Глава XVII Война и революция

Глава XVII

Война и революция

1

Подобно показаниям свидетелей преступления, историки и летописцы июля 1941 года не сходятся в своих описаниях и выводах. Англичане и французы много говорят о нарушении немцами нейтралитета Бельгии. Немцы пытаются заново написать русскую историю, чтобы снять со своей дипломатии ответственность за мировую войну. Многие из читателей книги Эмиля Лудвига{42} «Июль 1914 года» пережили бы глубокое разочарование, если бы узнали, что откровения Лудвига построены на полном невежестве в русских делах: напр., он путает двух братьев Маклаковых, дает фантастическое описание никогда не бывавшего в Царском Селе военного совета, который должен был высказаться в пользу войны или мира. Он изображает русского министра внутренних дел Н. А. Маклакова в виде «блестящего оратора», «барса» и бывшего «лидера либеральной партии». Если верить Лудвигу, то Маклаков буквально принудил Государя подписать приказ о всеобщей мобилизации.

На самом же деле, Николай Маклаков был человеком консервативных взглядов, бывшим всею душою против объявления войны.

Брат его Василий, хоть не совсем похожий на «барса», все же был известным оратором, адвокатом и лидером конституционно-демократической партии. Однако ни один из них не имел ни малейшего влияния на решение Государя. К тому же никто не спрашивал у Николая Маклакова советов по военным делам, а Василий Маклаков приезда ко дворцу не имел. Знаменитая «военная речь» Маклакова, о которой говорит Лудвиг в своей книге, не более, как досужая фантазия немецкого автора, просто поленившегося хорошенько проверить имена, события и даты. До сих пор никто еще не писал беспристрастной летописи последних недель довоенной эпохи. Я сомневаюсь, напишет ли ее кто-нибудь вообще. Сведения, которыми располагаю я и которые я собрал до и после войны, заставляют меня верить в бесспорность трех фактов.

1. Причиною мирового конфликта являлись соперничество Великобритании и Германии в борьбе за преобладание на морях и совокупные усилия «военных партий» Берлина, Вены, Парижа, Лондона и С.-Петербурга. Если бы Принцип не покушался на жизнь австрийского эрцгерцога Франца-Фердинанда, международные сторонники войны изобрели бы другой повод. Вильгельму II было необходимо, чтобы война началась до выполнения русской военной программы, намеченного на 1917 год.

2. Император Николай II сделал все, что было в его силах, чтобы предотвратить действия, но не встретил никакой поддержки в своих миротворческих стремлениях в лице своих ближайших военных сподвижников — военного министра и начальника Генерального штаба.

3. До полуночи 31 июля 1914 года британское правительство могло бы предотвратить мировую катастрофу, если бы ясно и определенно заявило о своем твердом намерении вступить в войну на стороне России и Франции. Простое заявление, сделанное по этому поводу Асквитом и сэром Эдуардом Греем, умиротворило бы самых воинственных берлинских юнкеров. Протест против нарушения нейтралитета Бельгии, заявленный британским правительством тремя днями позднее, говорил скорее о человеколюбии, чем звучал угрозой. Англия вступила позже в войну, не потому что свято чтила незыблемость международных договоров, но скорее всего из чувства зависти в отношении растущего морского могущества Германии. Если бы Асквит был менее адвокатом и более человеколюбцем, Германия никогда не решилась бы объявить войны 1 августа 1914 года.

4. Все остальные «если бы», о которых говорят историки 1914 года, являются измышлениями праздных умов и лишены серьезной основы. И я думаю, что, если бы президент Вильсон понял бы до начала мировой войны, что «ради справедливости и мира» Америка должна будет выступить на стороне Франции и России, если бы он твердо объявил Германии об этом решении, — война была бы предотвращена.

2

Императрица Мария Федоровна, Ксения и я проводили лето 1914 года в Лондоне. Императрица жила в Мальборо-Хоузе со своей сестрой, вдовствующей Королевой Александрой. Слухи о войне показались нам всем невероятными, и надо мной начали шутить и смеяться, когда я заторопился назад в Россию. Они не захотели сесть со мною в Ориент-Экспресс. Они уверяли меня, что «никакой войны не будет». Я уехал из Парижа один 26 июля и телеграфировал командующему Черноморским флотом, прося выслать за мною в Констанцу военное судно.

По дороге, через Австро-Венгрию, я видел на вокзалах толпы мобилизованных и, по требованию поездной прислуги, должен был опустить в своем купе шторы. Когда мы подходили к Вене, возникли сомнения, пропустят ли далее Ориент-Экспресс. После долгих ожиданий и переговоров нас решили пропустить до румынской границы. Оттуда мне пришлось идти пешком несколько километров, чтобы сесть в поезд, который предоставило мне румынское правительство. Приближаясь к Констанце, я увидел издали мачты моего бывшего флагманского судна «Алмаз».

— Мы тотчас же снимаемся с якоря. Нельзя терять ни одной минуты, — сказал я командиру, и через восемь часов мы подходили к берегам Крыма.

В Севастополе я узнал об официальном объявлении мобилизации армии и флота. На следующий день в Ялтинском соборе был отслужен молебен, который сопровождался чтением Манифеста об объявлении войны. Толпа кричала ура, и чувствовался подъем. В ту же ночь я уехал в С.-Петербург.

Я застал Государя внешне спокойным, но глубоко проникнутым сознанием ответственности момента. Наверное, за все двадцать лет своего царствования он не слыхал столько искренних криков «ура», как в эти дни. Наступившее, наконец, «единение Царя с народом» очень радовало его. В разговоре со мною у него вырвалось признание, что он мог избежать войны, если бы решился изменить Франции и Сербии, но что этого он не хотел. Как не был фатален и односторонен франко-русский союз, Россия хотела соблюсти принятые на себя обязательства.

Императрица и моя жена прибыли благополучно в С.-Петербург. Вильгельм II отказался их пропустить через Германию, но они вернулись в Россию через Данию, Швецию и Финляндию. Я мог спокойно оставить детей и Ксению и уехал на фронт. Я был назначен великим князем Николаем Николаевичем, уже принявшим Верховное командование, в штаб четвертой армии, в качестве помощника командующего IV армией барона Зальца, б. адъютанта моего отца и нашего старого друга.

3

Я приехал в Люблин, штаб-квартиру IV армии, как раз в те дни, когда главные силы австрийцев вели наступление против нас, чтобы прорвать наш фронт и отрезать северный фронт от южного. IV армия с трудом удерживала свои позиции в надежде на ожидавшуюся помощь со стороны армии генерала Брусилова, которая заходила в тыл австро-германцев.

Жизнь в штабе барона Зальца была тревожно-напряженная. Сам генерал Зальца со своим начальником штаба сидел часами над картой фронта, звонили телефоны, приносились донесения, грустные и радостные известия поступали с фронта, и над всем господствовали нетерпеливые, все возрастающие требования о присылке снарядов и подкрепления.

Никто не ожидал такого страшного расхода снарядов, который обнаружился в первые же дни войны. Еще не обстрелявшиеся части нервничали и тратили много снарядов зря. Там, где достаточно было бы выпустить две, три очереди шрапнелей, чтобы отогнать противника, тратились бесцельно сотни тысяч ружейных пуль. Терялись винтовки, бросались орудия. Артиллерийские парки выдвигались слишком далеко на линии фронта и попадали в руки противнику. А навстречу тянулись бесконечные обозы с первыми ранеными…

Пока наша четвертая армия сдерживала напор австрийцев, наша первая и вторая армия вторглась в Восточную Пруссию, идя прямым путем в расставленную ей Гинденбургом ловушку. Вторая армия состояла частью из гвардейских полков, лучших русских частей, являвшихся в течение десятилетий главной опорой императорского строя и теперь посланных «спасать Париж». Под Сольдау наша вторая армия была уничтожена, и ее командир генерал А. В. Самсонов пустил свою последнюю пулю в лоб, чтобы избежать позора плена. Париж был спасен гекатомбой русских тел, павших в Мазурских озерах. Мировое общественное мнение предпочло зарегистрировать эту битву в качестве «Победы Жоффра на Марне»!

На шестой день моего пребывания в штабе четвертой армии барон Зальца просил меня отправиться в Ставку и доложить великому князю Николаю Николаевичу о том, что мы испытывали сильную нужду в подкреплениях, и объяснить ему серьезность положения IV армии. Австрийцы значительно превосходили нас в численности и, несмотря на сильные потери, продолжали свои атаки.

Я видел австрийских раненых, которые лежали рядом с нашими солдатами. Это были молодцы с добродушными лицами. Они подтягивались при виде моих генеральских погон. Старший врач, идя со мною рядом, тихо пояснял:

— Этот безнадежен.

— Уже кончается…

— Оба легких простреляны…

— Выживет, если не начнется общее заражение крови… Война началась всего десять дней тому назад, но все уже свыклись с ее беспощадной обстановкой. Русские и австрийские солдаты умирали безропотно рядом, исполнив свой долг перед их Монархом и Родиной.

Я отправился в Ставку, которая была в Барановичах, на скрещении четырех железнодорожных линий. С невозможностью расквартировать многочисленные отделения и канцелярии штаба в городе, великий князь Николай Николаевич и его брат Петр Николаевич жили в поезде.

Николай Николаевич принял меня со своим обычным невозмутимым видом, выслушал мой доклад и пригласил к завтраку, во время которого предложил мне новый пост командующего авиацией Южного фронта, причем добавил, что подобное же назначение на Северном фронте получил генерал Каульбарс{43}, много работавший со мною по делу создания нашего воздушного фронта.

Я указал главнокомандующему, что необходима не только связь между командующими авиацией двух фронтов, но и их субординация, на что великий князь Николай Николаевич согласился и подчинил мне генерала Каульбарса.

Из Барановичей я отправился в Ровно, где находился штаб командующего Южным фронтом генерала Иванова.

Дело авиации я знал, но во время войны его приходилось ставить совершенно заново и с большой поспешностью. Работа была напряженная. Дело авиации еще было мало знакомо военным специалистам. Надо было создавать подготовительные школы кадров летчиков и наблюдателей.

В течение августа месяца 1914 года я не раз поминал недобрым словом нашего военного министра генерала Сухомлинова с его статьей «Мы — готовы», написанной два года тому назад. В штабе Юго-Западной армии я встретил моего брата Николая Михайловича, человека, которого я не должен был видеть, если бы я хотел сохранить хотя бы каплю оптимизма. Получив блестящее военное образование и будучи тонким стратегом, он подыскал моим опасениям формулу и научные определения. С горечью отзывался он о нашем командном составе. Он говорил откровенно до цинизма и из десяти случаев в девяти был прав. Он указал мне, что наши страшные потери лишили нас нашей первоочередной армии и поставили в трагическую необходимость возложить наши последние надежды на плохо обученных ополченцев. Он утверждал, что, если великий князь Николай Николаевич не остановит своего победного похода по Галиции и не отведет наших войск на линию укрепленных позиций в нашем тылу, то мы без сомнения потерпим решительное поражение не позднее весны 1915 года. Он говорил мне об этом в течение трех часов, ссылаясь на цифры, факты, и становился все мрачнее и мрачнее.

4

Боги войны, вероятно, подслушали прорицания моего брата. Наши наиболее боеспособные части и недостаточный запас снабжения были целиком израсходованы в легкомысленном наступлении 1914–1915 гг., девизом которого было: «Спасай союзников!». Для того, чтобы парировать знаменитое Наступление Макензена{44} в Карпатах в мае 1915 года, у нас уже не было сил. Официальные данные говорили, что противник выпускает сто шрапнельных зарядов на наш один. В действительности, эта разница была еще более велика: наши офицеры оценивали это соотношение в 300:1. Наступил момент, когда наша артиллерия смолкла, и бородатые ополченцы предстали перед армией Макензена, вооруженные винтовками модели 1878 года с приказом «не тратить патронов понапрасну» и «забирать патроны у раненых и убитых». За неделю до нашего поражения, мои летчики приносили донесения, предупреждавшие Ставку о сосредоточении германо-австрийской артиллерии и войсковых масс на противоположном берегу Дунайца. Каждый юный поручик понял бы, что чем раньше мы начнем наш отход, тем менее будут наши потери. Но Ставка настаивала на своем упорстве оставаться в Галиции до последней возможности, ссылаясь на то, что наше отступление дурно отразится на переговорах наших союзников в Греции и в Румынии, так как обе эти страны еще не знали, на какой стороне они выступят.

Ранняя осень 1915 года застала нашу армию на много сотен верст к востоку от позиций, которые она занимала весною. Я должен был шесть раз подряд менять место своего штаба, так как наши надежды удержаться на той или другой укрепленной линии рассеивались одна за другою, как дым. Единственной приятной для меня новостью за эти месяца было известие об отставке великого князя Николая Николаевича, полученное мною из Ставки. Мы оставили Галицию, потеряли Польшу и отдали немцам значительную часть северо-запада и юго-запада России, а также ряд крепостей, которые до сих пор считались неприступными, если, конечно, можно было верить нашим военным авторитетам. Принятие на себя Государем должности Верховного Главнокомандующего вызвало во мне двоякую реакцию. Хотя и можно было сомневаться в полезности его длительного отсутствия из столицы для нашей внутренней политики, все же принятие им на себя этого ответственного поста было в отношении армии совершенно правильным. Никто, кроме самого Государя, не мог бы лучше вдохновить нашу армию на новые подвиги и очистить Ставку от облепивших ее бездарных генералов и политиков. Вновь назначенный начальником штаба Верховного Главнокомандующего генерал Алексеев произвел на меня впечатление человека осторожного, понимающего наши слабые стороны. Он был хорошим стратегом. Это был, конечно, не Наполеон и даже не Лудендорф, но опытный генерал, который понимал, что в современной войне не может быть «гениальных командиров», за исключением тех, которые беседуют с военными корреспондентами или же пишут заблаговременно мемуары. Сочетание Государя и генерала Алексеева было бы безупречным, если бы Никки не спускал взгляда с петербургских интриганов, а Алексеев торжественно поклялся бы не вмешиваться в политику.

К сожалению, однако, произошло как раз обратное. Государь оставался вдали от Царского Села не слишком продолжительные сроки, а тем временем сторонники Распутина приобретали все большее влияние. Генерал же Алексеев связал себя заговорами с врагами существовавшего строя{45}, которые скрывались под видом представителей Земгора, Красного Креста и военно-промышленных комитетов. Восторги первых месяцев войны русской интеллигенции сменились обычной ненавистью к монархическому строю. Это произошло одновременно с нашим поражением 1915 года. Общественные деятели регулярно посещали фронт, якобы для его объезда и выяснения нужд армии. На самом же деле это происходило с целью войти в связь с командующими армиями. Члены Думы, обещавшие в начале войны поддерживать правительство, теперь трудились не покладая рук над разложением армии. Они уверяли, что настроены оппозиционно из-за «германских симпатий» молодой Императрицы, и их речи в Думе, не пропущенные военной цензурой для напечатания в газетах, раздавались солдатам и офицерам в окопах в размноженном на ротаторе виде. Из всех обвинений, которые высказывались по адресу Императрицы, ее обвинения в германофильстве вызывали во мне наиболее сильный протест. Я знал все ее ошибки и заблуждения и ненавидел Распутина. Я очень бы хотел, чтобы Государыня не брала за чистую монету того образа русского мужика, который ей был нарисован ее приближенными, но я утверждаю самым категорическим образом, что она в смысле пламенной любви к России стояла неизмеримо выше всех ее современников. Воспитанная своим отцом герцогом Гессен-Дармштадским в ненависти к Вильгельму II, Александра Федоровна, после России, более всего восхищалась Англией. Для меня, для моих родных и для тех, кто часто встречался с Императрицей, один намек на ее немецкие симпатии казался смешным и чудовищным. Наши попытки найти источники этих нелепых обвинений приводили нас к Государственной Думе. Когда же думских распространителей этих клевет пробовали пристыдить, они валили все на Распутина: «Если Императрица такая убежденная патриотка, как может она терпеть присутствие этого пьяного мужика, которого можно открыто видеть в обществе немецких шпионов и германофилов?» Этот аргумент был неотразим, и мы ломали себе голову над тем, как убедить Царя отдать распоряжение о высылке Распутина из столицы.

— Вы же шурин и лучший друг Государя, — говорили мне очень многие, посещая меня на фронте: — отчего вы не переговорите об этом с Его Величеством?

Отчего я не говорил с Государем? Я боролся с Никки из-за Распутина еще задолго до войны. Я знал, что, если бы я снова попробовал говорить с Государем на эту тему, он внимательно выслушает меня и скажет:

— Спасибо, Сандро, я очень ценю твои советы.

Затем Государь меня обнимет, и ровно ничего не произойдет. Пока Государыня была уверена, что присутствие Распутина исцеляло наследника от его болезни, я не мог иметь на Государя ни малейшего влияния. Я был абсолютно бессилен чем-нибудь помочь и с отчаянием это сознавал. Я должен был забыть решительно все, что не входило в круг моих обязанностей главнокомандующего русскими военно-воздушными силами.

5

Наступил 1916 год. Я перенес мой штаб в Киев и готовился оказывать содействие главнокомандующему нашим Юго-Западным фронтом генералу Брусилову в его проектировавшемся наступлении против австрийцев.

Императрица Мария Федоровна приехала в Киев к своей младшей дочери великой княгине Ольге Александровне, которая с 1915 г. стояла во главе своего госпиталя в Киеве. Вырвавшись из атмосферы Петербурга в строгую военную обстановку Киева, Императрица чувствовала себя хорошо. Каждое воскресенье мы встречались втроем в ее Киевском дворце, старинном доме, построенном на правом берегу Днепра. После завтрака обычно, когда все посторонние уходили, мы оставались в ее будуаре, обсуждая события истекшей недели. Нас было трое — мать, сестра и шурин Императора. Мы вспоминали его не только как родственники, но и как верноподданные. Мы хотели служить ему всем, чем могли. Мы сознавали все его недостатки и положительные стороны, чувствуя, что гроза надвигается, и все же не решались открыть ему глаза. Вдовствующая Императрица продолжала оставаться в курсе всего, что происходило в Петербурге. В течение всех пятидесяти лет своего пребывания в России она ежедневно обменивалась письмами со своей сестрой Королевой английской Александрой, и невозможность получать эти письма из Англии во время войны усугубляла ее беспокойство. Очень популярная в среде населения города Киева, Мария Федоровна каждый день прогуливалась в открытом экипаже, весело отвечая на приветствия прохожих, но неотвязные думы о сыне Никки, о невестке Аликс и о несчастном внуке Алексее не оставляли ее. Остальные члены ее семьи не причиняли ей забот. Ее старшая дочь Ксения жила с детьми в С.-Петербурге и заведовала большим госпиталем для раненых и выздоравливавших. Ее внук, мой сын князь Андрей должен был вскоре выйти в Кавалергардский Ея Величества полк и отправиться на фронт. Ее младший сын — Миша — великий князь Михаил Александрович был всеобщим любимцем на фронте, и Дикая дивизия, состоявшая из кавказских туземных частей и не выходившая из боев, считалась Ставкой нашей лучшей кавалерийской боевой единицей. Что же касается ее младшей дочери, великой княгини Ольги Александровны, то самые заклятые враги династии не могли сказать ничего, кроме самого хорошего о ее бескорыстной работе по уходу за ранеными. Женщины с душевными качествами великой княгини Ольги представляют собою редкое явление. Всегда одетая как простая сестра милосердия и разделяя с другой сестрой скромную комнату, она начинала свой рабочий день в 7 час. утра и часто не ложилась всю ночь подряд, когда надо было перевязать вновь прибывших раненых. Иногда солдаты отказывались верить, что сестра, которая так нежно и терпеливо за ними ухаживала, была родною сестрою Государя и дочерью Императора Александра III. Ее личная жизнь сложилась несчастливо. Она была первым браком замужем за принцем Петром Александровичем Ольденбургским, человеком с нею совершенно различным по характеру. Великая княгиня Ольга Александровна любила искренно и глубоко одного офицера Кирасирского Ее Величества полка по фамилии Куликовского. Мы все надеялись, что Государь разрешит ей развестись с мужем и вступить в новый брак. Я был очень рад, когда однажды, ясным зимним утром в 1916 году мы сопровождали Ольгу Александровну и ротмистра Куликовского в маленькую церковь в пригороде Киева. Это была очень скромная, почти тайная от всех свадьба: невеста, жених, вдовствующая Императрица, я, две сестры из общины Красного Креста и четыре офицера Ахтырского гусарского полка, шефом которого состояла великая княгиня. Служил старенький батюшка. Его слабый голос, казалось, шел не из церкви, а раздавался откуда-то издалека. Все мы были очень довольны. Я никогда не относился к Ольге как к моей невестке: она была моим дорогим другом, верным товарищем и советчиком, на которого можно было положиться.

6

С наступлением лета 1916 года бодрый дух, царивший на нашем теперь хорошо снабженным всем необходимым фронте, был разительным контрастом с настроениями тыла. Армия мечтала о победе над врагом и усматривала осуществление своих стремлений в молниеносном наступлении армий генерала Брусилова. Политиканы же мечтали о революции и смотрели с неудовольствием на постоянные успехи наших войск. Мне приходилось по моей должности сравнительно часто бывать в Петербурге. И я каждый раз возвращался на фронт с подорванными моральными силами и отравленным слухами умом.

Можно было с уверенностью сказать, что в нашем тылу произойдет восстание именно в тот момент, когда армия будет готова нанести врагу решительный удар. Я испытывал страшное раздражение. Я горел желанием отправиться в Ставку и заставить Государя тем или иным способом встряхнуться. Если Государь сам не мог восстановить порядка в тылу, он должен был поручить это какому-нибудь надежному человеку с диктаторскими полномочиями. И я ездил в Ставку. Был там даже пять раз. И с каждым разом Никки казался мне все более и болей озабоченным и все меньше и меньше слушал моих советов да и вообще кого-либо другого. Восторг по поводу успехов Брусилова мало-помалу потухал, а взамен на фронт приходили из столицы все более неутешительные вести. Верховный Главнокомандующий пятнадцатимиллионной армией сидел бледный и молчаливый в своей Ставке, переведенной ранней осенью в Могилев. Докладывая Государю об успехах нашей авиации и наших возможностях бороться с налетами немцев, я замечал, что он только и думал о том, когда же я наконец окончу мою речь и оставлю его в покое, наедине со своими думами. Когда я переменил тему разговора и затронул политическую жизнь в С.-Петербурге, в его глазах появились недоверие и холодность. Этого выражения, за всю нашу сорокалетнюю дружбу, я еще у него никогда не видел.

Я остался к завтраку, который был подан в саду, прилегавшем к канцелярии Ставки. Беседа была натянутой. Присутствовавшие были главным образом заинтересованы живыми репликами двенадцатилетнего Цесаревича, приехавшего в гости к своему отцу в Могилев. После завтрака я отправился к моему брату великому князю Сергею Михайловичу, бывшему генерал-инспектором артиллерии, и имел с ним беседу. По сравнению с Сергеем Михайловичем, брат мой Николай Михайлович был прямо оптимистом! Последний, по крайней мере, находил средства к борьбе в виде необходимых реформ. Настроение Сергея было прямо безнадежным. Живя в непосредственной близости от Государя, Сергей видел, как приближается катастрофа:

— Возвращайся к своей работе и моли Бога, чтобы у нас не произошло революции еще в течение года. Армия находится в прекрасном состоянии. Артиллерия, снабжение, технические войска — все готово для решительного наступления весною 1917 года. На этот раз мы разобьем немцев и австрийцев, конечно, если тыл не свяжет свободу наших действий. Немцы могут быть спасены только в том случае, если спровоцируют у нас революцию в тылу. Они это прекрасно знают и стремятся добиться этого во что бы то ни стало. Если Государь будет поступать и впредь так, как он делал до сих пор, то мы не сможем долго противостоять революции.

Я вполне доверял Сергею. Его точный математический ум не был способен на необоснованные предположения. Его утверждения основывались на всесторонней осведомленности и тщательном анализе секретных донесений.

Наш разговор происходил в маленьком огородике, который был разведен позади квартиры Сергея.

— Это меня развлекает, — смущенно объяснил Сергей. Я его понял и позавидовал ему. В обществе людей, помешавшихся на пролитии крови, разведение капусты и картофеля служило для моего брата Сергея отвлекающим средством, дающим какой-то смысл жизни. Что касается моих досугов, то я посвящал их размышлениям о банкротстве официального христианства.

7

17 декабря рано утром мой адъютант вошел в столовую с широкой улыбкой на лице:

— Ваше Императорское Высочество, — сказал он торжествующе: — Распутин убит прошлой ночью в доме вашего зятя, князя Феликса Юсупова.

— В доме Феликса? Вы уверены?

— Так точно! Полагаю, что вы должны испытывать большое удовлетворение по этому поводу, так как князь Юсупов убил Распутина собственноручно и его соучастником был великий князь Дмитрий Павлович.

Невольно мысли мои обратились к моей любимой дочери Ирине, которая проживала в Крыму с родителями мужа. Мой адъютант удивился моей сдержанности. Он рассказывал, что жители Киева поздравляют друг друга с радостным событием на улице и восторгаются мужеством Феликса. Я этого ожидал, так как сам радовался тому, что Распутина уже более нет в живых, но в этом деле возникало два опасения. Как отнесется к убийству Распутина Императрица и в какой мере будет ответственна Царская фамилия за преступление, совершенное при участии двух ее сочленов?

Я нашел вдовствующую Императрицу еще в спальне и первый сообщил ей об убийстве Распутина.

— Нет? Нет? — вскочила она. Когда она слыхала что-нибудь тревожное, она всегда выражала свой страх и опасения этим полувопросительным, полувосклицательным: «Нет?»

На событие она реагировала точно так же, как и я:

— Слава Богу, Распутин убран с дороги. Но нас ожидают теперь еще большие несчастия.

Мысль о том, что муж ее внучки и ее племянник обагрили руки кровью, причиняла ей большие страдания. Как Императрица она сочувствовала, но как христианка она не могла не быть против пролития крови, как бы ни были доблестны побуждения виновников. Мы решили просить Никки разрешить нам приехать в Петербург.

Вскоре пришел из Царского Села утвердительный ответ. Никки покинул Ставку рано утром и поспешил к своей жене.

Прибыв в Петроград, я был совершенно подавлен царившей в нем сгущенной атмосферой обычных слухов и мерзких сплетен, к которым теперь присоединилось злорадное ликование по поводу убийства Распутина и стремление прославлять Феликса и Дмитрия Павловича. Оба «национальные героя» признались мне, что принимали участие в убийстве, но отказались, однако, мне открыть имя главного убийцы. Позднее я понял, что они этим хотели прикрыть Пуришкевича, сделавшего последний смертельный выстрел.

Члены Императорской семьи просили меня заступиться за Дмитрия и Феликса пред Государем. Я это собирался сделать и так, хотя меня и мутило от всех их разговоров и жестокости. Они бегали взад и вперед, совещались, сплетничали и написали Никки преглупое письмо. Все это имело такой вид, как будто они ожидали, что Император Всероссийский наградит своих родных за содеянное ими тяжкое преступление!

— Ты какой-то странный, Сандро! Ты не сознаешь, что Феликс и Дмитрий спасли Россию!

Они называли меня «странным», потому что я не мог забыть о том, что Никки, как верховный судья над своими подданными, был обязан наказать убийц, и в особенности, если они были членами его семьи.

Я молил Бога, чтобы Никки встретил меня сурово.

Меня ожидало разочарование. Он обнял меня и стал со мною разговаривать с преувеличенной добротой. Он меня знал слишком хорошо, чтобы понимать, что все мои симпатии были на его стороне, и только мой долг отца по отношению к Ирине заставил меня приехать в Царское Село.

Я произнес защитительную, полную убеждения речь. Я просил Государя не смотреть на Феликса и Дмитрия Павловича, как на обыкновенных убийц, а как на патриотов, пошедших по ложному пути и вдохновленных желанием спасти родину.

— Ты очень хорошо говоришь, — сказал Государь, помолчав, — но ведь ты согласишься с тем, что никто — будь он великий князь или же простой мужик — не имеет права убивать.

Он попал в точку. Никки, конечно, не обладал таким блестящим даром слова, как некоторые из его родственников, но в основах правосудия разбирался твердо.

Когда мы прощались, он дал мне обещание быть милостивым в выборе наказаний для двух виновных. Произошло, однако, так, что их совершенно не наказали. Дмитрия Павловича сослали на персидский фронт в распоряжение генерала Баратова, Феликсу же было предписано выехать в его уютное имение в Курской губернии. На следующий день я выехал в Киев с Феликсом и Ириной, которая, узнав о происшедшем, приехала в Петербург из Крыма. Находясь в их вагоне, я узнал во всех подробностях кошмарные обстоятельства убийства. Я хотел тогда, как желаю этого и теперь, чтобы Феликс раскаялся бы в своем поступке и понял, что никакие громкие слова, никакое одобрение толпы не могут оправдать в глазах истого христианина этого преступления.

По возвращении в Киев, я отправил Никки пространное письмо, высказывая мое мнение о тех мерах, которые, по моему мнению, были необходимы, чтобы спасти армию и Империю от надвигающейся революции. Мое шестидневное пребывание в Петрограде не оставило во мне ни капли сомнения, что начала революции следовало ожидать никак не позже весны. Самое печальное было то, что я узнал, как поощрял заговорщиков британский посол при Императорском дворе сэр Джордж Бьюкенен. Он вообразил себе, что этим своим поведением он лучше всего защитит интересы союзников и что грядущее либеральное русское правительство поведет Россию от победы к победе. Он понял свою ошибку уже 24 часа после торжества революции и, несколько лет спустя, написал об этом в своем полном благородства «post mortem». Император Александр III выбросил бы такого дипломата за пределы России, даже не возвратив ему его вверительных грамот, но Николай II терпел все.

8

В начале февраля 1917 года я получил предложение из Ставки принять участие в работах в Петербурге комиссии, при участии представителей союзных держав, для выяснения нужд нашей армии в снабжении на следующие 12 месяцев. Я радовался случаю увидеться с Аликс. В декабре я не счел возможным усугублять ее отчаяния, но теперь мне все-таки хотелось высказать ей мое мнение. Я ожидал каждый день в столице начала восстания. Некоторые «тайноведы» уверяли, что дело ограничится тем, что произойдет «дворцовый переворот», т. е. Царь будет вынужден отречься от престола в пользу своего сына Алексея, и что верховная власть будет вручена особому совету, состоящему из людей, которые «понимают русский народ». Этот план поразил меня. Я еще не видел такого человека, который понимал бы русский народ. Вся эта идея казалась измышлением иностранного ума и, по-видимому, исходила из стен британского посольства. Один красивый и богатый киевлянин, известный дотоле лишь в качестве балетомана{46}, посетил меня и рассказывал мне что-то чрезвычайно невразумительное на ту же тему о дворцовом перевороте. Я ответил ему, что он со своими излияниями обратился не по адресу, так как великий князь, верный присяге, не может слушать подобные разговоры. Его глупость спасла его от более неприятных последствий.

Я посетил снова Петроград, к счастью, в последний раз в жизни. В день, назначенный для моего разговора с Аликс, из Царского Села пришло известие, что Императрица себя плохо чувствует и не может меня принять. Я написал ей очень убедительное письмо, прося меня принять, так как я мог остаться в столице всего два дня. В ожидании ее ответа я беседовал с разными лицами. Мой шурин Миша был в это время тоже в городе. Он предложил мне, чтобы мы оба переговорили с его царственным братом, после того как мне удастся увидеть Аликс. Председатель Государственной Думы М. Родзянко явился ко мне с целым ворохом новостей, теорий и антидинастических планов. Его дерзость не имела границ. В соединении с его умственными недостатками она делала его похожим на персонаж из Мольеровской комедии. Не прошло и месяца, как он наградил прапорщика л. — гв. Волынского полка Кирпичникова Георгиевским крестом за то, что он убил пред фронтом своего командира. А десять месяцев спустя Родзянко был вынужден бежать из С.-Петербурга, спасаясь от большевиков.

Я получил наконец приглашение от Аликс на завтрак в Царское Село. Эти завтраки! Казалось, половина лет моей жизни была потеряна на завтраки в Царском Селе!

Аликс была в кровати и обещала принять меня, как только я встану от стола. За столом нас было восьмеро: Никки, я, наследник, четыре дочери Государя и флигель-адъютант Линевич. Девушки были в форме сестер милосердия и рассказывали о своей работе в госпиталях. Я не видел их с первых недель войны и нашел их возмужавшими и очень похорошевшими. Старшая, Ольга, была похожа характером на свою тетку и тезку великую княгиню Ольгу Александровну. Вторая — Татьяна — была самой красивой в семье. Все они были в превосходном настроении и в полном неведении относительно политических событий. Они шутили со своим братом и расхваливали тетю Олю. Это было в последний раз, что я сидел за столом в Царском Селе и видел Царских детей.

Мы пили кофе в лиловой гостиной. Никки направился в прилегающую спальню, чтобы сообщить о моем приходе Аликс.

Я вошел бодро. Аликс лежала в постели в белом пенюаре с кружевами. Ее красивое лицо было серьезно и не предсказывало ничего доброго. Я понял, что подвергнусь нападкам. Это меня огорчило. Ведь я собирался помочь, а не причинить вреда. Мне также не понравился вид Никки, сидевшего у широкой постели. В моем письме к Аликс я подчеркнул слова: «Я хочу вас видеть совершенно одну, чтобы говорить с глазу на глаз». Было тяжело и неловко упрекать ее в том, что она влечет своего мужа в бездну в присутствии его самого.

Я поцеловал ее руку, и ее губы едва прикоснулись к моей щеке. Это было самое холодное приветствие, с которым она когда-либо встречала меня с первого дня нашего знакомства, в 1893 году. Я взял стул, придвинул его близко к кровати и сел против стены, покрытой бесчисленными иконами и освещенной голубыми и красными лампадами.

Я начал с того, что, показав на иконы, сказал, что буду говорить с Аликс как на духу. Я кратко обрисовал общее политическое положение, подчеркивая тот факт, что революционная пропаганда проникла в гущу населения и что все клеветы и сплетни принимались им за правду.

Она резко перебила меня:

— Это неправда! Народ по-прежнему предан Царю. (Она повернулась к Никки). Только предатели в Думе и в петроградском обществе мои и его враги.

Я согласился, что она отчасти права.

— Нет ничего опаснее полуправды, Аликс, — сказал я, глядя ей прямо в лицо. — Нация верна Царю, но нация негодует по поводу того влияния, которым пользовался Распутин. Никто лучше меня не знает, как вы любите Никки, но все же я должен признать, что ваше вмешательство в дела управления приносит престижу Никки и народному представлению о Самодержце вред. В течение двадцати четырех лет, Аликс, я был вашим верным другом. Я и теперь ваш верный друг, но, на правах такового, я хочу, чтобы вы поняли, что все классы населения России настроены к вашей политике враждебно. У вас чудная семья. Почему же вам не сосредоточить ваши заботы на том, что даст вашей душе мир и гармонию? Предоставьте вашему супругу государственные дела!

Она вспыхнула и взглянула на Никки. Он промолчал и продолжал курить.

Я продолжал. Я объяснил, что, каким бы я ни был врагом парламентарных форм правления в России, я был убежден, что, если бы Государь в этот опаснейший момент образовал правительство, приемлемое для Государственной Думы, то этот поступок уменьшил бы ответственность Никки и облегчил его задачу.

— Ради Бога, Аликс, пусть ваши чувства раздражения против Государственной Думы не преобладают над здравым смыслом. Коренное изменение политики смягчило бы народный гнев. Не давайте этому гневу взорваться.

Она презрительно улыбнулась.

— Все, что вы говорите, смешно! Никки — Самодержец! Как может он делить с кем бы то ни было свои божественные права?

— Вы ошибаетесь, Аликс. Ваш супруг перестал быть Самодержцем 17 октября 1905 года. Надо было тогда думать о его «божественных правах». Теперь это — увы — слишком поздно! Быть может, чрез два месяца в России не останется камня на камне, что бы напоминало нам о Самодержцах, сидевших на троне наших предков.

Она ответила как-то неопределенно и вдруг возвысила голос. Я последовал ее примеру. Мне казалось, что я должен изменить свою манеру говорить.

— Не забывайте, Аликс, что я молчал тридцать месяцев, — кричал я в страшном гневе. — Я не проронил в течение тридцати месяцев ни слова о том, что творилось в составе нашего правительства, или, вернее говоря, вашего правительства. Я вижу, что вы готовы погибнуть вместе с вашим мужем, но не забывайте о нас! Разве все мы должны страдать за ваше слепое безрассудство? Вы не имеете права увлекать за собою ваших родственников в пропасть.

— Я отказываюсь продолжать этот спор, — холодно сказала она. — Вы преувеличиваете опасность. Когда вы будете менее возбуждены, вы сознаете, что я была права.

Я встал, поцеловал ее руку, причем в ответ не получил обычного поцелуя, и вышел. Больше я никогда не видел Аликс.

Проходя чрез лиловую гостиную, я видел флигель-адъютанта Царя, который разговаривал с Ольгой и Татьяной. Его присутствие вблизи спальни Царицы удивило меня. Фрейлина Государыни А. Вырубова, бывшая одною из главных поклонниц Распутина, говорит по этому поводу в своих мемуарах, что «Царица боялась, чтобы великий князь Александр не вышел бы из себя и не решился бы на отчаянный шаг». Если это было так, что значит Аликс не отдавала отчета в своих поступках, и это явилось бы объяснением ее действий.

На следующий день великий князь Михаил Александрович и я говорили снова с Государем, понапрасну теряя время. Когда наступила моя очередь говорить, я был так взволнован, что не мог произнести ни слова.

— Спасибо, Сандро, за письмо, которое ты мне прислал из Киева. — Это было единственным ответом Государя на многочисленные страницы моих советов.

Хлебные хвосты в Петрограде становились все длиннее и длиннее, хотя пшеница и рожь гнили вдоль всего великого Сибирского пути и в юго-западном крае. Гарнизон столицы, состоявший из новобранцев и запасных, конечно, был слишком ненадежной опорой в случае серьезных беспорядков. Я спросил у военного начальства, собирается ли оно вызывать с фронта надежные части? Мне ответили, что ожидается прибытие с фронта тринадцати гвардейских кавалерийских полков. Позднее я узнал, что изменники, сидевшие в Ставке, под влиянием лидеров Государственной Думы, осмелились этот приказ Государя отменить.

6

Как бы мне хотелось позабыть этот проклятый февраль 1917 года! Каждый день мне приходилось встречаться с кем-либо из моих родственников или друзей, которых мне более уже не суждено было увидеть: я видел моего брата Николая Михайловича, другого моего брата Георгия Михайловича, моего шурина Михаила Александровича, моих двоюродных братьев Павла Александровича и Дмитрия Константиновича и многих, многих других.

Мой брат Георгий Михайлович проехал в Киев по дороге в Ставку. С самого начала войны он занимал должность Особоуполномоченного Государя и имел задачей объезжать фронт и делать донесения о общем положении. Его наблюдения подтвердили мои самые худшие опасения. Армия и заговорщики были готовы, чтобы разрушить Империю.

Я ушел с головою в работу и более уже не обращал ни на что внимания. Если о нашей боеспособности можно было судить по развитию наших воздушных сил, то дела наши на фронте обстояли блестяще. Сотни самолетов, управляемые искусными офицерами-летчиками и вооруженные пулеметами новейшего образца, ожидали только приказа, чтобы вылететь в бой. Летая над фронтом, они видели за фронтом противника признаки отступления, и они искренно желали, чтобы Верховный Главнокомандующий одержал бы наконец победу «в собственной столице». Это были прекрасные молодые люди, образованные, преданные своему делу и горячие патриоты. Два с половиной года тому назад я начал свою работу в салон-вагоне, в котором помещалась и моя канцелярия, и наши боевые силы. Теперь — целый ряд авиационных школ работал полным ходом, и три новых авиационных завода ежедневно вырабатывали самолеты в дополнение к тем, которые нами беспрерывно получались из Англии и Франции.

Развязка наступила самым неожиданным образом. Утренние газеты принесли известие о том, что забастовочное движение рабочих заводов в Петрограде, работавших на оборону, разрасталось. Это было, ввиду нашего предстоящего наступления, очень прискорбно, хотя случалось и раньше. Телеграммы, полученные ночью, говорили о том, что главной причиной забастовок было отсутствие в столице и пекарнях хлеба. Это было неправдой. Из-за непорядков на наших железных дорогах Петроград, правда, испытывал некоторый недостаток в снабжении хлебом, но этот недостаток никогда не мог иметь своим последствием голод населения. Через час пришло известие о первых столкновениях между толпой и войсками петроградского гарнизона. Все это было слишком понятно: недостаток хлеба в столице должен был явиться сигналом для революционного выступления Государственной Думы.

На следующий день я телеграфировал Никки, предлагая ему прибыть в Ставку, и отдавал себя в полное его распоряжение. Одновременно я вызвал моего брата Сергея Михайловича к телефону. Его голос звучал очень озабоченно:

— Дела в Петрограде обстоят все хуже и хуже, — нервно сказал он. — Столкновения на улицах продолжаются, и можно с минуты на минуту ожидать, что войска перейдут на сторону мятежников.

— Но что же делают части гвардейской кавалерии? Неужели же и на них нельзя более положиться?

— Каким-то странным и таинственным образом приказ об их отправке в Петербург был отменен. Гвардейская кавалерия и не думала покидать фронт.

От Никки я получил ответ: «Благодарю. Когда ты будешь нужен, я сообщу. Привет. Никки».

Он был в Ставке совершенно один. Единственно, кто мог дать ему совет — это брат мой Сергей Михайлович. Я вспомнил о генералах-изменниках, которые окружали Государя, и чувствовал, что поеду в Ставку без разрешения. Помещение главного телеграфа, откуда я говорил с Сергеем, гудело, как потревоженный улей. Лица служащих, которые, конечно, все были врагами существующего строя, без слов говорили о том, что было недосказано Ставкой и газетами. Весь этот день я провел во дворце вдовствующей Императрицы. Не нахожу слов, чтобы описать ее волнение и горе. Преданные Императрице люди заходили к ней, чтобы сообщить о слухах и «непроверенных версиях» о последних событиях в столице.

В шесть часов меня вызвали на главный телеграф для разговора с Сергеем по прямому проводу.

— Никки выехал вчера в Петроград, но железнодорожные служащие, следуя приказу Особого комитета Государственной Думы, задержали императорский поезд на станции Дно и повернули его в направлении к Пскову. Он в поезде совершенно один. Его хочет видеть делегация членов Государственной Думы, чтобы предъявить ультимативные требования. Петроградские войска присоединились к восставшим.

Это было все. Сергей торопился.

Прошел еще один день невероятных слухов. Вдовствующая Императрица, Ольга и я более не находили слов. Мы смотрели молча друг на друга. Я думал о судьбе Империи, они — о своем сыне и брате.

Мой адъютант разбудил меня на рассвете. Он подал мне печатный лист. Это был Манифест Государя об отречении. Никки отказался расстаться с Алексеем и отрекся в пользу Михаила Александровича. Я сидел в постели и перечитывал этот документ. Вероятно, Никки потерял рассудок. С каких пор Самодержец Всероссийский может отречься от данной ему Богом власти из-за мятежа в столице, вызванного недостатком хлеба? Измена Петроградского гарнизона? Но ведь в его распоряжении находилась пятнадцатимиллионная армия. — Все это, включая и его поездку в Петроград, казалось тогда в 1917 году совершенно невероятным. И продолжает мне казаться невероятным и до сих пор.

Я должен был одеться, чтобы пойти к Марии Федоровне и разбить ее сердце вестью об отречении сына. Мы заказали поезд в Ставку, так как получили тем временем известие, что Никки было дано «разрешение» вернуться в Ставку, чтобы проститься со своим штабом.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.