2. ПОСЛАННИК ИМПЕРАТОРСКОЙ АКАДЕМИИ

2. ПОСЛАННИК ИМПЕРАТОРСКОЙ АКАДЕМИИ

Могла ли надолго отпустить Африка поэта-путешественника, если он верил, что найдет неисследованные племена и земли? Не приходится сомневаться в том, что Гумилёв изучил множество книг и публикаций об Африке. Среди них была книга известного писателя, в будущем генерал-лейтенанта и атамана войска Донского П. Н. Краснова «Казаки в Абиссинии. Дневник начальника конвоя Российской Императорской миссии в Абиссинии в 1897/98 году» (СПб., 1900). Интересно, что в его экспедиции был кадет 1-го Московского корпуса Хайля Мариам Уонди, сын Ато Уонди, харарского землевладельца, абиссинец по происхождению. Восьми лет от роду он приехал в Петербург, в совершенстве овладел русским, но совершенно забыл свой родной язык.

Гумилёва теперь совсем не устраивали популярные описания Черного континента, ему хотелось узнать, что думают о континенте ученые. Но как войти в храм науки, совершенно обособленный, как отдельная каста в Индии? Никто из ученых не хотел выслушать поэта. Правда, рассказами об Африке заинтересовался его друг — поэт Владимир Нарбут. Но у него были на это свои причины.

Нарбут занялся издательским делом, начав выпускать «Новый журнал для всех». Поэт взялся за дело с большим энтузиазмом, полностью изменив направление этого давно издававшегося салонного журнала. Вместо политических обзоров В. Нарбут печатал статьи о современных литературных направлениях. Потом объявил читателям, что обещанная прежним издателем премия — два тома современной беллетристики — заменяется на сочинения украинского философа Сковороды и стихи Бодлера в переводе Владимира Нарбута. Георгий Иванов пишет в воспоминаниях, что подписчики были ошарашены, в редакцию посыпался град возмущенных писем. А Нарбут преспокойно отвечал, что журнал предназначен вовсе не для «тупиц и пошляков», пусть, мол, последние довольствуются книжками «Вестника Европы», сочинениями Надсона или Иванова-Разумника. После этого заявления разразился скандал. Нарбута не поддержали даже литераторы, хотя они хорошо понимали разницу между дешевой беллетристикой и стихами Бодлера.

Нарбут с легким сердцем бросил издательское дело и продал этот журнал демократического направления господину Гарязину — как потом выяснилось, члену Союза русского народа.

Пока в свете шли пересуды, Нарбут исчез из Петербурга. Куда — никто не знал, даже его брат Георгий Нарбут, впоследствии известный художник.

Через несколько месяцев после его исчезновения во все петербургские редакции пришла телеграмма: «Абиссиния. Джибути. Поэт Владимир Нарбут помолвлен с дочерью повелителя Абиссинии Менелика».

Однако все это оказалось шуткой, мистификацией. Вскоре Нарбут и сам написал об этом в письме из Гранд-отеля в Джибути, припечатав на него герб Нарбутов: «Дорогие друзья (если вы мне еще друзья), шлю привет из Джибути и завидую вам, потому что в Петербурге лучше. Приехал сюда стрелять львов и скрываться от позора. Но львов нет, и позора, я теперь рассудил, тоже нет: почем я знал, что он (Гарязин. — В. П.) черносотенец? Я не Венгеров, чтобы все знать. Здесь тощища. Какой черт меня сюда занес? Впрочем, скоро приеду и сам все расскажу. Брак мой с дочкой Менелика расстроился, потому что она не его дочка. Да и о самом Менелике есть слух, что он семь лет тому назад умер». Объявился Нарбут так же неожиданно, как и пропал, и обо всем рассказал на устроенном им вечере по случаю возвращения из Абиссинии в Петербург.

Друзья настолько привыкли к розыгрышам и шуткам Владимира Ивановича, что не поверили даже в его поездку в Африку. Тогда тот с возмущением воскликнул: «А вот, приедет Гумилёв, пусть меня проэкзаменует!»[30]

Гумилёв действительно проэкзаменовал Нарбута на знание местных абиссинских особенностей и некоторых терминов, а также адресов соответствующих заведений, о которых, по словам поэта, в присутствии дам говорить неудобно. После этого Николай Степанович объявил, что Нарбут не врет и действительно был в Джибути.

Африка настолько неприятно поразила Владимира Нарбута, что в 1912, 1913 и 1918 годах он возвращался к этой теме в стихах, где Абиссиния предстает не библейской землей, овеянной мифами и легендами, а забытым прокаженным краем, воротами в преисподнюю:

На пыльной площади, где камень

посекся мелкою остряшкой,

коричневатыми руками

суются слизанные чашки,

мычат гугняво и гортанно,

выклянчивая милостыню,

те, кто проказой, Богом данной,

как Лазарь, загнаны в простыни[31]…

Наверняка Гумилёв не согласился с мрачными рассказами своего друга. А стихи, процитированные выше, увидели свет уже после его гибели.

В 1912 году Николай Степанович все же нашел выход в ученый мир. Он договорился о встрече с известным профессором-египтологом. Чем окончилась для Гумилёва эта встреча, поэт описал в первой главе «Африканского дневника»: «…в декабре 1912 года я находился в одном из тех прелестных, заставленных книгами уголков Петербургского университета, где студенты, магистранты, а иногда и профессора пьют чай, слегка подтрунивая над специальностью друг друга. Я ждал известного египтолога, которому принес в подарок вывезенный мной из предыдущей поездки абиссинский складень: Деву Марию с младенцем на одной половине и святого с отрубленной ногой на другой. В этом маленьком собранье мой складень имел посредственный успех: классик говорил о его антихудожественности, исследователь Ренессанса о европейском влиянье, обесценивающем его, этнограф о преимуществе искусства сибирских инородцев. Гораздо больше интересовались моим путешествием, задавая обычные в таких случаях вопросы: много ли там львов, очень ли опасны гиены, как поступают путешественники в случае нападения абиссинцев. И как я ни уверял, что львов надо искать неделями, что гиены трусливее зайцев, что абиссинцы страшные законники и никогда ни на кого не нападают, я видел, что мне почти не верят. Разрушать легенды оказалось труднее, чем их создавать. В конце разговора профессор Ж. спросил, был ли я уже с рассказом о моем путешествии в Академии наук. Я сразу представил себе это громадное белое здание с внутренними дворами, лестницами, переулками, целую крепость, охраняющую официальную науку от внешнего мира; служителей с галунами, допытывающихся, кого именно я хочу видеть; и, наконец, холодное лицо дежурного секретаря, объявляющего мне, что Академия не интересуется частными работами, что у Академии есть свои исследователи и тому подобные обескураживающие фразы. Кроме того, как литератор я привык смотреть на академиков, как на своих исконных врагов. Часть этих соображений, конечно, в смягченной форме, я и высказал профессору Ж. Однако не прошло и получаса, как с рекомендательным письмом в руках я оказался на витой каменной лестнице перед дверью в приемную одного из вершителей академических судеб. С тех пор прошло пять месяцев. За это время я много раз бывал и на внутренних лестницах, и в просторных, заставленных еще не разобранными коллекциями кабинетах, на чердаках и в подвалах музеев этого большого белого здания над Невой. Я встречал ученых, точно только что соскочивших со страниц романа Жюль Верна, и таких, что с восторженным блеском глаз говорят о тлях и кокцидах, и таких, чья мечта добыть шкуру красной дикой собаки, водящейся в Центральной Африке, и таких, что подобно Бодлеру, готовы поверить в подлинную божественность маленьких идолов из дерева и слоновой кости. И почти везде прием, оказанный мне, поражал своей простотой и сердечностью. Принцы официальной науки оказались, как настоящие принцы, доброжелательными и благосклонными. У меня есть мечта, живучая при всей трудности ее выполнения. Пройти с юга на север Данакильскую пустыню, лежащую между Абиссинией и Красным морем, исследовать нижнее течение реки Гаваша[32], узнать рассеянные там неизвестные загадочные племена. Номинально они находятся под властью абиссинского правительства, фактически свободны. И так как все они принадлежат к одному племени данакилей, довольно свободному, хотя очень свирепому, их можно объединить и, найдя выход к морю, цивилизовать или, по крайней мере, арабизировать. В семье народов прибавится еще один сочлен. А выход к морю есть. Это — Рагейта, маленький независимый султанат, к северу от Обока. Один русский искатель приключений — в России их не меньше, чем где бы то ни было, — совсем было приобрел его для русского правительства. Но наше министерство иностранных дел ему отказало. Этот мой маршрут не был принят Академией. Он стоил слишком дорого. Я примирился с отказом и представил другой маршрут, принятый после некоторых обсуждений Музеем антропологии и этнографии при императорской Академии наук. Я должен был отправиться в порт Джибути в Баб-эль-Мандебском проливе, оттуда по железной дороге к Харару, потом, составив караван, на юг в область, лежащую между Сомалийским полуостровом и озерами Рудольфа, Маргариты, Звай; захватить возможно больший район исследования; делать снимки, собирать этнографические коллекции, записывать песни и легенды. Кроме того, мне предоставлялось право собирать зоологические коллекции. Я просил о разрешении взять с собой помощника, и мой выбор остановился на моем родственнике Н. Л. Сверчкове, молодом человеке, любящем охоту и естественные науки. Он отличался настолько покладистым характером, что уже из-за одного желания сохранить мир пошел бы на всевозможные лишения и опасности. Приготовления к путешествию заняли месяц упорного труда… Право, приготовления к путешествию труднее самого путешествия…»

В действительности приготовления заняли гораздо больше времени. С тех пор как поэт встретился с профессором-египтологом и до его отправки прошло больше четырех месяцев. Но можно сказать, что Гумилёву повезло, ибо незадолго до этого Музей антропологии и этнографии получил право на государственные дотации для создания коллекций экспонатов из Индии, Южной Америки и Африки. Так что поэт был среди первых, кто этим правом воспользовался.

Но если на пути к своей любимой Африке он не прошел через дантовские круги ада, то нервы ему потрепали основательно, пока утрясались все формальности.

Первым делом нужно было получить разрешение на бесплатный проезд на поездах и пароходе до Абиссинии. Все-таки академия в полной мере не могла оплатить все расходы. Тогда к этому процессу подключился известный ученый, директор Музея антропологии и этнографии Императорской Академии наук в Санкт-Петербурге, действительный тайный советник, академик В. В. Радлов. 20 марта 1913 года он отправляет письмо председателю Российского Добровольческого флота: «Милостивый государь Отто Львович! Позволю себе обратиться к Вашему Превосходительству со следующей просьбой. Музей антропологии и этнографии имени Императора Петра Великого командирует в Абиссинию для собирания этнографических коллекций и для обследования племен галла и сомали Николая Степановича Гумилёва и Николая Леонидовича Сверчкова. Ввиду крайне ограниченной суммы, ассигнованной на эту экспедицию, обращаюсь к Вашему просвещенному содействию для предоставления означенным лицам свободного проезда на пароходах Добровольного Флота от Одессы до Адена и обратно. Экспедиция предполагает выехать 10 апреля из Одессы и возвратиться в начале августа…»

Можно было письмо отнести и вручить лично. Ведь правление Добровольческого флота располагалось в Санкт-Петербурге на Михайловской площади, 5 — от силы два с половиной километра от Музея антропологии и этнографии. Но правила бюрократического общения не позволяли сделать этого.

Через шесть дней Радлов подготовил еще три документа. В этот же день поэт получает «открытый лист», официальный документ, подтверждающий цель поездки: «Ник. Степ. Гумилёву и Ник. Леонид. Сверчкову, отправляющимся в Абиссинию для научных исследований».

И наконец 26 марта В. В. Радлов отправил Борису Александровичу Чемерзину, русскому посланнику в Абиссинии, письмо, в котором заслуженный ученый просит оказать содействие Н. С. Гумилёву в его путешествии: «Его Превосходительству Б. А. Чемерзину. Милостивый государь Борис Александрович! Позволю себе обратиться к Вашему Превосходительству со следующей просьбой. Музей антропологии и этнографии командирует Н. С. Гумилёва в Абиссинию для изучения племен галласов. Так как для беспрепятственного проезда по стране этого племени необходимо содействие губернатора г. Харара, покорнейше прошу исходатайствовать соответствующее рекомендательное письмо от Абиссинского правительства и выслать таковое по адресу г. Гумилёва в Dire-Daua, а также сообщить русскому вице-консулу в Джибути об оказании содействия г. Гумилёву в этом городе, чем премного обяжете музей Императорской Академии наук и Вашего покорного слугу. В. Радлов».

29 марта Гумилёв узнал печальную весть: его хороший знакомый, поэт, офицер В. Г. Князев из-за несчастной любви выстрелил себе в грудь. Рана оказалась смертельной. Гумилёв не мог не вспомнить, как он сам пытался уйти из жизни. И тоже из-за любви. Но долго унывать было некогда. Уже 2 апреля Николаю Степановичу дали разрешение получить с петербургского склада просимое оружие. В письме генерал-лейтенанта артиллерийского управления сообщалось: «В музей антропологии и этнографии Императора Петра Великого. Одновременно сделано распоряжение об отпуске за деньги из Петербургского склада 5-ти винтовок Бердана с 1000 патронами г. Гумилёву, отправляющемуся в Абиссинию во главе снаряженной туда экспедиции. Стоимость отпущенного будет удержана непосредственным распоряжением Начальника Артиллерии Петербургского военного округа».

А 5 апреля 1913 года в Музей антропологии и этнографии пришло официальное письмо из правления Добровольческого флота, уведомляющее о согласии: «В Музей антропологии и этнографии имени Императора Петра Великого. В ответ на отношение от 20 прошлого марта Правление Добровольного флота имеет честь уведомить о согласии своем предоставить бесплатный проезд на пароходе Добровольного Флота от Одессы до Джибути и обратно, с оплатою продовольствия за собственный счет, Н. С. Гумилёву и Н. Л. Сверчкову, отправляющимся в Абиссинию для собирания коллекций и обследования местных племен. Предельным пунктом поездки указывается Джибути, а не Аден, так как обычно пароходы Добровольного Флота в Адене не останавливаются…»

Как только определилась окончательно дата его отъезда, поэт написал об этом в письме В. Брюсову: «…7 апреля. В этот день я уезжаю на четыре месяца по поручению Академии наук в Африку, в почти неизведанную страну Галла, что на востоке от озера Родольфо. Письма ко мне доходить не могут…»

Наконец-то все волнения позади, сестра Александра больше не причитает об опасностях, которые поджидают ее сына Колю-маленького в предстоящей и неизвестной для нее экспедиции, все домашние свыклись с мыслью, что на днях Николай Степанович уедет, и надолго. И тут, когда уже все треволнения остались позади, у поэта случился приступ, видимо, болотной лихорадки. 6 апреля у него начался сильный жар. Домашние перепугались и пригласили доктора, так как думали, что это тиф. Измерили температуру: градусник зашкаливало — он показывал сорок градусов. Доктор развел руками, точный диагноз трудно было сразу установить. Требовалось время, а его-то как раз и не было. Температура не снижалась, Николай Степанович бредил и изрядно напугал приехавшего к нему 7 апреля поэта Георгия Иванова. В минуты, когда он проваливался в небытие, говорил о каких-то кроликах, которые умеют читать. Потом приходил в себя, но говорил с трудом. Иванов решил, что Гумилёв никуда не поедет. Посидел, стал прощаться, но Гумилёв руки не подал. «Еще заразишься, — сказал он, — ну, прощай, будь здоров, я ведь сегодня непременно уеду». Георгий Иванов подумал, что Николай снова бредит. На следующий день он приехал снова в Царское Село, чтобы навестить друга, но нашел дома лишь заплаканную Ахматову, сообщившую ему: «Коля уехал».

За два часа до отхода поезда Николай Степанович попросил воды для бритья. Побрился, оделся и с Колей Сверчковым отправился в… Африку. С собой он не забыл прихватить томик стихов Теофиля Готье.

9 апреля Гумилёв и Сверчков были в Одессе. В груди поэта зазвучала музыка свободной стихии. Он пишет стихотворение «Снова море» (1913?):

Я сегодня опять услышал,

Как тяжелый якорь ползет,

И я видел, как в море вышел

Пятипалубный пароход,

Оттого-то и солнце дышит,

А земля говорит, поет.

Но странное дело, вместе с предощущением Африки и долгожданного морского плавания у Николая Степановича появляется тоска и об оставленной литературной деятельности. Он заходит в типографию и потом записывает в своем дневнике: «…В типографии, где я печатал визитные карточки, мне попался на глаза свежий номер печатающейся там же вечерней одесской газеты. Развернув его, я увидел стихотворение Сергея Городецкого с измененной лишь одной строкой и напечатанное без подписи. Заведующий типографией сказал мне, что это стихотворение принесено одним начинающим поэтом и выдано им за свое. Несомненно, в Одессе много безукоризненно порядочных, даже в северном смысле слова, людей. Но не они задают общий тон. На разлагающемся трупе Востока завелись маленькие юркие червячки, за которыми будущее. Их имена — Порт-Саид, Смирна, Одесса».

Николай Степанович спешит сообщить Анне Андреевне свои новые впечатления о литературных событиях юга и о том, чем он сам занят: «Милая Аника, я уже в Одессе и в кафе почти заграничном. Напишу тебе, потом попробую писать стихи. Я совершенно выздоровел, даже горло прошло, но я еще несколько устал, должно быть, с дороги. Зато уже нет прежних кошмаров; снился раз Вячеслав Иванов, желавший мне сделать какую-то гадость, но и во сне я счастливо вывернулся. В книжном магазине просмотрел „Жатву“. Твои стихи очень хорошо выглядят, и забавна по тому, как сильно сбавлен тон, заметка Бориса Садовского. Здесь я видел афишу, что Вера Инбер в пятницу прочтет лекцию о новом женском одеянии, или что-то в этом роде; тут и Бакст, и Дункан, и вся тяжелая артиллерия. Я весь день вспоминаю твои строки о „приморской девчонке“, они мало того, что нравятся мне, они меня пьянят. Так просто сказано, так много, и я совершенно убежден, что из всей послесимволической поэзии ты да, пожалуй (по-своему), Нарбут окажетесь самыми значительными. Милая Аня, я знаю, ты не любишь и не хочешь понять это, но мне не только радостно, а и прямо необходимо по мере того, как ты углубляешься для меня как женщина, укреплять и выдвигать в себе мужчину; я никогда бы не смог догадаться, что от счастья и славы безнадежно дряхлеют сердца, но ведь и ты никогда бы не смогла заняться исследованием страны Галла и понять, увидя луну, что она алмазный щит богини воинов Паллады. Любопытно, что я сейчас опять такой же, как тогда, когда писались „Жемчуга“, и они мне ближе Чужого неба. Маленький до сих пор был прекрасным спутником; верю, что так будет и дальше. Целуй от меня Львеца (забавно, я первый раз пишу его имя) и учи его говорить папа. Пиши мне до 1 июня в Дире-Дауа (Dire-Daoua, Abyssinia. Afrique), до 15 июня в Джибути, до 15 июля в Порт-Саид, потом в Одессу».

Интересно, что Гумилёв отправился в путешествие в белом костюме и белом головном уборе. Коля-маленький был тоже в белом костюме и таком же белом пробковом шлеме. В этот день Гумилёв и его племянник занимались в Одессе погрузкой багажа на пароход.

10 апреля 1913 года в семь часов вечера на пароходе Добровольческого флота «Тамбов» Николай Степанович со своим племянником Николаем Сверчковым из Одессы вышел в море, где находился в пути четырнадцать дней. На память Коля-маленький (который взял с собой фотоаппарат) снял пароход «Тамбов». К счастью для нас, в этом путешествии вели дневник и Гумилёв, и его племянник. Дневник Сверчкова пропал бесследно, а дневник Гумилёва сохранился лишь фрагментами, но по нему и нескольким другим сохранившимся документам можно вслед за поэтом пройти его маршрутом в последнем его африканском путешествии.

Уже на палубе парохода Н. С. Гумилёв записывает: «…Какие-нибудь две недели тому назад бушующее и опасное море было спокойно, как какое-нибудь озеро. Волны мягко раздавались под напором парохода, где рылся, пульсируя, как сердце работающего человека, невидимый винт. Не было видно пены, и только убегала бледно-зеленая малахитовая полоса потревоженной воды. Дельфины дружными стаями мчались за пароходом, то обгоняя его, то отставая, и по временам, как бы в безудержном припадке веселья, подскакивали, показывая лоснящиеся мокрые спины. Наступила ночь, первая на море, священная. Горели давно не виденные звезды, вода бурлила слышнее. Неужели есть люди, которые никогда не видели моря?»

Утром 12 апреля 1913 года Н. Гумилёв с племянником прибывают в Константинополь. Во время стоянки парохода путешественники сошли на берег, побывали в знаменитой Айя-Софии — храме Святой Софии, сохранившемся еще с византийских времен. Дядя теперь был за экскурсовода. Можно себе представить состояние Коли Сверчкова, который первый раз вырвался из-под опеки мамы и впервые уехал так далеко от Царского Села. Вернувшись на корабль, Николай Степанович записывает: «…Опять эта никогда не приедающаяся, хотя откровенно-декоративная красота Босфора, заливы, лодки с белыми латинскими парусами, с которых веселые турки скалят зубы, дома, лепящиеся по прибрежным склонам, окруженные кипарисами и цветущей сиренью, зубцы и башни старинных крепостей, и солнце, особенное солнце Константинополя, светлое и не жгучее. Мы прошли мимо эскадры европейских держав, введенной в Босфор на случай беспорядков. Неподвижная и серая, она тупо угрожала шумному и красочному городу. Было восемь часов, время играть национальные гимны. Мы слышали, как спокойно-гордо прозвучал английский, набожно — русский, а испанский так празднично и блестяще, как будто вся эта нация состояла из двадцатилетних юношей и девушек, собравшихся потанцевать. Как только бросили якорь, мы сели в турецкую лодчонку и отправились на берег, не пренебрегая обычным в Босфоре удовольствием попасть в волну, оставляемую проходящим пароходом, и бешено покачаться в течение нескольких секунд. В Галате, греческой части города, куда мы пристали, царило обычное оживление. Но как только мы перешли широкий деревянный мост, переброшенный через Золотой Рог, и очутились в Стамбуле, нас поразила необычная тишина и запустение. Многие магазины были заперты, кафе пусты, на улицах встречались почти исключительно старики и дети. Мужчины были на Четалдже. Только что пришло известие о падении Скутари. Турция приняла его с тем же спокойствием, с каким затравленный и израненный зверь принимает новый удар. По узким и пыльным улицам среди молчаливых домов, в каждом из которых подозреваешь фонтаны, розы и красивых женщин, как в „Тысяче и одной ночи“, мы прошли в Айя-Софию. На окружающем ее тенистом дворе играли полуголые дети, несколько дервишей, сидя у стены, были погружены в созерцание. Против обыкновения не было видно ни одного европейца. Мы откинули повешенную в дверях циновку и вошли в прохладный, полутемный коридор, окружающий храм. Мрачный сторож надел на нас кожаные туфли, чтобы наши ноги не осквернили святыни этого места. Еще одна дверь, и перед нами сердце Византии. Ни колонн, ни лестниц или ниш, этой легко доступной радости готических храмов, только пространство и его стройность. Чудится, что архитектор задался целью вылепить воздух. Сорок окон под куполом кажутся серебряными от проникающего через них света. Узкие простенки поддерживают купол, давая впечатление, что он легок необыкновенно. Мягкие ковры заглушают шаг. На стенках еще видны тени замазанных турками ангелов. Какой-то маленький седой турок в зеленой чалме долго и упорно бродил вокруг нас. Должно быть, он следил, чтобы с нас не соскочили туфли. Он показал нам зарубку на стене, сделанную мечом султана Магомета; след от его же руки омочен в крови; стену, куда, по преданию, вошел патриарх со святыми дарами при появлении турок. От его объяснений стало скучно, и мы вышли. Заплатили за туфли, заплатили непрошеному гиду, и я настоял, чтобы отправиться на пароход. Я не турист. К чему мне после Айя-Софии гудящий базар с его шелковыми и бисерными искушениями, кокетливые пери, даже несравненные кипарисы кладбища Сулемания. Я еду в Африку и прочел „Отче наш“ в священнейшем из храмов. Несколько лет тому назад, тоже на пути в Абиссинию, я бросил луидор в расщелину храма Афины Паллады в Акрополе и верил, что богиня незримо будет мне сопутствовать. Теперь я стал старше. В Константинополе к нам присоединился еще пассажир, турецкий консул, только что назначенный в Харар. Мы подолгу с ним беседовали о турецкой литературе, об абиссинских обычаях, но чаще всего о внешней политике. Он был очень неопытный дипломат и большой мечтатель. Мы с ним уговорились предложить турецкому правительству послать инструкторов на Сомалийский полуостров, чтобы устроить иррегулярное войско из тамошних мусульман. Оно могло бы служить для усмирения вечно бунтующих арабов Йемена, тем более что турки почти не переносят аравийской жары. Два, три других плана в том же роде, и мы в Порт-Саиде. Там нас ждало разочарование. Оказалось, что в Константинополе была холера и нам запрещено было иметь сношение с городом. Арабы привезли нам провизии, которую передали, не поднимаясь на борт, и мы вошли в Суэцкий канал. Не всякий может полюбить Суэцкий канал, но тот, кто полюбит его, полюбит надолго. Эта узкая полоска неподвижной воды имеет совсем особенную грустную прелесть. На африканском берегу, где разбросаны домики европейцев, заросли искривленных мимоз с подозрительно темной, словно после пожара, зеленью, низкорослые толстые банановые пальмы; на азиатском берегу волны песка пепельно-рыжего, раскаленного. Медленно проходит цепь верблюдов, позванивая колокольчиками. Изредка показывается какой-нибудь зверь, собака, может быть, гиена или шакал, смотрит с сомненьем и убегает. Большие белые птицы кружат над водой или садятся отдыхать на камни. Кое-где полуголые арабы, дервиши или так бедняки, которым не нашлось места в городах, сидят у самой воды и смотрят в нее, не отрываясь, будто колдуя. Впереди и позади нас движутся другие пароходы. Ночью, когда загораются прожекторы, это имеет вид похоронной процессии. Часто приходится останавливаться, чтобы пропустить встречное судно, проходящее медленно и молчаливо, словно озабоченный человек. Эти тихие часы на Суэцком канале усмиряют и убаюкивают душу, чтобы потом ее застала врасплох буйная прелесть Красного моря. Самое жаркое из всех морей, оно представляет картину грозную и прекрасную. Вода как зеркало отражает почти отвесные лучи солнца, точно сверху и снизу расплавленное серебро. Рябит в глазах, и кружится голова. Здесь часты миражи, и я видел у берега несколько обманутых ими и разбившихся кораблей. Острова, крутые голые утесы, разбросанные там и сям, похожи на еще неведомых африканских чудовищ. Особенно один совсем лев, приготовившийся к прыжку, кажется, что видишь гриву и вытянутую морду. Эти острова необитаемы из-за отсутствия источников для питья. Подойдя к борту, можно видеть и воду, бледно-синюю, как глаза убийцы. Оттуда временами выскакивают, пугая неожиданностью, странные летучие рыбы. Ночь еще более чудесна и зловеща. Южный Крест как-то боком висит на небе, которое, словно пораженное дивной болезнью, покрыто золотистой сыпью других бесчисленных звезд. На западе вспыхивают зарницы: это далеко в Африке тропические грозы сжигают леса и уничтожают целые деревни…»

13 апреля 1913 года Н. Гумилёв пишет жене письмо в Царское Село: «Милая Аника, представь себе, с Одессы ни одного стихотворения. Готье переводится вяло, дневник пишется лучше. Безумная зима сказывается, я отдыхаю как зверь. Никаких разговоров о литературе, о знакомых, море хорошее, прежнее. С нетерпением жду Африки. Учи Леву говорить и не скучай. Пиши мне, пусть я найду в Дире-Дауа много писем. И помечай их числами. Горячо целую тебя и Леву; погладь Молли. Всегда твой Коля» (открытка с изображением Суэцкого канала).

18 апреля 1913 года Николай Степанович послал из Порт-Саида в Москву открытку с видом Константинопольского порта Ольге Высотской со стихотворением «Ислам», посвященным ей же. Перед стихотворением текст: «Целую ручки и всегда вспоминаю, напишите в Порт-Саид в июле месяце, куда привезти шкуру. Н. Гумилёв».

Отчего Гумилёв посылает своей любовнице, ждущей от него ребенка, стихотворение на тему ислама? Обычно в стихах женщинам он писал о любви. Но к тому времени, видимо, отношения с Ольгой Николаевной были не очень хорошими. Возможно, перед отъездом у них произошла какая-то размолвка, приведшая в дальнейшем к расставанию. Актриса хотела определенности в отношениях, и, может быть, Николай Степанович обещал ей развестись с Ахматовой. Ее тогдашнее положение обязывало поставить все точки над «i», но Гумилёв не был готов к решительному шагу. Разговоры с турецким консулом на борту парохода об исламе и воинах ислама вдохновили поэта на написание «Ислама», и он, зная точно, что Ахматова не поймет его стихотворения, решил отправить стихи любовнице с тем, чтобы сгладить наметившиеся между ними противоречия.

По дороге к Абиссинии в Красном море поэт оказался свидетелем ловли акул прямо с борта парохода. Это зрелище настолько его увлекло, что он написал целую главу в свой путевой дневник «Африканская охота». Вот как живописует Николай Степанович это необычное для него действо: «Красное море — бесспорно, часть Африки, и ловля акул в Красном море может быть прекрасным вступлением к африканским охотам. Мы бросили якорь перед Джедой, куда нас не пустили, так как там была чума. Я не знаю ничего красивее ярко-зеленых мелей Джеды, окаймляемых чуть розоватой пеной. Не в честь ли их и хаджи-мусульмане, бывавшие в Мекке, носят зеленые чалмы. Пока грузили уголь, было решено заняться ловлей акулы. Громадный крюк с десятью фунтами гнилого мяса, привязанный к крепкому канату, служил удочкой, поплавок изображало бревно. Но акул совсем не было видно, или они проплыли так далеко, что их лоцманы не могли заметить приманки; акула очень близорука, и ее всегда сопровождают две хорошенькие небольшие рыбки, которые наводят ее на добычу и получают за это свою долю — они-то и называются лоцманами. Наконец, в воде появилась темная тень, сажени в полторы длиною, и поплавок, завертевшись несколько раз, нырнул в воду. Мы дернули за веревку, но вытащили лишь крючок. Акула только дернула приманку, но не проглотила ее. Теперь, видимо, огорченная исчезновением аппетитно пахнущего мяса, она плавала кругами почти на поверхности и всплескивала хвостом по воде. Сконфуженные лоцманы носились туда и сюда. Мы поспешили забросить крючок обратно. Акула бросилась к нему, уже не стесняясь. Канат сразу натянулся, угрожая лопнуть, потом ослабел, и над водой показалась круглая лоснящаяся голова с маленькими злыми глазами; такие глаза я видел только у старых, особенно свирепых кабанов. Десять матросов с усилиями тащили канат. Акула бешено вертелась, и слышно было, как она ударялась хвостом о борт парохода и словно винтом бурлила им в воде. Помощник капитана, перегнувшись через перила, разом выпустил в нее пять пуль из револьвера. Она вздрогнула и затихла. Пять черных дыр показались на ее голове и беловатых губах. Еще усилье, и страшная туша уже у самого борта. Кто-то тронул ее за голову, и она лязгнула зубами. Видно было, что она совсем свежа и собирается с силами для решительного боя. Тогда, привязав нож к длинной палке, помощник капитана сильным и ловким прямым ударом проткнул ей грудь и, натужившись, довел разрез до конца. Хлынула вода, смешанная с кровью, розовая селезенка аршина в два длиною, губчатая печенка и кишки вывалились и закачались в воде, как еще не виданной формы медузы. Акула сразу сделалась легче, и ее без труда втащили на палубу. <…> Закат в этот вечер над зелеными мелями Джеды был широкий и ярко-желтый с алым пятном солнца посередине. Потом он стал нежно-пепельным, потом зеленоватым, точно море отразилось в небе. Мы подняли якорь и пошли прямо на Южный Крест».

Но вот наконец и благословенная страна — Абиссиния. 24 апреля Гумилёв с племянником уже в Джибути. Не откладывая дела в долгий ящик, чтобы не потерять времени зря, пока будет дано разрешение двигаться в глубь страны, Гумилёв с племянником начал собирать и записывать сомалийские песни. Теперь известно, каким видел Джибути Гумилёв. В дневнике Николай Степанович записывает: «Джибути лежит на африканском берегу Аденского залива к югу от Обока, на краю Таджуракской бухты. На большинстве географических карт обозначен только Обок, но он потерял теперь всякое значенье, в нем живет лишь один упрямый европеец, и моряки не без основания говорят, что его „съела“ Джибути. За Джибути — будущее. Ее торговля все возрастает, число живущих в ней европейцев тоже. Года четыре тому назад, когда я приехал в нее впервые, их было триста, теперь их четыреста. Но окончательно она созреет, когда будет достроена железная дорога, соединяющая ее со столицей Абиссинии Аддис-Абебой. Тогда она победит даже Массову, потому что на юге Абиссинии гораздо больше обычных здесь предметов вывоза: воловьих шкур, кофе, золота и слоновой кости. Жаль только, что ею владеют французы, которые обыкновенно очень небрежно относятся к своим колониям и думают, что исполнили свой долг, если послали туда несколько чиновников, совершенно чуждых стране и не любящих ее. Железная дорога даже не субсидирована. Мы съехали с парохода на берег в моторной лодке. Это нововведение. Прежде для этого служили весельные ялики, на которых гребли голые сомалийцы, ссорясь, дурачась и по временам прыгая в воду, как лягушки. На плоском берегу белели разбросанные там и сям дома. На скале возвышался губернаторский дворец посреди сада кокосовых и банановых пальм. Мы оставили вещи в таможне и пешком дошли до отеля. Там мы узнали, что поезд, с которым мы должны были отправиться в глубь страны, отходит по вторникам и субботам. Нам предстояло пробыть в Джибути три дня. Я не очень огорчился подобной проволочке, так как люблю этот городок, его мирную и ясную жизнь. От двенадцати до четырех часов пополудни улицы кажутся вымершими; все двери закрыты, изредка, как сонная муха, проплетется какой-нибудь сомалиец. В эти часы принято спать так же, как у нас ночью. Но затем неведомо откуда появляются экипажи, даже автомобили, управляемые арабами в пестрых чалмах, белые шлемы европейцев, даже светлые костюмы спешащих с визитами дам. Террасы обоих кафе полны народом. Между столов ходит карлик, 20-летний араб, аршин ростом, с детским личиком и громадной приплюснутой головой. Он ничего не просит, но если ему дают кусок сахару или мелкую монету, он благодарит серьезно и вежливо, с совсем особенной, выработанной тысячелетьями восточной грацией. Потом все идут на прогулку. Улицы полны мягким предвечерним сумраком, в котором четко вырисовываются дома, построенные в арабском стиле, с плоскими крышами и зубцами, с круглыми бойницами и дверьми в форме замочных скважин, с террасами, аркадами и прочими затеями — все ослепительно-белой извести. <…> Быстро прошли эти три дня в Джибути. Вечером прогулки, днем валянье на берегу моря с тщетными попытками поймать хоть одного краба (они бегают удивительно быстро, боком, и при малейшей тревоге забиваются в норы), утром работа. По утрам ко мне в гостиницу приходили сомалийцы племени исса, и я записывал их песни. От них же я узнал, что это племя имеет своего короля… Гуссейна, который живет в деревне Харауа, в трехстах километрах к юго-западу от Джибути; что оно находится в постоянной вражде с живущими на север от них данакилями и, увы, всегда побеждаемо последними; что Джибути (по-сомалийски Хамаду) построено на месте ненаселенного прежде оазиса и что в нескольких днях пути от него есть еще люди, поклоняющиеся черным камням; большинство все же правоверные мусульмане. Европейцы, хорошо знающие страну, рассказывали мне еще, что это племя считается одним из самых свирепых и лукавых во всей Восточной Африке. Они нападают обыкновенно ночью и вырезают всех без исключения. Проводникам из этого племени довериться нельзя…»

Наблюдая жизнь туземцев, поэт не забывает, что теперь он лицо должностное, облеченное доверием Императорской Академии, и поэтому прямо из Джибути 26 апреля посылает открытку (фотография танцующих мужчин-абиссинцев): «Россия. Петербург. Императорская академия наук. Музей антропологии и этнографии. Его Превосходительству Льву Яковлевичу Штернбергу. Многоуважаемый Лев Яковлевич, мы уже в Джибути. Завтра едем в глубь страны. Дождей не будет еще полтора месяца. Путешествие обещает быть удачным. Русский вице-консул Галеб оказал уже мне ряд услуг. Из Харара, когда соберу караван, напишу подробное письмо, а пока извиняюсь за открытку. Искренне уважающий Вас и преданный Вам Н. Гумилёв».

За день до этого Гумилёв отправил письмо жене: «Дорогая моя Аника, я уже в Джибути, доехал и высадился прекрасно. Магический открытый лист уже сэкономил мне рублей пятьдесят и вообще оказывает ряд услуг. Мое нездоровье прошло совершенно, силы растут с каждым днем. Вчера я написал стихотворение, посылаю его тебе. Напиши в Дире-Дауа, что ты о нем думаешь. На пароходе попробовал однажды писать в стиле Гилеи, но не смог. Это подняло мое уважение к ней. Мой дневник идет успешно, и я пишу его так, чтобы прямо можно было печатать. В Джеде с парохода поймали акулу; это было действительно зрелище. Оно заняло две страницы дневника. Что ты поделываешь? Право, уже в июне поезжай к Инне Эразмовне. Если не хватит денег, займи, по возвращении в Петербург у меня они будут. Присылай мне сюда твои новые стихи, непременно. Я хочу знать, какой ты стала. Леве скажи, что у него будет свой негритенок. Пусть радуется…»

27 апреля Гумилёв со Сверчковым отправляется в путь по железной дороге. В его дневнике появляется об этом дне запись: «…когда было еще темно, слуга-араб со свечой обошел комнаты отеля, будя уезжающих в Дире-Дауа. Еще сонные, но довольные утренним холодком, таким приятным после слепящей жары полудней, мы отправились на вокзал. Наши вещи заранее свезли туда в ручной тележке. Проезд во втором классе, где обыкновенно ездят все европейцы, третий класс предназначен исключительно для туземцев, а в первом, который вдвое дороже и нисколько не лучше второго, обыкновенно ездят только члены дипломатических миссий и немногие немецкие снобы, стоил 62 франка с человека, несколько дорого за десять часов пути, но таковы все колониальные железные дороги. Паровозы носят громкие, но далеко не оправдываемые названия: Слон, Буйвол, Сильный и т. д. Уже в нескольких километрах от Джибути, когда начался подъем, мы двигались с быстротой одного метра в минуту, и два нефа шли впереди, посыпая песком мокрые от дождя рельсы. Вид из окна был унылый, но не лишенный величественности. Пустыня коричневая и грубая, выветрившиеся, все в трещинах и провалах горы и, так как был сезон дождей, мутные потоки и целые озера грязной воды. Из куста выбегает дигдиг, маленькая абиссинская газель, пара шакалов, они всегда ходят парами, смотрят с любопытством. Сомалийцы и данакили с громадной всклокоченной шевелюрой стоят, опираясь на копья. Европейцами исследована лишь небольшая часть страны, именно та, по которой проходит железная дорога, что справа и слева от нее — тайна. На маленьких станциях голые черные ребятишки протягивали к нам ручонки и заунывно, как какую-нибудь песню, тянули самое популярное на всем Востоке слово: бакшиш (подарок). В два часа дня мы прибыли на станцию Айша в 160 километрах от Джибути, то есть на половине дороги. Там буфетчик-грек приготовляет очень недурные завтраки для проезжающих. Этот грек оказался патриотом и нас, как русских, принял с распростертыми объятиями, отвел нам лучшие места, сам прислуживал, но, увы, из того же патриотизма отнесся крайне неласково к нашему другу турецкому консулу. Мне пришлось отвести его в сторону и сделать надлежащее внушение, что было очень трудно, так как он, кроме греческого, говорил только немного по-абиссински. После завтрака нам было объявлено, что поезд дальше не пойдет, так как дождями размыло путь и рельсы висят в воздухе. <…> Утром выяснилось, что путь не только не исправен, но что надо по меньшей мере 8 дней, чтобы иметь возможность двинуться дальше, и что желающие могут вернуться в Джибути. Пожелали все, за исключением турецкого консула и нас двоих. Мы остались, потому что на станции Айша жизнь стоила много дешевле, чем в городе. Турецкий консул, я думаю, только из чувства товарищества; кроме того, у нас троих была смутная надежда каким-нибудь образом добраться до Дире-Дауа раньше, чем в 8 дней. Днем мы пошли на прогулку; перешли невысокий холм, покрытый мелкими острыми камнями, навсегда погубившими нашу обувь, погнались за большой колючей ящерицей, которую, наконец, поймали, и незаметно отдалились километра на три от станции. Солнце клонилось к закату; мы уже повернули назад, как вдруг увидели двух станционных солдат-абиссинцев, которые бежали к нам, размахивая оружием. „Мындерну?“ (в чем дело), спросил я, увидев их встревоженные лица. Они объяснили, что сомалийцы в этой местности очень опасны, бросают из засады копья в проходящих, частью из озорства, частью потому, что по их обычаю жениться может только убивший человека. После мне подтвердили справедливость этих рассказов, и я сам видел в Дире-Дауа детей, которые подбрасывали на воздух браслет и пронзали его на лету ловко брошенным копьем…»

Когда Гумилёв уже пробирался по размытой дороге в сторону Дире-Дауа, 27 апреля Б. Чемерзин наконец написал В. В. Радпову: «В ответ на письмо от 26 марта 1913 за № 122 имею честь уведомить Ваше Высокопревосходительство, что правительство Эфиопии, предупрежденное мною о предстоящем приезде Н. С. Гумилёва, выразило готовность оказать ему полное содействие в осуществлении его намерений…»

28 апреля на станцию Айша из Джибути прибыл поезд с инженерами и рабочими для починки размытой дороги. Выяснилось, что восемьдесят километров дороги разрушено. Это грозило большой задержкой.

Казалось бы, обстоятельства препятствовали работе экспедиции Гумилёва, но он не унывал. Уже 29 апреля он достал две дрезины и отправился в путь. В дневнике он вынужден признаться: «Дорога, действительно, была трудна. Над промоинами рельсы дрожали и гнулись, и кое-где приходилось идти пешком. Солнце палило так, что наши руки и шеи через полчаса покрылись волдырями. По временам сильные порывы ветра обдавали нас пылью. Окрестности были очень богаты дичью. Мы опять видели шакалов, газелей и даже на берегу одного болота нескольких марабу, но они были слишком далеко. Одному из наших ашкеров удалось убить стрепета величиной с маленького страуса. Он был очень горд своей удачей. Через несколько часов мы встретили паровоз и две платформы, подвозившие материалы для починки пути. Нас пригласили перейти на них, и еще час мы ехали таким примитивным способом. Наконец, мы встретили вагон, который на следующее утро должен был отвезти нас в Дире-Дауа. Мы пообедали ананасным вареньем и печеньем, которые у нас случайно оказались, и переночевали на станции. Было холодно, слышался рев гиены. А в восемь часов утра перед нами в роще мимоз замелькали белые домики Дире-Дауа…»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.