно потраченных годах, когда, подчиняясь внушеньям невежественных критиков, я искал в поэзии какой-то задушевности и теплоты, а не упражнялся в писании рондо, ронделей, лэ, вирелэ и пр. Что из того, что в этом я немного искуснее моих сверстников. Искусство Теодора де Банвиля и то оказалось бы малым для моей задачи. Придется действовать по-кавалерийски, дерзкой удалью и верить, как на войне, в свое гусарское счастье. И все-таки я счастлив, потому что к радости творчества у меня примешивается сознание, что без моей любви к Вам я и отдаленно не мог бы надеяться написать такую вещь. Теперь, Леричка, просьбы и просьбы: от нашего эскадрона приехал в город на два дня солдат, если у Вас есть уже русский Прескотт, пришлите его мне. Кроме того, я прошу Михаила Леонидовича купить мне лыжи и как на специалиста по лыжным делам указываю на Вас. Он Вам, наверное, позвонит, помогите ему. Письмо ко мне и миниатюру Чехонина (если она готова) можно послать с тем же солдатом. А где найти солдата, Вы узнаете, позвонив Мих. Леонид. Целую без конца Ваши милые, милые ручки. Ваш Гафиз».

И Лариса, с готовностью оставив все свои дела, ищет Гумилёву в военном Петрограде нужную ему книгу. Она дает ему отчет в письме: «Мой Гафиз, смотрите, как все глупо вышло. Вы не писали целую вечность, я рассердилась — и не приготовила Вашу книгу. Солдат уезжает завтра утром, а мне М. Л. позвонил только сегодня вечером, часов в 8, значит, и завтра я ничего не успею сделать. Но все равно Прескотта я так или иначе разыщу и Вам отправлю. Теперь лыжи. Таких, как Вы хотите, нигде нет. Их можно, пожалуй, выписать из Финляндии, и недели через две они бы пришли. Но не знаю, насколько это Вас устраивает? Миниатюра еще не готова — но, наверное, будет в первых числах. Что сказать Вам еще? Да, о Вашей работе. Помните, мы как-то говорили, что в России должно начаться возрождение? Я в последнее время много думала об этих странных людях, которые после утонченного прозрачного мудрого кватроченто, вдруг, просто одним движением сделались родоначальниками совсем нового века. Ведь подумайте, Микель Анджело жил почти рядом с Содомой, после Леонардо, после женщин, неспособных держать даже Лебедя. И вдруг эти тела, эти тяжести и сновидения. Смотрите, Гафиз, у нас было и прошло кватроченто. Брюсов, учившийся искусству, как Мазаччио перспективе. Ведь его женщины даже похожи на этих боевых, тяжелых коней, которые занимали всю середину фрески своими немного поднятыми ногами, крупами, необычными телодвижениями. Потом Белый, полный музыки и аллегорий, наполовину Боттичелли, Иванов — чудесный график, ученый, как болонец, точный и образованный, как правоверный римлянин. А простые и тонкие Бальмонт и его школа — это наша отошедшая готика, наши цветные стекла, бледные святые, больше <…> чем поэзия. Я очень жду Вашей пьесы. Вы как ее скажете? Вероятно, форма будет чудесна, Вы это сами знаете. Но помните, милый Гафиз, Сикстинская капелла еще не кончена — там нет Бога, нет пророков, нет Сивилл, нет Адама и Евы. А главное — нет сна и пробуждения, нет героев, ни одного жеста победы, ни одного полного обладания, ни одной совершенной красоты, холодной, каменной, отвлеченной — красоты, которой не боялись люди того века и которую смогли чтить как равную. Ну, прощайте. Пишите Вашу драму и возвращайтесь ради Бога. Гафиз, милый, я Вас жду к первому. Пожалуйста, постарайтесь быть. А?»

Что можно ответить на такую заботу и ласку? Только одно: «Леричка моя, какая Вы золотая прелесть, и Ваш Прескотт и Ваше письмо, и, главное, Вы. Это прямо чудо, что во всем, что Вы делаете, что пишете так живо, чувствуется особое Ваше очарование. Я и „Завоевание Мексики“ читаю с таким чувством, точно Вы его написали. А какая это удивительная книга. Она вся составлена на основании писаний старинных летописцев, частью сподвижников Кортеса, да и сам Прескотт недалеко ушел от них в милой наивности стиля и мыслей. Эта книга подействовала на меня как допинг на лошадь, и я уже совсем собрался вести разведку по ту сторону Двины, как вдруг был отправлен закупать сено для дивизии. Так что теперь я в такой же безопасности, как и Вы. Жаль только, что приходится менять план пьесы, Прескотт убедил меня в моем невежестве относительно мексиканских дел. Но план вздор, пьеса все-таки будет, и я не знаю, почему Вы решили, что она будет миниатюрной, она трагедия в пяти актах, синтез Шекспира и Расина! Лери, Лери, Вы не верите в меня. К первому приехать мне не удастся, но в начале февраля, наверное. Кроме того, пример Кортеса меня взволновал, и я начал сильно подумывать о Персии. Почему бы мне на самом деле не заняться усмирением Бахтиаров? Переведусь в кавказскую армию, закажу себе малиновую черкеску, стану резидентом при дворе какого-нибудь беспокойного хана, и к концу войны кроме славы у меня будет еще дивная коллекция персидских миниатюр. А ведь Вы знаете, что моя главная слабость — экзотическая живопись. Я прочел статью Жирмунского. Не знаю, почему на нее так ополчились. По-моему, она лучшая статья об акмеизме, написанная сторонним наблюдателем, в ней так много неожиданного и меткого. Обо мне тоже очень хорошо, по крайней мере, так хорошо еще обо мне не писали. <…> Если опять от меня долго не будет писем, смотрите на плакаты — „Холодно в окопах“. Правду сказать не холодней, чем в других местах, но неудобно очень. Лери, я Вас люблю. Ваш Гафиз. Вот хотел прислать Вам первую сцену трагедии и не хватило места».

Читая эту чудом выжившую в бурный и кровавый XX век переписку, удивляешься таким нежным ангельским словам, расточаемым этими двумя земными существами. Лариса пишет: «Застанет ли Вас это письмо, мой Гафиз? Надеюсь, что нет: смотрите, не сегодня-завтра начнется февраль. По Неве разгуливает теплый ветер с моря — значит, кончен год. (Я всегда год считаю от зимы до зимы) — мой первый год, не похожий на все прежние: какой он большой, глупый, длинный — как-то слишком сильно и сразу выросший. Я даже вижу на носу массу веснушек и невообразимо длинные руки. Милый Гафиз, как хорошо жить».

А 6 февраля Гумилёв посылает Рейснер открытку с изображением картины Л. Авилова «Гусары смерти в плену» и на ней новое стихотворение «Взгляните: вот гусары смерти!..», в котором пишет о плене «девичьей шеи лебединой / И милых рук и алых губ».

Переписка становится чуть ли не ежедневной. 9 февраля из Окуловки Гумилёв снова посылает Ларисе открытку (с изображением «Плантации риса» — издание Общины святой Евгении): «Лариса Михайловна, я уже в Окуловке. Мой полковник застрелился, и приехали рабочие, хорошо еще, что не киргизы, а русские. Я не знаю, пришлют ли мне другого полковника или отправят в полк, но, наверно, скоро заеду в город. В книжн. маг. Лебедева, Литейный (против Армии и Флота) есть и Жемчуга, и Чужое Небо. Правда, хорошие китайцы на открытке? Только негде написать стихотворенье. Иск. пред. Вам Н. Гумилёв». Но это не беда, стихотворение он ей все равно напишет и пошлет.

22 февраля Гумилёв каким-то образом оказался в Москве и отсылает ей открытку с репродукцией «Святой Софии» Г. Нарбута[67]. На обратной стороне открытки поэт перечеркивает напечатанное стихотворение:

Сказал таинственный астролог:

«Узнай, султан, свой вещий рок, —

Не вечен будет и не долог

Здесь мусульманской власти срок.

Придет от севера воитель

С священным именем Христа —

Покрыть Софийскую обитель

Изображением креста». —

и пишет свое — новую канцону:

Бывает в жизни человека

Один неповторимый миг:

Кто б ни был он, старик, калека.

Как бы свой собственный двойник,

Нечеловечески прекрасен

Тогда стоит он, небеса

Над ним разверсты; воздух ясен;

Уж наплывают чудеса.

Таким тогда он будет снова,

Когда воскреснувшую плоть

Решит во славу Бога-Слова

К всебытию призвать Господь.

Волшебница, я не случайно

К следам ступней твоих приник:

Ведь я тебя увидел тайно

В невыразимый этот миг.

Ты розу белую срывала

И наклонялась к розе той,

А небо над тобой сияло

Твоей залито красотой.

(1917)

Чувства переполняют поэта-гусара, свободного от службы, он пишет на следующий день еще одну канцону и посылает ее из Москвы. На сей раз он написал стихотворение с обратной стороны открытки с репродукцией Н. Самокши «В австралийской деревне». В этой канцоне он проговаривает свои сокровенные мысли:

…Только любовь мне осталась, струной

Ангельской арфы взывая,

Душу пронзая, как тонкой иглой,

Синими светами рая.

Ты мне осталась одна. Наяву

Видевший солнце ночное,

Лишь для тебя на земле я живу,

Делаю дело земное.

Да! Ты в моей беспокойной судьбе —

Иерусалим пилигримов.

Надо бы мне говорить о тебе

На языке серафимов.

Какие светлые краски, какие жизнеутверждающие интонации! Только за пробуждение таких чистых и светлых чувств в душе поэта Лариса достойна бессмертия!

После 23 февраля переписка прервалась.

Два последних письма (вернее, открытки) Гумилёв отправил Ларисе Михайловне 30 мая 1917 года из Швеции (со стихотворением «Швеция») и Норвегии. В последнем письме 5 июня 1917 года поэт писал: «Лариса Михайловна. Привет из Бергена. Скоро (но когда, неизвестно) думаю ехать дальше. В Лондоне остановлюсь и оттуда напишу, как следует. Стихи все прибавляются. Прислал бы Вам еще одно, да перо слишком плохо, трудно писать. Здесь горы, но какие-то неприятные, не знаю, чего недостает, может быть, солнца. Вообще Норвегия мне не понравилась, куда же ей до Швеции. Та — игрушечка. Ну, до свиданья, развлекайтесь, но не занимайтесь политикой. Преданный Вам Н. Гумилёв». Если бы Гумилёв знал, что предостерегает от занятий политикой профессиональную революционерку!

Сохранилось письмо-прощание Ларисы Рейснер, в котором петербургская красавица и будущий красный комиссар совдепии благодарит поэта за прекрасные минуты ее жизни: «В случае моей смерти все письма вернутся к Вам. И с ними то странное чувство, которое нас связывало, и такое похожее на любовь. И моя нежность — к людям, к уму, поэзии и некоторым вещам, которая благодаря Вам — окрепла, отбросила свою собственную тень среди других людей — стала творчеством. Мне часто казалось, что Вы когда-то должны еще раз со мной встретиться, еще раз говорить, еще раз все взять и оставить. Этого не может быть, не могло быть. Но будьте благословенны Вы, Ваши стихи и поступки. Встречайте чудеса, творите их сами. Мой милый, мой возлюбленный. И будьте чище и лучше, чем прежде, потому что действительно есть Бог. Ваша Лери». (На конверте этого письма рукой Л. Рейснер приписано: «Если я умру, эти письма, не читая, отослать Н. С. Гумилёву». Письмо было написано в конце ноября 1917 года, до Н. С. Гумилёва не дошло и потом хранилось во Франции.)

Как у всякого романа, и у этого был эпилог. Гумилёв не занимался политикой до самой своей смерти, а Лариса не послушалась советов поэта и остаток жизни прожила бурно. Летом 1917 года, когда Гумилёв был в Париже, Рейснер начала работать в Петроградской Межклубной комиссии, потом в Комиссии по делам искусств при Исполкоме Совета рабочих и солдатских депутатов, выступала с агитационными публицистическими материалами в газете «Новая жизнь».

В первые дни октябрьского переворота эта неуемная женщина стала в ряды заговорщиков и приняла непосредственное участие в уничтожении многовековой русской культуры под безумными лозунгами установления пролетарской культуры. Одно время она занималась учетом и охраной музейных ценностей, но эта работа оказалась не по ней. В 1918 году, в Гражданскую войну, Рейснер вступила в коммунистическую партию и летом того же года получила назначение на Восточный фронт. Она стала комиссаром разведывательного отряда штаба 5-й Красной армии, принимала участие в боевых операциях Волжско-Камской Красной флотилии. В этом же году она последовала примеру своего возлюбленного, и, как он в 1915–1916 годах публиковал «Записки кавалериста», так и она начала печатать письма с фронта в газете «Известия», позже они были собраны в книгу «Фронт. 1918–1920 гг.».

В декабре 1918 года Лариса Рейснер была назначена комиссаром Генерального штаба Военно-морского флота республики и в этой должности пребывала до июня 1919 года. В июне 1919 года она опять отправилась на фронт и пробыла там до середины 1920 года, принимая участие в боях Красной Волжско-Каспийской флотилии. 31 июля 1920 года ее назначили сотрудником Политического управления Балтийского флота, а в марте 1921 года она уехала в составе советского посольства на два года в Афганистан.

Они еще раз встретились в этой жизни, эти романтики разных полюсов ушедшего века. 2 августа 1920 года Лариса Рейснер вместе с Александром Блоком пришла на вечер Николая Гумилёва в Дом искусств. Николай Степанович читал фрагменты из африканских воспоминаний, поэму «Дитя Аллаха» и стихи «Средневековье», «Эзбекие», «Память». Их взгляды встретились, не могли не встретиться. Они были уже в разных мирах, навсегда их разъединивших, но чувство, которое когда-то их объединяло, не умерло.

Правда, Рейснер пыталась скрыть свое чувство за показной бравадой. В сентябре 1920 года она побывала у Анны Ахматовой и, по словам последней, плохо отзывалась о Гумилёве. Лариса якобы рассказала Анне Андреевне, что была любовницей Гумилёва в 1916–1917 годах. Что это — правда или вымысел, — сегодня ни доказать, ни опровергнуть невозможно. Пусть это остается на совести Анны Андреевны. По воспоминаниям Надежды Мандельштам, Лариса до конца жизни считала расстрел Гумилёва «единственным темным пятном на ризах революции». Была уверена, что если бы она находилась тогда в России, то не допустила бы расстрела. Но Лариса писала в конце 1922 года из Афганистана своей матери, узнав об убийстве Гумилёва: «Если бы перед смертью его видела — все ему простила бы, сказала бы правду, что никого не любила с такой болью, с таким желанием за него умереть, как его, поэта, Гафиза, урода и мерзавца. Вот и все».

В 1923 году Лариса Рейснер находилась в Германии, когда начались революционные события в Гамбурге. Вернувшись в Россию, она написала книги о событиях в Германии: «В стране Гинденбурга» и «Гамбург на баррикадах». Лариса Рейснер-Раскольникова умерла от тифа в 1926 году, не дожив до времени больших репрессий. В 1928 году ее близкий знакомый, Карл Радек (тоже впоследствии казненный большевиками), издал двухтомное собрание ее произведений. Еще раз петербургскую красавицу-комиссара вспомнили в 1965 году, издав том ее сочинений. В 1969 году вышла книга «Лариса Рейснер в воспоминаниях современников».

Но пора вернуться к Гумилёву.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.