ГЛАВА ШЕСТАЯ
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Человек может все...
Э. Хемингуэй
Несколько километров безжизненной белой тундры, и наконец перед нами появилось небольшое здание лагерной вахты, в обе стороны от которой тянулся бесконечный забор из колючей проволоки, теряясь в снежной мгле. Снова сдача-приемка, на этот раз почему-то без шмона, и вот я в знакомой зоне лагеря, из которой меня увели год с лишним назад. Все здесь как-будто по-старому: те же бараки, та же столовая и стоящий отдельно за проволокой барак управления лагерем. Меня хорошо встретили мои старые друзья, которым я прежде всего должен был выложить все новости и рассказать обо всех событиях, происшедших в других лагерях. Устроили меня в лучший барак Горнадзора, правда, в моей секции были двухэтажные нары, но барак был «третьего» поколения – стоял на подсыпке, потолки были высокими, а туалет, что очень важно, находился внутри помещения, имелась и сушилка с толстыми, всегда горячими, чугунными трубами, на которых все сушили валенки и портянки. На следующее утро я уже без всяких проволочек иду с бригадой мехцеха на работу. За время моего отсутствия между зоной лагеря и зоной шахты построили коридор из колючей проволоки, посередине которого стояла вахта, уже одна, а не две, как было раньше. Даже тюремная система может совершенствоваться. Теперь надобность в этапировании бригад на шахту и обратно в лагерь отпала, все стало проще. Нам, «руководящим товарищам», тоже не надо было ходить с бригадой, я подходил к вахте, называл вохряку номер своего пропуска, вохряк брал его, спрашивал мою фамилию и только после этого перекладывал его в секцию «на шахте», если я шел в лагерь, вохряк перекладывал ее в секцию «в зоне». Эта система была тем более удобна, что позволяла оставаться на шахте сколь угодно долго, так как я не был связан с бригадой.
В мехцехе внешне за год ничего не изменилось, ушел куда-то на этап Костя Митин, и возглавлял работу мехцеха, кроме Носова, все тот же Д. И. Щапов, принявший меня без особого восторга. Мой чертежный стол стоял на том же месте, рядом, на том же месте работал мой старый знакомый Антон Вальчек. Он встретил меня очень приветливо и дружелюбно, и я немедленно включился в работу, а ее стало много больше, чем раньше. Я считал, чертил, отвечал на многочисленные входящие и исходящие. Конечно, в условиях Речлага такая работа – голубая мечта каждого заключенного, но не каждый мог ее успешно выполнять, требовалась разносторонняя техническая эрудиция да и просто инженерная грамотность. Меня выручала десятилетняя работа в лаборатории машиностроительного завода и то, что шахта № 40 только строилась, и чисто горные проблемы, в которых я совершенно не разбирался, были еще впереди. Надо сказать, что за всю свою жизнь мне никогда не приходилось выполнять столько бессмысленной и ненужной работы, как в мехцехе 40-й шахты. До тошноты было противно заполнять, например, отчетные бланки-простыни, имеющие больше сорока граф... И можно представить мой ужас, когда я случайно обнаружил, что все цифры отчета я сдвинул по вертикали, и они совершенно не соответствуют смыслу документа. Расстроенный, я показал свою ошибку Носову и спросил, что теперь делать? Носов усмехнулся и спокойно произнес:
– Плюньте на все, Боровский, все равно эти простыни никто читать не будет.
Многочисленные отделы комбината «Воркутауголь» все время требовали сведения об использовании и состоянии оборудования строящейся шахты. Ну, если спрашивали, например, о мощных подъемных машинах или о насосах, которые день и ночь качали воду из шахты, это можно было еще понять, но когда запрашивают о состоянии пятисот трехтонных вагонеток, полученных шахтой за последние три года... Из пятисот штук триста исчезли без следа, куда? когда? – никто, естественно, не знал, ищи-свищи ветра в поле. Возможно, что часть из них была засыпана при проходке штреков, другие – разломаны на куски от не слишком вежливого обращения – каторга она и есть каторга... Некоторые вагонетки пошли на изготовление всяческих приспособлений. Но мы могли писать все, что угодно, кроме правды, и мы составляли на каждую пропавшую вагонетку дефектную ведомость с приложением чертежа, на котором было показано, что, где и когда у вагонетки сломалось или износилось, и только потом составляли липовый акт на списание вагонетки и утверждали его многими подписями. Это была чудовищная по объему работа, а главное, липовая с начала и до конца. Чтобы ее выполнить в срок, мы с Антоном работали по две смены и частенько уходили из мехцеха около двенадцати часов ночи. Нам, инженерам-производственникам, такая липа была особенно омерзительна, мы частенько с Антоном смеялись, что если бы он в своем железнодорожном депо в Варшаве, а я на своем заводе в Ленинграде сотворяли подобную липу, то его бы поезда и мои турбины незамедлительно летели в тартарары... Но, несмотря ни на что, шахта № 40 строилась, медленно и неуклонно...
Все рабочие мехцеха имели высшую квалификацию, умели все делать, и делали отлично, в труде они находили единственную радость в кромешной тьме лагерной жизни, работа для них была отдушиной, неярким светом, слабым отголоском свободной жизни... Котел у работяг мехцеха был, конечно, слабее котла проходчика-шахтера, но значительно лучше котла «легкой поверхности» и лагерных «придурков».
У меня с рабочими мехцеха всегда были неизменно хорошие отношения, я никогда не разрешал себе разговаривать с рабочим неуважительно или повышать на него голос, даже если он и был в чем-то виноват. У нас обоих было одинаковое правовое положение – мы были рабами системы, причем до конца своих дней...
Как-то, помню, сварщик режет швеллер продольно посередине.
– Ты что это делаешь? – спрашиваю.
– А из швеллера делаю два уголка.
Оказывается, для монтажа какой-то камеры в шахте потребовался уголок, которого на складе не оказалось, и Щапов вынужден был дать указание «изготовить» уголок из балки. В другой раз, наоборот, сварщик сваривает два уголка и делает швеллер. Все смеялись, но никто не возмущался, считалось в порядке вещей...
По роду моей работы в мехцехе, мне частенько приходилось спускаться в шахту, иногда даже по два раза в день, но если была хоть малейшая возможность не лезть в шахту, я старался воспользоваться ею...
Особенно было неприятно посещать сбойку главных стволов на большой глубине метров. На шахте уже были пройдены два ствола глубиной около километра каждый и диаметром по шесть метров. Что это за сооружение, объяснить негорняку очень трудно. Представьте себе две бетонных трубы, каждая глубиной в десять Исаакиевских соборов, поставленные друг на друга... На глубине трехсот метров между стволами была проложена бетонированная сбойка – горизонтальный штрек диаметром около двух метров, в котором круглосуточно работали мощные насосы водоотлива и большие вентиляторы для проветривания обоих стволов. Захватив свои измерительные приборы и облачившись в резиновую спецовку и высокие сапоги, я залезаю в железную бочку-бадью и кричу стволовому: «Пошел!» И он, подняв ляды – крышку, закрывающую ствол, – три раза ударяет по кнопке передачи сигнала на подъемную машину, и я вместе с бадьей камнем падаю вниз в бездонную черную глубину, со скоростью пятнадцать метров в секунду... Дух захватывает... Чем глубже летит вниз бадья, тем сильнее хлещут в нее струи ледяной воды из дыр в бетонной стене ствола. Я снимаю с шахтерской каски электрическую лампочку и направляю мощный луч вниз, мне необходимо вовремя заметить появление деревянного полка, смонтированного точно против сбойки. Наконец в черной мгле появляются белые дроки полка, и я обрезком трубы сильно бью по бадье один раз, сильный звук уходит вверх, и бадья почти мгновенно останавливается. Бывает, что бадья проскакивает полок, тогда я бью по бадье два раза, и бадья медленно поднимается, пока я не подам сигнал «стоп». Наконец бадья останавливается точно против полка, и наступает самый неприятный момент – под сильными струями воды надо вылезти на мокрые скользкие доски, брошенные кое-как на металлические распорные балки, и найти отверстие в стенке ствола, в сбойке. Через щели полка видна черная бездна, там еще семьсот метров... Под сильными ледяными струями воды я добираюсь наконец до отверстия в сбойке и залезаю внутрь – там сухо. Вся сбойка до отказа заполнена оглушительно работающими машинами. Я осматриваю электромоторы, насосы, проверяю смазку подшипников и состояние электрокабельного хозяйства и произвожу необходимые замеры, все обнаруженные неисправности я записываю в блокнот и расписываюсь в контрольном журнале проверок. В сбойке круглые сутки дежурят двое заключенных, меняясь через каждые восемь часов. В сбойке есть и телефон, который связывает дежурных с поверхностью. Закончив свои дела, я снова вылезаю на полок и жду бадью, а дежурные по телефону сообщают стволовому, что меня нужно забрать. Бесшумно, как привидение, появляется из кромешной тьмы бадья, я ударяю по ней обрезком трубы один раз, и она практически сразу замирает, а я с трудом, вниз головой, залезаю и бью по ней трубкой три раза, что означает «вниз». Бадья послушно стремительно летит до нижней отметки, через каждые 150 – 200 метров в стволе смонтированы полки, на которых установлены вентиляторы и насосы, непрерывно откачивающие воду из стволов. Людей на полках нет, везде работает техника. Пока я «падаю» вниз, невольно задумываюсь, сколько несчастных заключенных погибло при проходке гигантских стволов... Несть числа... Из всех шахтных работ проходка стволов всегда считалась самой опасной, любой, даже маленький камешек или гайка, упавшая сверху в ствол, может наповал убить проходчика, а в ствол падали отнюдь не гайки, а например, бревна, рельсы и даже целые насосы весом в несколько тонн... Сколько убитых заключенных-проходчиков я видел собственными глазами...
В самом низу ствола главный рудный двор шахты, но он еще не закончен, его только вырубают в породе и бетонируют стенки. Я долго хожу по выработкам, осматриваю механизмы и состояние электропитания шахты. Завтра на утреннем наряде я дам электрикам мехцеха задание устранить все обнаруженные мной неполадки. Наша шахта только строится, и людей внизу очень мало, часто встречаю лишь газомеров со своими лампочками-индикаторами. Наша шахта считается самой опасной по метану, и, если, например, отключается почему-либо электричество и останавливается вентиляционная система, в течение тридцати минут все должны покинуть шахту. Такие случаи при мне бывали неоднократно, правда, мне самому не довелось подниматься пешком с километровой глубины, но те, кому пришлось, не любили вспоминать, каково им было...
Выполнив свой рабочий план, я начинал подъем вверх другой дорогой, поднимался в вагонетках по наклонным выработкам – бремсбергам с горизонта на горизонт и в конце концов попадал на рудный двор шурфа, находящийся на глубине всего 175 метров, а оттуда на поверхность меня поднимала нормальная грузо-людская трехтонная клеть. Такая работа обычно отнимала у меня почти целый рабочий день, и все же она была мне больше по душе, чем сидение за столом и копание в таблицах...
Постепенно мои отношения со Щаповым все более и более обострялись, я часто перечил ему, или не выполнял его распоряжения, или, что еще хуже, высмеивал его при всех. Не знаю, какая муха меня укусила, но я сам собственными руками вырыл себе яму и свалился в нее. Антон Вальчик тоже терпеть не мог Щапова, однако внешне соблюдал декорум и продержался в мехцехе до своего освобождения в 1956 году.
Во всяком случае, Щапов возненавидел меня и при первом удобном случае списал на общие работы. За меня пытались заступиться мои друзья-врачи, но Щапов, как все недалекие люди, был по-ослиному упрям и поставил условие, чтобы я попросил у него прощения, что я, конечно, наотрез отказался выполнить, ишь чего захотел... В общем, я опустился на самое дно, ниже было некуда... Странно, но на меня нашло какое-то оцепенение, и я ничего не сделал, чтобы как-то устроиться получше.
На следующий день после моего списания меня переселили в самый худший барак, где жила вся «отрицаловка» – воры, шестерки воров и все погорельцы вроде меня. Были еще и несчастные немцы, которые быстро доходили и гибли один за другим... Рано утром нас выгоняли на улицу, выводили за зону и заставляли расчищать дороги, долбить мерзлую землю для фундаментов будущих зданий. Я стал быстро худеть, потерял былую форму, ходил на работу ко всему безразличный, угрюмый, и вопрос: жить или не жить – снова встал передо мной... С большим сочувствием ко мне отнеслись все работяги мехцеха, при встрече всегда угощали чем могли, ругали Щапова, которого все не уважали и не любили. Такое отношение ко мне простых работяг было очень приятно...
Недалеко от лагеря начали строить двухэтажные деревянные дома на четыре квартиры для лагерного начальства и вохряков, и нашу бригаду – «индию» на лагерном жаргоне, стали выводить на стройку и использовать в качестве подсобных чернорабочих. Мы таскали бревна, доски, кирпичи, убирали мусор, жгли деревянные отходы. Мороз стоял лютый, все дни температура опускалась ниже двадцати градусов, и было мучительно целый день проводить на улице в плохой одежде и в полуголодном состоянии, ведь котел ЛП был очень легким... Наш бригадир, старый, битый-перебитый каторжанин, гонял нашу бригаду безо всякой совести, иногда даже пускал в ход кулаки или дрын, он никого и ничего не боялся – ни воров, ни вохряков... Его любимая поговорка была: «Это тебе не печенье перебирать – давай бери больше и кидай дальше...»
И каждый из нас представлял себе чистый светлый цех, где в сладком аромате сидят в белых халатах мужчины и укладывают в яркие коробки круглые и квадратные печенья, а все сломанные, конечно, тут же съедают... Сладкая мечта... Во мне бригадир сразу же углядел «чужака», инженера-погорельца, но, к моему удивлению, отнесся ко мне сочувственно, например, никогда сам не поручал мне работу, а всегда ждал, что я выберу. Как-то он попросил меня заняться вставкой стекол в оконные рамы. Оконной замазки, естественно, не было, и я использовал черный асфальт, который предварительно растапливал в железной миске на костре. Этим способом я застеклил все окна во всех строящихся домах. В августе, когда стало жарко, я, проходя мимо «моих» окон увидел, что асфальт на солнышке расплавился и потек по стеклам черными струями. Можно только представить себе, как ругали жильцы строителей, но мне было их не жалко – в домах жили наши тюремщики, то есть сволочь, в нашем понимании...
Это время было самым трудным в моей лагерной судьбе, это было лагерное дно, ниже которого уже некуда, только в деревянный бушлат, то есть в могилу... Мои друзья-врачи снова пытались помочь мне, положить в больницу, но Щапов категорически воспротивился, он считал, что меня необходимо привести в «христианскую веру» – то есть сломать нравственно и физически, и, если я смирюсь и извинюсь перед ним, он снова возьмет меня в мехцех. А Щапов входил в число начальников строящейся шахты, и врачи остерегались с ним ссориться. Но Щапов меня плохо знал...
Каждый день в восемь часов утра вместе с бригадой меня, плохо одетого, полуголодного, выгоняли за зону и заставляли работать. Стужа, пронизывающий насквозь ветер, а мы на морозе до пяти часов вечера. Я замерзал ужасно, до костей, мне ничего не хочетелось: ни есть, ни курить, только бы согреться. Целый день одолевала единственная мечта: после окончания рабочего дня съесть поскорей омерзительную баланду и овсяную кашу и скорей, скорей забраться на нары, укрыться жиденьким одеялом, сверху положить еще и бушлат и заснуть, не слышать, не видеть, все забыть и, свернувшись калачиком, спать, спать, спать... Если вдруг повезет, увидеть себя во сне, в другой, свободной жизни, увидеть чистое небо, траву, солнце и тепло... И кажется, не успел еще заснуть как следует, в ушах вопль дневального: «Подъем!». И все сначала, как было вчера, позавчера и как будет завтра, и послезавтра, и еще двадцать три года...
Иногда среди ночи в барак врываются человек десять вохряков, в белых полушубках с сытыми красными рожами, и начинается невообразимый шум и гвалт. Повальный шмон... Всех заставляют перейти в вестибюль, некоторые зыки ничего не слышат, крепко спят, их сбрасывают на пол и взашей выгоняют из секции. Вохряки перетряхивают постели, одежду, шарят палками под печкой, заглядывают под нары, вываливают все из тумбочек... Шмон сопровождается матом, затрещинами, нечеловеческим унижением, в бараке даже воздух раскален от взаимной ненависти. Я сижу в подштанниках на полу в вестибюле и думаю, что такое унижение, издевательство и оскорбление могли переносить только негры во времена рабовладения и мы, русские, под солнцем Сталинской конституции... Наконец вохряки уходят из нашей секции и начинают громить соседнюю, а мы с тоской рассматриваем учиненный ими раскардаш и с трудом разыскиваем в нем свои шмутки, свою ложку, пайку хлеба или кулечек с сахаром. Все письма, фотографии близких или просто исписанные листки бумаги вохряки бросают в печку или уносят с собой. Мы долго не можем заснуть. Много-много раз я проходил повальный шмон и так не смог к нему привыкнуть... Хорошо Галич потом напишет:
До сих пор в глазах снега наст!
До сих пор в ушах шмона гам!..
Мои физические силы стали подходить к концу, помню, как-то из дома, вокруг которого я убирал снег, вышел какой-то лагерный начальник и сказал мне:
– Эй ты, фриц, по-русски балакаешь?
– Jawohl, verstehe.
– Так вот, возьми черпак и вычисти наш сортир.
Я стоял и тупо смотрел на него. Я вдруг понял, что дальше так жить нельзя, я либо должен что-то придумать, либо пойти на проволоку, чтобы солдат с вышки прошил меня очередью из автомата...
Уже давно я ломал голову над одной идеей. Навещая своих друзей в лагерной больнице, я часто слышал, как врачи сетуют на отсутствие в санчасти рентгеновского кабинета. Травмы на шахте случались почти ежедневно, сломал заключенный ногу или руку, а срастить правильно кости врачи без рентгена не могут, и остается молодой еще мужик с кривой ногой или рукой и выходит из больницы полным инвалидом. Ни богу свечка, ни черту кочерга... Начальство ругает врачей на чем свет стоит, но руганью «просветить» человека пока еще никто не мог, и количество молодых инвалидов в лагере непрерывно росло. Кроме этого, большинство заключенных в лагере были в прошлом солдатами, и многие из них носили в своем теле немецкие и советские пули и осколки мин и снарядов. Причем пули и осколки оказывались в самых неожиданных местах, и зыки ходили в санчасть, надоедая врачам жалобами на боли и недуги, связанные с ранением. Но им, естественно, никто не верил, считали их жалобы обычной лагерной «чернухой» и ничем не помогали. Я не раз видел, как доведенный до отчаяния бывший солдат страшно ругал врачей, власть, Бога и черта и, конечно, Сталина, грозил выбить врачам глаза, выпустить кишки... Но чем врачи могли помочь солдату? На теле заключенного, кроме шрама от входного отверстия пули или осколка, ничего не было видно, а попробуй разберись, отчего шрам, от старого чиряка, или от простого повреждения кожи, или в самом деле от осколка? А туберкулез легких? А рак или язва желудка? Как их диагностировать без рентгеновских лучей? В общем, я знал, что рентгеновский аппарат нужен врачам как воздух. Но где его взять? Управление Речлага не раз писало в Москву с просьбой выделить фонды на аппарат, но где там! Как только в Москве догадывались, что аппарат просит лагерь, наотрез отказывали в фондах. Аппаратов не хватало для честных советских людей, а тут просят для врагов народа, ишь чего захотели...
Все обдумав и взвесив я решился: или – или... В ближайший день я не пошел, как обычно, в барак после работы, а зашел в санчасть, попросил бумагу и ручку и написал в Санитарное управление Речлага майору медицинской службы Лисовенко заявление, в котором кратко изложил свою идею – изготовить собственными силами медицинский рентгеновский аппарат. Идею я изложил аргументированно и просил только предоставить мне рентгеновскую трубку и флуоресцирующий экран, на котором «проявляется» рентгеновское изображение. Написав заявление, я расписался, сообщив все свои «установочные данные», подумал еще, повздыхал, перекрестился три раза и отдал заявление начальнику санчасти нашего лагеря старшему лейтенанту медицинской службы Дашкину, редкостному дураку и пустозвону. Он взялся передать мое заявление в санотдел Речлага.
Узнав о моем шаге, все врачи поначалу замахали на меня руками – что, мол, я сошел с ума, ну как это можно, такую сложную машину сделать в лагере, где, кроме старого токарного станка и примитивной сверлилки, ничего нет? Ведь рентгеновские аппараты делают на заводе тысячи людей, а вы думаете сделать один, да еще в лагере... Это просто безумие, и вы только напрасно погубите себя... Ну и все в таком роде.
Как и Щапов, они плохо знали меня, даже большинство моих друзей-инженеров отнеслись к моей идее резко отрицательно, правда, никто из них ничего не понимали в рентгенотехнике.
Я ждал, полагая, что, весьма вероятно, мое заявление в санотделе сочтут за бред сумасшедшего или за обыкновенную лагерную «чернуху» и бросят его в корзину. Ну а вдруг? Весьма вероятно, что у начальника санодела Лисовенко голова все-таки не из пробки, и он начнет рассуждать примерно так: «Бесспорно, рентгеновский аппарат нам очень нужен, получить его в централизованном порядке невозможно, это тоже бесспорно, но и изготовить его в условиях лагеря задача неимоверной трудности, если не сказать просто неразрешимая. Однако заключенный Боровский проходит по нашим спискам как рентгенотехник, мы даже направляли его на шахту ”Капитальная“ для монтажа палатного аппарата. Правда, там он себя ничем не проявил, но и отрицательных отзывов на него не поступало. В общем, надо посмотреть на месте и только потом решать». Так или примерно так, я надеялся, должен был рассуждать майор Лисовенко, прочтя мое заявление. И, как покажут дальнейшие события, я был очень близок к истине.
Прошла неделя, началась вторая, я уже думал, что моя бумага полетела в корзину, как вдруг...
В первых числах октября, когда я, как обычно, резал стекла и вмазывал их в рамы, за мной пришел вохряк без автомата и собаки и молча повел в лагерь. Я не знал, конечно, зачем и по лагерной привычке стал предполагать самое худшее, этап в Ленинград, например, на переследствие – мало, дескать, дали... Вохряк привел меня прямо в санчасть, и я, как был, в грязном бушлате и в сапогах в глине, вошел в кабинет Дашкина и увидел всех наших врачей, стоящих полукругом позади майора, который, развалясь сидел в кресле в белом халате, небрежно наброшенном на шинель. Мне показалось, что майор был слегка под мухой. Я вошел, снял шапку и, стоя у двери по стойке смирно, громко доложил свои «установочные данные»:
– Заключенный Боровский, год рождения 1914, статья 17-58-8, срок двадцать пять лет, начало срока 1948-й, конец 1973 год.
Майор пристально разглядывал меня около минуты. Потом вдруг протянул в мою сторону руку с торчащим указательным пальцем и командирским голосом рявкнул:
– Ты жид?
Меня передернуло, вокруг майора стояли мои друзья-врачи, половина из них были евреи.
– Нет, я русский.
– Слава Богу, а то мне жиды надоели, – тем же тоном продолжил майор. – Это ты написал заявление о постройке рентгеновского аппарата?
– Да, я.
– А ты не сумасшедший? Ведь рентгеновские аппараты делают на заводе в Москве, а здесь лагерь, ничего нет, как же ты собираешься его сделать?
– В Москве рентгеновские аппараты делают инженеры и рабочие, такие же, как и я, и ничего особо трудного в изготовлении аппарата нет, надо только знать, как он устроен, а я это знаю, вот и все.
– Ну, врешь! – заорал в возбуждении майор. – В Москве делают аппараты честные советские люди, а ты враг, фашист, понял?
Я молчал. Майор завертел головой и, обращаясь к врачам, стал их расспрашивать:
– Он правда не сумасшедший? Вы его давно знаете? Можете за него поручиться?
Все врачи стали майора уверять, что знают меня давно, верить мне можно, человек я серьезный, не подведу, конечно, нужно помочь, но рентгеновский аппарат всем очень нужен, ну и т. п., и т. д. Я вмешался и сказал, что санотдел ничем не рискует, я ведь ничего не прошу, кроме рентгеновской трубки и экрана. А если я обману и не сделаю аппарат, я, мол, весь в вашей власти и вы сможете сделать со мной, что найдете нужным. Майор слушал меня внимательно и наконец совершенно трезвым голосом произнес:
– Ладно, пусть делает. Сколько вам (!) нужно времени для работы?
– Месяца два-три.
И, обратившись к врачам, сказал:
– Помогите ему и, если что будет нужно от меня – сообщите немедленно, я все сделаю.
Я молча вышел из кабинета. Итак, жребий брошен. Или – или... Или я сделаю аппарат, или они меня замордуют до смерти, третьего не дано...
На следующий день я уже не пошел вкалывать в свою «индию», а переселился жить в терапевтический стационар под видом больного. К моему счастью, в этот же день ушел в длительный отпуск начальник санчасти Дашкин, а вместо него осталась старшая медсестра Зина Чайковская, очень приятная, милая и добрая женщина, даже красивая, как многие находили, правда, очень высокая, одного со мной роста. Ее муж, младший лейтенант, работал в надзорслужбе, но был вполне приличным человеком, даже носил письма зыков в город на почту, и они уходили, минуя лагерного цензора. Терапевтическим стационаром заведовал врач Игорь Лещенко из Киева, он же исполнял обязанности главного врача санчасти. Это был очень красивый молодой брюнет, но характер имел – как бы это сказать – мрачноватый, что ли, ни с кем в лагере не дружил, все врачи его откровенно недолюбливали. Мне он сказал так:
– Я ничего не понимаю в вашей технике, считаю, что в условиях лагеря рентгеновский аппарат сделать невозможно, но вам я верю, и если вы взялись, значит, уверены в своих силах, и я буду вам помогать всем, чем могу.
Лещенко поместил меня рядом со своей кабинкой, выделил для меня небольшой столик, на котором я бы мог чертить, и назначил самый сильный котел, который использовался только для поправки самых слабых или истощенных больных.
Первое, что я сделал в своем новом «рабочем кабинете» – написал заявление Чайковской с просьбой изготовить для меня в столярной мастерской (ДОКе) чертежную доску из мягкого дерева и рейсшину. И то и другое я получил уже на следующий день.
Со дня, когда я взялся за осуществление «безумного мероприятия», как в один голос обозвали мою идею все врачи, мой мозг заработал на полную мощь, я уже ни о чем другом не мог думать, все мои знания, силы и способности были брошены в бой. Я день и ночь ломал голову над узлами моего будущего аппарата, которому даже придумал название – РАБ – рентгеновский аппарат Боровского, 1-я модель.
К моему огорчению, почти все инженеры-заключенные, которых я близко знал, отнеслись к моей идее отрицательно, они утверждали, что это обычная лагерная «чернуха» и что я сам себе начал рыть могилу, в которую и улягусь непременно. Только Жорж Грин промолчал, и это было для меня как знак одобрения. По ходу моей работы Жорж несколько раз давал мне весьма ценные советы.
Кроме Грина, в мою идею как-то сразу поверил мастер-электрик из мехцеха и обещал помочь, чем сможет, а это было для меня очень важно, так как Карнаухов командовал сменой в электроцехе, и от него многое зависело, в его руках были все электрические материалы: провода, трансформаторное железо, приборы, контакторы... Мне страстно захотелось доказать, что «человек может все», что все ошибаются, не веря мне, что все они без фантазии, сухари и маловеры, что все окончательно «протухли» и никому и ничему уже не верят...
Для себя я установил весьма жесткий режим работы, днем в больнице я чертил и рассчитывал узлы конструкции, а вечером уходил на шахту и в мехцехе искал необходимые для аппарата детали, обрабатывал их и собирал своими руками, кроме тех, конечно, которые надо было либо точить на станке, либо сваривать электросваркой. Вот когда откликнулись мои хорошие, уважительные отношения с рабочими электроцеха. И хотя все они получали рабочее задание на утреннем наряде от Щапова или от Вальчика, за все время моей работы я ни разу и ни от кого не получал отказа в изготовлении деталей. Димка Щапов пристально наблюдал за моей работой в его мехцехе, громче всех поносил меня и мою идею, но препятствий не чинил, считая, что я сам сломаю себе шею...
Многие мои друзья старались хоть чем-то помочь мне, они понимали, что в случае успеха моей работы, многие заключенные получат весьма действенную медицинскую помощь, а значит, я работал не столько для себя, сколько на общее благо. Не могу с чувством глубокой благодарности не сказать, что простые работяги, которые ничего не понимали в моих расчетах, относились ко мне с доверием и симпатией, и живо откликались на мои просьбы, и всегда старались, несмотря ни на что, хоть как-то помочь мне. Из врачей до конца верил мне только Игорь Лещенко, а остальные с тревогой за мою судьбу наблюдали, чем все это кончится. Особенно беспокоились врачи Блауштейн, Спектор и Пилецкий. Даже Абрам Зискинд, инженер-электрик и мой приятель еще с пересылки, не постеснялся как-то заявить, что у Боровского, дескать, срок большой, и до конца срока он успеет сделать аппарат... Я обиделся и расстроился ужасно, уж кто-кто, но Абрам...
Чтобы до конца понять мою идею и все, что с ней связано, мне придется немного рассказать о технической стороне дела.
Каждый из нас, вероятно, не один раз при медицинском обследовании заходил в темный рентгеновский кабинет, где в углу на столе горела небольшая лампочка под красным абажуром. Вас просили раздеться до пояса, и медсестра брала вас за руку и ставила между металлическими конструкциями, потом красная лампочка гасла, к вам вплотную придвигали большой холодный ящик, и подавали команды поворачиваться то влево, то вправо, и заставляли то дышать, то задержать дыхание... Потом в темноте вы одевались и покидали кабинет, ничего не увидев и не интересуясь, чем и как вас просвечивали. Конечно, отдельные мужчины, не чуждые техники, интересовались, что это за машина – рентгеновский аппарат. В полутьме можно было разглядеть большой и сложный штатив, который мог двигаться во различных направлениях, какие-то шкафы с приборами и пульт управления с разноцветными маленькими лампочками, а все части аппарата соединялись толстыми электрическими кабелями. В учебных институтах рентгеновскую технику не изучают, разве что упомянут, что немецкий физик Вильгельм Конрад Рентген в 1895 году почти случайно открыл неизвестные ранее невидимые лучи и назвал их икс-лучами. Потом открытые им лучи назовут в его честь «рентгеновскими». Конечно, после посещения темного и таинственного кабинета всем и казалось, что рентгеновский аппарат очень сложен, в нем бесчисленное количество различных приборов, реле, трансформаторов, проводов. И как все это достать в лагере, где главными «приборами» были лопата да кувалда, которую, кстати сказать, остряки называли «кувалдометром».
Моя сила и была в том, что я знал самое существо рентгеновского аппарата, знал, без чего можно на первых порах обойтись, что можно предельно упростить. И потом, я прекрасно понимал, что мне важно просто получить рентгеновские лучи и показать начальству хотя бы кости руки, что должно произвести некое психологическое воздействие. Тогда мне поверят, а это самое главное в условиях лагеря. Если бы самому Вильгельму Рентгену показать современный медицинский рентгеновский аппарат, он ни за что бы не узнал в нем то примитивное устройство, на котором когда-то сделал свое выдающееся открытие. Впрочем, если бы братьям Райт показали современный воздушный лайнер на пятьсот человек, они едва ли узнали бы свой первый одноместный летательный аппарат, главным и самым опасным препятствием для которого были телеграфные столбы...
Для того чтобы получить рентгеновские лучи, необходимо, прежде всего, иметь рентгеновскую трубку, трансформатор накала на 6,5 вольт и самое главное – высоковольтный трансформатор на 75 тысяч вольт (амплитудных). Дальше я рассуждал так: рентгеновскую трубку сделать самому невозможно, это очень сложный вакуумный прибор, но в каждой больнице для вольных граждан, конечно, в рентгеновском кабинете запасных трубок сколько угодно, и они смогут дать одну трубку без всякого ущерба для себя, тем более что майор Лисовенко обещал мне оказать полное содействие. Трансформатор накала трубки мне не составит никакого труда рассчитать, начертить и изготовить в электроцехе шахты. Что касается высоковольтного трансформатора, то тут дело обстояло значительно сложнее, такого трансформатора на шахте вообще не могло быть – так я думал вначале, – и, следовательно, его необходимо рассчитать, спроектировать, достать все необходимые материалы и изготовить. Задача очень сложная, даже и не для лагерных условий, но выполнимая... В этом я был твердо убежден. Работая много лет начальником заводской лаборатории, я частенько решал очень сложные технические задачи, и мое ишачье от рождения упрямство много раз выручало меня, заставляло начатое дело доводить до конца. Приступив к расчетам трансформаторов и других элементов аппарата, я с радостью убедился, что ни следствие, ни тюрьма, ни лагерь с общими работами не повлияли на мои мозги, и я вспомнил все основные формулы, необходимые для расчета главных элементов аппарата. Никаких книг по рентгенотехнике в лагере, естественно, не было, и достать их было нельзя, и поэтому на протяжении работы я частенько «изобретал велосипед», то есть докапывался до вещей, давно описанных в технической литературе. Дело осложнялось еще и тем, что рентгеновские аппараты я действительно знал, но только те, которые использовались в промышленности. О медицинских аппаратах я имел весьма смутное представление, но я надеялся на свое «соображу как-нибудь»... Тщательно все обдумав и взвесив, я решил обойтись без этапа «показа лучей», а делать сразу же настоящий аппарат, то есть полностью изготовить медицинский штатив, на котором крепится бленда с рентгеновской трубкой и диафрагмой, флуоресцирующий экран с защитным рентгеновским стеклом и тяжелым свинцовым противовесом в штативе аппарата, а также высоковольтный трансформатор и пульт управления со всеми приборами и пускорегулирующей аппаратурой.
Работая день и ночь, я спал урывками, и преимущественно днем, в стационаре, а все ночи проводил в мехцехе. Вскоре высоковольтный трансформатор засиял у меня во всей красе но... только на листе ватмана. Пока я ломал голову, как достать все необходимые материалы для его изготовления, мои руки начали изготовление штатива аппарата. Штатив медицинского рентгеновского аппарата не такая простая вещь, как может показаться на первый взгляд. Фабричный штатив состоит из четырехдюймовой стальной трубы длиной два с половиной метра и укрепленной вертикально на тяжелой тележке, которая перемещается по рельсам, уложенным в пол. На трубе, по всей длине, сваркой крепятся специальные направляющие, по которым ходит вверх-вниз большая каретка, а на самой каретке монтируются две параллельные горизонтальные трубки, которые на роликах передвигаются слева направо и справа налево. Таким образом, рентгеновская трубка, укрепленная на концах тонких трубок, вместе с экраном и блендой может двигаться в пространстве взад-вперед, вверх-вниз и справа налево, то есть, как говорят механики, имеет шесть степеней свободы. В мехцехе шахты № 40 не было станков, на которых я мог бы обработать длинную трубу, направляющие и все остальные части механизма, но без штатива нет аппарата, и я решил придумать такой штатив, который действовал бы как фабричный, но изготовлен был бы из подручных материалов. И вот, обуреваемый техническими идеями, я хожу по территории мехцеха и прилегающей к ней свалке металла и шарю по земле жадными глазами, и как только в поле моего зрения попадает какая-нибудь стоящая железяка, я начинаю думать, а нельзя ли ее приспособить для моего дела? В конце концов я разработал и изготовил рентгеновский штатив весьма оригинальной конструкции, отлично выполнявший все возложенные на него рабочие функции. Весь штатив я сделал в мехцехе в ночное время, работяги помогали мне всем, чем могли. Я очень спешил, работал в полную силу, волновался, конечно, и нервничал свыше всякой меры. Как-то все будет работать?
Одновременно со штативом я начал изготавливать мощный вольтодобавочный трансформатор весом около восьмидесяти килограммов. Карнаухов меня всячески поддерживал и помогал и делом, и советом. Мне все время приходилось к нему обращаться то за одним, то за другим, в результате ему все это надоело, он забрал все мои чертежи и расчеты и приказал изготовить трансформатор своим работягам, но так, чтобы Щапов не видел, что и было выполнено. Это была очень большая помощь моему делу. Наконец штатив был в основном закончен, и я его стал по частям транспортировать в лагерь. Если детали были тяжелыми, я привязывал к ним кусок проволоки и тащил по снежной дороге волоком. К этому времени Чайковская своей властью выделила мне помещение – половину физиотерапевтического кабинета, который организовал и безраздельно в нем властвовал мой друг А. В. Зискинд. Надо честно сказать, что половину своего жизненного пространства Абрам уступил мне без особого восторга...
Помещение, которое я получил, пришлось полностью перепланировать, в нем должно было быть три комнаты – аппаратная, пультовая и фотолаборатория. Я начертил новый план и передал его в ДOК лагеря. Они должны были поставить новые стены, двери, изготовить столы, кушетки, в общем, все необходимое, вплоть до каркаса пульта управления. Надо сказать, что рабочие ДОКа приступили к работе немедленно, правда, под нажимом Чайковской – моего доброго ангела... Она сама ходила к ним и настойчиво просила и требовала ускорить работу. Дело в том, что начальник лагеря капитан Филиппов находился в отпуске, а замещал его какой-то майор, который совершенно не интересовался делами лагеря, пил вмертвую, иногда даже приходил в лагерную столовую и просил повара накормить чем-нибудь. «Пропился, браток, до копейки», – говорил он обычно, дыша крутым водочным перегаром.
Вся лагерная обслуга – повара, хлеборезы, помпобыты – были весьма довольны таким начальником, никто не хватал их за всевозможные «шалости» и нарушение режима. Этот чин и к моей работе не проявлял никакого интереса и ни во что не вмешивался. Однако я понимал, что затишье скоро кончится, и с тревогой ждал приезда капитана Филиппова. Он мог, например, все работы прекратить, а меня снова отправить на «общие»...
Капитан Филиппов был жестокий человек, даже очень... Правда, просто так, из самодурства, он никого не наказывал, но если кто-то, не дай бог, «погорит» – пощады не будет, и в холодный карцер посадит, и наручники наденет, ну и конечно, смирительную рубашку, самое свирепое орудие пытки в Речлаге, не считая, конечно, тривиального битья кулаком или ногой в сапоге... Смирительную рубашку, например, даже здоровенный мужик выдерживал всего несколько минут и терял сознание, бывали случаи, что давили даже до смерти. Но все же начальники лагерей остерегались «крайних мер» и в случае смерти «испытуемого» составляли липовый акт о причине смерти – от сердечной недостаточности, например. Ленин написал о Петре I – «он в варварской России применял варварские методы»...
Все заключенные избегали попадаться Филиппову на глаза, старались схорониться куда-нибудь при встрече. Как-то утром я проснулся от постороннего шума и увидел, что в моем недостроенном еще помещении (а я спал уже в нем, но пока на полу) ходят двое офицеров в белых полушубках и внимательно рассматривают учиненный мной ужасающий развал. Я встал, поздоровался по уставу и приготовился к самому худшему. Это был капитан Филиппов, по прозвищу «Волкодав», с опером. Филиппов своим скрипучим голосом довольно спокойно спросил:
– Кто это разломал пол?
– Я, – отвечаю.
– Зачем?
Я, стараясь спокойно и кратко, объяснил, где и что будет стоять, что в полу будут уложены металлические рельсы, которые пока находятся еще на шахте, по рельсам будет двигаться штатив с рентгеновской трубкой.
– Так, – сказал Филиппов. – А перегородки зачем?
Я объяснил.
– Ну хорошо, продолжайте, – и они оба ушли.
Я вытер холодный пот со лба и постепенно успокоился. Вечером в тот же день Блауштейн мне рассказал, что Филиппов зашел к нему в стационар и высказал сомнение, что Боровский построит рентгеновский аппарат, но только сомнение. Григорий Соломонович, верный дружбе, как мог, пытался убедить Филиппова, что за постройку рентгеновского кабинета взялся знающий свое дело инженер, и они, врачи, ему верят. Поверил ли ему Филиппов или нет, я не знаю, но, во всяком случае, мне в работе не мешал и до окончания монтажа ко мне в кабинет больше не заходил. И вот наконец рельсы уложены в пол, доски легли на свое место, штатив собран почти полностью и бодро бегает по рельсам. Для окончательного монтажа штатива и каретки мне понадобились маленькие шарикоподшипники, которые, как я выяснил, были на складе шахты, но как их получить? Кладовщиком там работал бывший темный уголовник и, как говорили, был большой сволочью. И в самом деле, когда я пришел он без тени смущения сказал:
– Принесешь бутылку спирта – получишь шарики.
Хорошенькое дело! Где мне было достать спирт? Редчайший дефицит в лагере... Я подумал-подумал и пошел на поклон к Чайковской и честно ей все рассказал, улучив, правда, пять минут, когда в кабинете никого не было. К моему удивлению, она без лишних слов выдала мне пол-литра спирта и сказала только, чтобы я был осторожен и не попался. Я не попался и, туго набив карманы моего бушлата маленькими подшипниками, бегу скорее в мехцех и запрессовываю их в заранее приготовленные гнезда...
Ну как тут не вспомнить Сашу Эйсуровича, который любил повторять: «Дайте мне хорошие деньги, и я достану вам в Речлаге белого слона»...
Настало время подумать об изготовлении противовеса. Делается он из свинца и весит около восьмидесяти килограммов. Но где взять столько свинца на шахте? И как его превратить в продолговатый брус длиной около метра? Свинец я раздобыл вполне советским методом: обратился к элекрикам шахты с просьбой выдать мне куски старого испорченного кабеля, чтобы я смог снять с него свинцовую оболочку. Мужики рассмеялись и сказали, что испорченного кабеля у них нет, а вот нового могут сколько угодно дать, и тут же разыскали большую катушку с новым импортным кабелем, отрезали ножовкой кусок длиной метров двадцать пять и, быстро сняв с него свинцовую оболочку, вручили мне. Теперь предстояло эту тяжелую длинную ленту переплавить в болванку и обработать под размер. Из досок я сделал форму, на кухне достал большую не нужную им кастрюлю, засунул ее с трудом в раскаленную печь и расплавил в ней девянсто килограммов свинцовой ленты. Помогал мне молодой парень из инвалидной команды Иван Осадчий, здоровенный хлопец с Украины, добродушный и молчаливый. Его назначила мне в помощь все та же Чайковская.
Так как свинцовая лента была покрыта слоем антикоррозийной смазки, которую я не смог удалить, она начала в печи гореть, и по бараку распространился ужасающий смрад горящего жира. Наконец свинец расплавился, и мы с Ванюшей, задыхаясь от вонючего дыма с большим трудом выволокли раскаленную докрасна кастрюлю с жидким металлом и вылили свинец в деревянную форму. Естественно, что часть жидкого свинца выплеснулась на деревянный пол, и он загорелся ярким пламенем, форма тоже, конечно, загорелась, и нам не хватало только спалить барак... Мы принялись гасить пламя приготовленной заранее водой в двух ведрах. С трудом справившись с огнем, вытащили охлаждать на улицу форму с затвердевшим свинцом и бросили ее в снежный сугроб. Не прошло и часа с начала операции, как мы получили великолепный противовес, гладкий и блестящий. Дело было сделано. Однако утром выяснилось, что противовес необходимо еще обработать, а это можно было сделать только в мехцехе. Дождавшись ночи, я обвязал противовес проволокой и поволок его в мехцех. Быстро обработав его, я тем же манером потащил его обратно в зону, но когда я подошел со своей ношей к вахте и начал затаскивать ее на ступени, из окошка высунулась голова мужа Чайковской и, свирепо вращая глазами, он стал на меня орать не выбирая выражений:
– Что прешь? Где взял? Почему без пропуска?
Я ничего не мог понять, всего три часа назад я спокойно протащил свой груз через эту же вахту, и этот же Чайковский ничего мне не сказал... А тут вдруг такая осечка... Обескураженный, я поволок противовес обратно в мехцех, а это почти полкилометра. Голова напряженно работала в поисках пути преодоления неожиданного препятствия. Прошагав метров пятьдесят, я вдруг вспомнил, что Чайковский, когда кончил на меня орать, подмигнул мне. Что это могло значить? Я решил дальше груз не тащить и зарыл его в снег, а сам стал ждать развития событий. Минут через тридцать из вахты вышел Чайковский и махнул мне рукой. Я снова поволок противовес к вахте, Чайковский вышел из будки и, смеясь, рассказал мне, что на вахту неожиданно пришел какой-то болван майор, а при нем нельзя нарушать режим – то есть инструкцию, запрещающую что-либо тащить с территории шахты в зону без пропуска.
– Понял, Боровский? – заключил он и помог мне перетащить противовес через ступени вахты.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.