Глава VIII МИРОТВОРЕЦ

Глава VIII

МИРОТВОРЕЦ

Пускай Фортуною от детства удостоин,

Он будет судия, министр иль в поле воин, —

Но музам и себе нигде не изменит.

В самом молчании он будет всё пиит.

К. Батюшков

Грибоедов приехал в Москву в середине июля. Город был на удивление полон людьми, никто почти не разъехался по имениям и дачам. Древняя столица готовилась к коронации нового императора, и отсутствовать в такой момент — значило объявить себя противником власти. Однако радости на лицах он не заметил, повсюду царила похоронная атмосфера. Театры были закрыты, балов не давали, дворяне носили глубокий траур по случаю кончины сперва Александра I, а потом — его жены императрицы Елизаветы Алексеевны. Обязательный траур как нельзя точнее выражал подавленное состояние общества: какое семейство не было затронуто роковой катастрофой 14 декабря? кто не лишился заживо погребенных родственников и друзей? кого не потрясла расправа с декабристами? Мало кто приветствовал победу правительства. Даже самые лояльные старухи возмущались государем, который, против всех отечественных установлений, препятствовал женам ссыльных выполнять свой долг и мстил не только заговорщикам, но и их еще нерожденным детям. Если же находился кто-нибудь довольный зияющими брешами, пробитыми в гвардии и теперь предназначенными для него, ничтожного (как Михайла Дмитриев, например, внезапно ставший придворным), то и он не смел открыто веселиться. Александр I увлек за собой в могилу многих, чьи имена были небезразличны Москве и России — приходилось оплакивать и их. Помимо императрицы, умер граф Федор Васильевич Ростопчин, который, может быть, и сжег Москву в двенадцатом году, но и много для нее сделал. Умер Николай Михайлович Карамзин, не дописав свою «Историю», сгорев в волнениях междуцарствия и следствия.

Умер граф Николай Петрович Румянцев, оставив после себя знаменитую Румянцевскую библиотеку.

Москва осознавала, что ее прошлое уходит без возврата. Приезд двора никого не вдохновлял, и назначенная на август коронация, призванная поскорее изгладить тяжелое и грустное впечатление, произведенное недавними страшными событиями, не пресекала слухов, что император воцаряется незаконно, против воли старшего брата. Конец этим толкам положил только приезд из Варшавы Константина Павловича. Зато не пришел конец тому, что затрагивало всех без исключения — росту цен на жилье и припасы. Сперва думали, что вздорожание временное и пройдет по отъезде двора, но этого не случилось: слишком переменилась Москва. Словно повторились павловские времена: многие переехали сюда из Петербурга, подальше от престола; за вельможами потянулись провинциалы и поставщики; дома и наряды стали заметно роскошнее; расплодились наемные экипажи, трактиры и квартиры; обед отодвинулся к пяти часам — своеобычная полудеревенская простота московского быта потихоньку исчезла. И лишь одно осталось от прежних времен: противостояние Москвы казенному отныне Петербургу, но не по-старому невинное, а все более серьезное.

Только здесь — в Московском университете, в просвещенных гостиных, в Английском клубе — еще велись политические разговоры, обсуждались политические идеи, составлялись политические проекты. В Английском клубе правил Чаадаев. Он вернулся из-за границы и попал под подозрение в связях с декабристами, был допрошен, но отпущен. Из баловня фортуны и дам, короля балов и светского льва он под бременем неудач и долгов превратился в угрюмого нелюдима, облысел, ни с кем почти не виделся, никого не принимал и выезжал только в клуб. Там он создал совершенно особенную атмосферу свободы слова, не допуская, правда, революционных высказываний и ратований за насильственные действия, в которых разуверился. Но он не допускал и никаких гонений на ораторов, никаких доносов начальству и полиции. Нравственное и интеллектуальное могущество Чаадаева действовало облагораживающе на окружающих, и остатков дворянской чести хватало, чтобы обходиться без наушничества. Пожалуй, Английский клуб в России один оставался оплотом общественного мнения, и сам Николай I вынужден был прислушиваться к его суждениям. Всевидящее и всеслышащее III Отделение не смело, да и не могло сюда соваться.

Однако летом 1826 года Москва еще стояла на перепутье: прошлое умирало, будущее пока не вырисовывалось. Огромные и безжизненные здания Большого и Малого театров уныло смотрели на огромную и безлюдную площадь, зачем-то огороженную канатами, через которые никто не смел переступить, кроме бездомных собак. Бессмысленные запреты, всеобщая тишина и подавленность знаменовали начало нового царствования.

Грибоедов провел в этой обстановке неделю. После долгого перерыва он остановился в родном Новинском. Настасья Федоровна ничем не могла отравить ему настроение; в кои-то веки она была довольна: сын был оправдан, получил годовое жалованье и ехал к месту службы. Правда, Александр с негодованием узнал, что матушка занялась чем-то, смахивающим на ростовщичество: по крохам собрала у знакомых деньги, даже у полунищего Владимира Одоевского нашла что выпросить, и дала с процентами довольно крупную сумму братьям Всеволожским. Эти богачи часто нуждались в оборотных средствах, ибо их отец, хотя выделил им часть капиталов, все же сохранил за собой контроль над основным семейным состоянием. Александр крайне встревожился очередной неблаговидной авантюрой матери, которая могла окончательно разорить семью и поссорить его со всеми близкими друзьями. Но, как обычно, ему было сказано, что это не его дело. Мария почти не замечала брата, погруженная в себя, в тоску и в музыку. И не она одна. Даже приезд вместе с двором новых гвардейцев не слишком ободрил московских барышень — многие из них сожалели о прежних поклонниках.

В Москве Грибоедов нашел Каверина, Чаадаева, Шаховского, Вяземского. В духовной пустоте России он стал более ценить их общество. А вот Алябьева на было. Под дурным влиянием Толстого-Американца он совсем распоясался и вместе с Шатиловым убил в драке за карточным столом своего партнера, за что уже год сидел под судом. За политические проекты в России расправа была коротка — полгода от ареста до виселицы, а за убийство наказывали нескоро, да и не так жестоко.

Грибоедов с каким-то мрачным удовлетворением ехал на Кавказ: позади не осталось ничего дорогого, впереди ждали друзья, всегда жившие в Тифлисе или сосланные после разгрома восстаний. Он покинул Москву перед прибытием императора, задолго до коронационных торжеств, но двигался не спеша, стараясь испытанными средствами — дорожной усталостью и дорожными невзгодами — подавить в себе все чувства. Несколько дней, как у него повелось, он провел в деревне у Бегичева; беседа с другом немного утешила его.

28 августа он был уже у Владикавказа, где столкнулся с Денисом Давыдовым, ехавшим из Москвы и нагнавшим его дорогой. Они вместе перевалили через Кавказский хребет.

3 сентября въехали в Тифлис. Все те, кто три года назад тепло провожал Грибоедова, клянясь ему в вечной дружбе, теперь тепло его встретили, сохранив обещанную дружбу. Он сразу же навестил Прасковью Николаевну Ахвердову. Ее дом по-прежнему был полон людьми, детьми и музыкой, по-прежнему шумен, весел и гостеприимен.

Но за его пределами жизнь изменилась. На Кавказе разыгрывалась новая игра, поувлекательнее привычного ермоловского виста, игра под названием «русско-персидская война». Колоду карт поставили персияне: усилиями англичан они помирились с Турцией, усилиями англичан нашли повод для недовольства Россией и 16 июля 1826 года, без объявления войны, перешли через Аракс. Игроков было четверо: Ермолов, Паскевич и Денис Давыдов (присланные «в помощь» наместнику Кавказа) и Мазарович, недавно женившийся на русской и собравшийся в отставку.

Мазарович проиграл до первого расклада карт: оставшись после отъезда Грибоедова единоличным главой персидской миссии, он обязан был вовремя предупредить Ермолова о подготовке Персии к войне — и не сделал этого. По общему мнению, Грибоедов бы на его месте не прозевал сборов иранских войск и стягивания их к границе: взбешенный Ермолов справедливо замечал, что сборы эти по персидским порядкам были продолжительными. Конечно, Мазарович не имел такого опыта разведывательной деятельности, как Грибоедов, но на Кавказе все полагали, что любой честный человек, которому не застилало бы глаза золото Аббаса-мирзы, не мог бы не заметить воинственных намерений иранцев. Оправдываясь, Мазарович по оплошности объявил не ту масть и тем спутал карты своего партнера Ермолова: он уверил главнокомандующего, что персидские войска теперь не те, что прежде, когда полчища их отступали перед горсткой русских, что ныне, вооруженные и обученные англичанами, они не уступают русским солдатам. Бестолковые донесения поверенного, ничего не смыслящего в военном деле, смутили Ермолова, он с излишней осторожностью отнесся к наступавшим персиянам и демонстрировал удивительную нерешительность.

Первые взятки в игре Ермолов начисто проиграл: за месяц военных действий он потерял все Восточное Закавказье, весь центр с городом Елизаветполем, а Баку оказался в осаде. Тут карты пошли в руки Давыдова и Паскевича: с их прибытием ситуация коренным образом изменилась. Отряды Дениса Васильевича отстояли Грузию, Паскевич разбил самого Аббаса-мирзу под Елизаветполем, стряхнувший оцепенение Ермолов с небольшим войском освободил Баку. К приезду Грибоедова все русские владения в Закавказье были очищены от неприятеля, и в сражениях наступил перерыв до весны. В довершение удач дипломатическая миссия князя А. С. Меншикова, посланная в Тегеран в тщетной попытке предотвратить войну и захваченная там в заложники, выбралась из Ирана и относительно цела-невредима вернулась в Россию.

Давыдов и Паскевич, казалось, поровну распределили козыри в отложенной партии. Однако, как полагали знающие люди, у последнего в рукаве был пятый туз: предписание императора сместить Ермолова и занять его место в любой момент, по усмотрению Паскевича. Пока что он им не пользовался и играл честно. Ермолов же понимал шаткость своего положения, но не знал, как его укрепить. Вокруг основных игроков толпились заинтересованные зрители. Они не могли повлиять на расклад карт, но в большинстве ставили на Ермолова. Он десять лет был вершителем судеб Кавказа и Грузии, почти всех офицеров и гражданских чиновников сам принял на службу (если их не сослали цари), и все они боялись, что смена власти ухудшит их положение. Некоторые, как Николай Николаевич Муравьев, пытались усесться на два стула, но выходило это неловко: легче было упасть, чем удержаться.

Грибоедов не мог позволить себе роскошь остаться сторонним наблюдателем в разыгрывающейся партии. Никто и не дал бы ему этой возможности. Ему заранее уготовили роль джокера в карточной колоде, который не принадлежит ни к одной масти и может выступить на любой стороне. Естественно, каждая сторона надеялась, что он присоединится именно к ней. Паскевич, чувствовавший себя очень неуверенно посреди враждебной ему ермоловской администрации и армии, рассчитывал на поддержку родственника, которого недавно спас от суда, а может быть, даже от каторги. Ермолов и особенно ермоловцы считали, что Грибоедов обязан благодарностью генералу, который дал ему время сжечь бумаги и тем избегнуть кары. (Правда, наместник в тот момент заботился и о собственной безопасности, но об этом все успели позабыть.) Денис Давыдов, вытребованный на Кавказ Ермоловым и почти не имевший надежды остаться здесь при Паскевиче, называл любую помощь последнему предательством.

Грибоедов некоторое время не обращал внимания на распри генералов. Ермолов и Паскевич были равно влиятельными, и он не хотел ссориться ни с тем, ни с другим. Не ради себя. Он считал своим долгом любой ценой помогать сосланным друзьям. На Кавказ попали младшие братья Бестужевы — Петр и Павел; попал его временный товарищ по заключению, бывший поручик лейб-гвардии Финляндского полка Александр Александрович Добринский; попал бывший преображенец Николай Васильевич Шереметев; попал Николай Николаевич Оржицкий, сибарит, с которым Грибоедов вместе путешествовал по Крыму; здесь же был прощенный Владимир Вальховский, соученик Кюхельбекера и Пушкина по лицею; наконец, сюда перевели из крепости Ивана Щербатова, которого Александр не видел лет десять, но встретил с радостью. Грибоедов почти ничем не мог помочь томящимся в казематах Александру Бестужеву, Одоевскому и Кюхельбекеру (только собрал правдами и неправдами три тысячи рублей и переслал их Вильгельму в тюрьму, зная бедность его семьи, которая не могла его содержать), но помочь ссыльным он мог. Общение и переписка с ними были крайне опасны и могли повредить и ему, и им. И все же он изыскивал средства незаметно отправить и незаметно получить письма; снабдить их книгами и журналами. Одно его сочувствие, возможность поговорить о прежних единомышленниках, обменяться впечатлениями о книгах с равным себе много значили для тех, кто внезапно оказался в необразованной солдатской среде. Но он старался быть им еще полезнее: хлопотал перед Ермоловым и Паскевичем о переводе разжалованных в полки, действующие против неприятеля, где легче было выделиться и храбростью заслужить офицерский чин и прощение вместо орденов. Большего для них сделать было нельзя.

Эти заботы немного отвлекали Грибоедова от собственных тяжелых раздумий. Одно радостное известие пришло к нему и из Москвы: его сестра наконец собралась замуж. После очень долгих колебаний Мария приняла-таки предложение Алексея Михайловича Дурново, своего самого давнего и преданного поклонника! Несмотря на несходство характеров, музыка и время помогли Дурново добиться цели, и на этот раз даже Настасья Федоровна не возражала, хотя жених был беден, нечиновен и незнатен.

Новости из России доходили до Александра редко. Он не мог даже переписываться по почте с друзьями, поскольку боялся скомпрометировать их. Жандру он не писал ни строчки: переписка двух недавних подследственных была совершенно невозможна. Но с Бегичевым он не имел силы порвать связи. Приходилось ждать верной оказии, а они случались так редко! Теперь не отправишь частное письмо с фельдъегерем — это был бы вернейший способ переслать его прямиком в III Отделение! Все же Грибоедов умудрялся поддерживать связь со Степаном. Старший друг, как всегда, ободрял его и давал дельные советы: встряхнуться и перестать сидеть взаперти, оплакивая невозвратимые утраты. 9 декабря Александр рапортовал об исполнении его приказаний:

«Милый друг мой! Плохое мое житье здесь. На войну не попал: потому что и Алексей Петрович туда не попал. А теперь другого рода война. Два старшие генерала ссорятся, с подчиненных перья летят… — Я принял твой совет: перестал умничать; достал себе молоденькую девочку, со всеми видаюсь, слушаю всякий вздор, и нахожу, что это очень хорошо. Как-нибудь дотяну до смерти, а там увидим, больше ли толку, тифлисского или петербургского…

Буду ли я когда-нибудь независим от людей? Зависимость от семейства, другая от службы, третья от цели в жизни, которую себе назначил, и, может статься, наперекор судьбы. Поэзия!! Люблю ее без памяти, страстно, но любовь одна достаточна ли, чтобы себя прославить? И, наконец, что слава?..

Кто нас уважает, певцов истинно вдохновенных, в том краю, где достоинство ценится в прямом содержании к числу орденов и крепостных рабов? Мученье быть пламенным мечтателем в краю вечных снегов. Холод до костей проникает, равнодушие к людям с дарованием…

Тебя, мой милый, люблю с каждым годом и месяцем более и более. — Но что проку. Мы не вместе. И жалеть надобно меня. Ты не один».

Выйдя из зимнего затворничества, Грибоедов только один дом посещал с истинным удовольствием — дом Ахвердовой. За прошедшие годы здесь ничего не переменилось, только дети подросли. Старшее поколение представляли Софья Ахвердова, падчерица Прасковьи Николаевны, Нина Чавчавадзе, в свои четырнадцать лет почти уже сформировавшаяся, как это свойственно восточным женщинам, и Маико Орбелиани, ее двоюродная сестра. Младшими были Даша Ахвердова, единственная дочь Прасковьи Николаевны, Катинька Чавчавадзе, жившая в одной комнате с Дашей, и совсем маленькие Давид Чавчавадзе и Сопико Орбелиани. В доме говорили почти исключительно по-французски, потому что здесь жили гувернер Давида месье Равержи с незамужней дочерью Жозефиной, снимал комнату главный компаньон шелковичной фабрики месье Дюелло, и приходила учить детей танцам прелестная мадам Кастелло, жена другого пайщика фабрики. Кроме танцев и французского языка дети знали рисование, поскольку Прасковья Николаевна была отличной художницей, — и больше почти ничего. Во-первых, местные учителя были не из первоклассных (дьячки и капельмейстеры), а главное — все дети, кроме Сони, были поголовно ленивы.

Грибоедову нравилось у Ахвердовой. Порой он приходил сюда мрачным и молчаливым, долго импровизировал печальные мелодии, но понемногу отходил, становился весел, разговорчив и вечером звал девочек в зал: «Enfants, venez dancer»[16]. Он непременно садился так, чтобы видеть их забавные движения, и играл обычно что-нибудь красивое, но сложное. Когда девочки уставали, он продолжал играть для себя. Сопико Орбелиани, очарованная неведомыми звуками, всегда старалась подойти вплотную к клавишам. Александра это раздражало, но он не прерывал концерт, и только после финального аккорда непременно ударял легонько пальцем по ее выставленному животу. Сопико огорчалась и убегала под смех Даши и Кати, но на следующий день все повторялось.

Грибоедов пытался улучшить музыкальную технику девочек, но слушалась его, да и то без восторга, лишь Нина, и он сосредоточил усилия на ней. Зато все старшие охотно ездили с ним верхом, составляя картинную кавалькаду. Младшим оставалось ждать их возвращения, чтобы немного покататься по двору.

Прасковья Николаевна относилась к Александру как к родному сыну или любимому племяннику. В ее доме он чувствовал себя свободнее, чем в матушкином Новинском. Она во всем на него полагалась, не раз оценив полезность его советов. После смерти мужа она делила ответственность за воспитание детей с Александром Чавчавадзе, назначенным опекуном Сони и Даши, но тот отличался подлинно княжеской беспечностью и давно привел оба семейства далеко за грань полного разорения. У Ахвердовой были дом и сад в Тифлисе, на которых висело долгу не то сорок, не то восемьдесят тысяч рублей — она этого не знала, поскольку ни ту ни другую сумму никогда бы не смогла выплатить. В России у нее имелся какой-то дом и пять дворов крестьян, доход с которых не стоил расходов на пересылку в Грузию. У Чавчавадзе было только великолепное Цинандали, имение роскошное, но совершенно не приносившее прибыли.

И тем не менее Софья Ахвердова и Нина Чавчавадзе считались первыми невестами в не богатом барышнями Тифлисе. Обе были красавицами в грузинском роде. Соня унаследовала от матери, урожденной княжны Юстиниани, редкостно величественное достоинство, прямо царское, так что ее прозвали Порфирородною. Нина была нежнее, но еще красивее. Кроме них, в городе жила Александрина Перфильева, польская панночка из шляхетской нищей семьи, очень кокетливая и капризная; жили Маико Орбелиани и дочь князя Бебутова — обе не сравнились бы с тремя главными красавицами. Вокруг Софьи, Нины и отчасти Александрины увивалась вся военная молодежь, но девушки оставались незамужними. Полное отсутствие у них приданого отпугивало столь же бедных молодых людей, которыми был полон Кавказ, а богачи (настоящие, не жулики вроде грека Севиниса) сюда не заглядывали.

Первым женихом почитал себя Николай Николаевич Муравьев, который, достигнув тридцати двух лет и надежд на генеральский чин, вознамерился жениться. От роду не питая пылких страстей, он действовал методически: попросил Мазаровича разузнать относительно приданого барышень, получил самые неутешительные сведения, но решил, что в России ему ничего лучше не найти. Он был хотя хорошего рода, но совершенно без средств: его отец, основатель московской Школы колонновожатых, был еще жив и умирать не собирался, но дать сыну денег не мог, ибо имел четыреста перезаложенных душ нераздельно с дочерью, младшим сыном и его женой. Старший брат Николая имел с женой шестьсот душ и сто тысяч долгу. Притом оба брата оказались замешаны в восстании, и, хотя оправдались, Николай не решался покинуть Кавказ в такое смутное время.

Полагаясь на свои будущие генеральские эполеты, Муравьев не мог и помыслить, что встретит отказ где-нибудь, куда соизволит посвататься, хотя нельзя сказать, что пользовался малейшим успехом у девиц. Поэтому он с презрением смотрел на толпу молодежи, которую почитал неприлично веселой и наглой, ибо все ездили к Ахвердовой без серьезных намерений. Но больше всего он негодовал, видя дружескую короткость, с которой Прасковья Николаевна принимала Грибоедова. Александр Сергеевич, с его нищенским жалованьем и незавидным чином, тоже не был женихом и тем сильнее раздражал Муравьева.

После долгого рассудочного колебания Муравьев остановил свой выбор на Соне, решив, что ее ум и воспитание превосходят Нинины. Он начал сватовство тайком, ибо слегка опасался отказа, хотя знал, что Софья, не колеблясь, отдаст руку тому, кто окажется способен помочь ее обожаемой мачехе. Замечая, что Грибоедов много внимания уделяет Нине, Муравьев решил его позлить, заявив ему как-то со смехотворным фатовством, что все еще сомневается, кого осчастливить своим предложением, потому что Нина-де ему нравится больше Сони. Александр в тон ему ответил, что неравнодушен к Софье, но жениться не намерен: понимай как хочешь. Муравьев отстал, но с этого момента начал проявлять довольно явную ненависть к Грибоедову, стараясь всячески повредить ему в общественном мнении. Впрочем, его не очень слушали. 22 апреля 1827 года он женился на Соне, но Прасковья Николаевна всегда считала его чужеродным элементом в ее семье и не относилась к нему и с крошечной долей того доверия, которое питала к Грибоедову.

Подготовка к Сониной свадьбе, толкотня модисток и беготня женщин снова оставили Грибоедова в одиночестве. Еще с осени он пытался немного сочинять. Вдохновленный местами, куда занесла его судьба, он задумал написать пьесу на сюжет из армянской истории, взятый из «Анналов» Тацита и отчасти из «Истории Армении» Моисея Хоренского. На эту тему была написана классическая трагедия Кребийона-старшего «Родамист и Зенобия», пользовавшаяся огромной популярностью во Франции и в России. Грибоедов не собирался состязаться с французским автором, но его привлекал теперь мрачный, глубоко трагический взгляд на мир. Веселость его умерла, о комедии он не мог и думать.

Александр сперва набросал все важные ему факты из источников, располагая их по сценам и актам. Он следовал Шекспиру, широко рисуя панораму дворцовой и народной жизни, изображая и сталкивая разнообразные характеры. Но вскоре руки его опустились: воспоминания о недавнем неудачном заговоре, о недавних неудачных, нервных попытках цареубийства, об отсутствии планов и веры в народ — все накладывалось на древнюю историю, придавая ей злободневнейший характер. Не было смысла писать такую пьесу. Если уж в прошлое царствование, кажущееся теперь таким либеральным, с цензурой мягкой, по сравнению с Новым «чугунным» уставом 1826 года, не пропустили в печать почти невинный перевод «Венцеслава», выполненный Жандром, ныне не стоит и пытаться показывать кому-нибудь трагедию о заговоре против жестокого царя Родамиста, попытке его убить, восстании народа… На плане третьего акта Грибоедов остановился, отбросил перо и на словах «Заговорщики ссорятся о будущей власти, в эту минуту устремляется на них Родамист» прекратил писать, подавленный горечью минувшего. Почему друзья не позволили народу участвовать в их деле — будто он и не существовал? Устами своего героя он не оправдывал их, он говорил, что нетерпение губит; что слишком много участников движения, в которых он не уверен, и что надобна решимость, ибо боязливое медленное нападение обречено. Но теперь уже было поздно. Все было в руках его друзей! Они сами упустили победу. Грибоедов это отчетливо осознал. И глубоко сожалел о неудаче и бесплодных жертвах.

Тем временем на Кавказе продолжалась борьба за власть. Весной он невольно оказался в нее втянут. Раздоры и склоки генералов нравились ему не больше, чем в декабре, но он полностью сохранял объективность и ясно видел, что большинство интриг исходит из лагеря Ермолова, а Паскевич, напротив, на редкость благородно не пользуется властью, дарованной ему императором и недавними победами. Не то чтобы Иван Федорович не мечтал о командовании, но откровенно боялся занять самостоятельный и ответственный пост. В нем было что-то от выскочки, хотя род его существовал по крайней мере сто лет: он чувствовал неуверенность в своих силах, в своих правах на управление целым краем. Эта неуверенность проявлялась в излишней резкости с подчиненными, в желании приписать себе одному все заслуги, в натянутости и надменности движений, даже во взгляде, напряженном и застывшем. От неуверенности Паскевич взял себе в адъютанты Ивана Осиповича Карганова, прозванного на Кавказе Ванькой-Каином за склонность к вредоносному и подлому доносительству. Карганов много способствовал укреплению взаимной ненависти генералов, он даже почти убедил Паскевича в намерении Ермолова отравить его! Грибоедов, долго отсутствовавший на Кавказе, вынужден был сперва общаться с Ванькой-Каином, чтобы убедиться в его низости. Эти встречи очень повредили ему в глазах Дениса Давыдова и многих других. Однако, убедившись, он не стал бессильно злобствовать вдали, как прочие, а посоветовал Паскевичу (чтобы не сказать «потребовал») выгнать Карганова. Грибоедов так себя поставил, что когда он что-нибудь говорит, ему должно верить. Карганов был отставлен, несмотря ни на какие попытки улестить Александра Сергеевича, и потерял влияние на Паскевича, признавшего тем самым свою ошибку.

А вот Ермолов ошибок не признавал. Даже Муравьев, при всей своей мнительности расположенный к Алексею Петровичу, не мог не признать, что тот не умел себя вести в сложных обстоятельствах: имея всех за себя, видя участие, которое в нем принимали, он был малодушен, то жаловался, то сердился, то смеялся, то употреблял выражения, неприличные ни сану его, ни летам, и не хранил того спокойного величия, коим бы мог сразить своих врагов.

Грибоедов, в отличие от Муравьева, давно заметил недостатки Ермолова как правителя и еще год назад, когда его положение казалось наипрочнейшим, упрекал его в деспотизме и предвидел, что когда-нибудь с ним рассорится. Ныне же война показала недостатки Ермолова и как военачальника. Странно, но при великолепной репутации он за всю жизнь не выиграл ни одного крупного или даже среднего сражения. В этом смысле он был в чем-то схож с Кутузовым. Слава обоих как истинно русских командиров посреди остзейской военщины далеко опережала их заслуги. Александр откровенно написал Степану: «Старик наш человек прошедшего века. Несмотря на превосходство, данное ему от природы, подвержен страстям, соперник ему глаза колет, а отделаться от него он не может и не умеет. Упустил случай выставить себя с выгодной стороны в глазах соотечественников, слишком уважал неприятеля, который этого не стоил».

Грибоедов всегда считал, что Ермолов упрям, как камень, что ему невозможно вложить в голову какую-нибудь идею. И всегда сознавал, что Кавказ нуждается в переменах: необходимо меньше произвола и казней, больше правосудия и заботы о местных жителях. Теперь у него была возможность влиять на человека, вполне следовавшего его советам и готового проводить политику, которую родственник считал полезной и правильной. Однако ни Паскевич, ни Грибоедов не хотели действовать за спиной Ермолова или смещать его недостойным путем.

В результате император рассердился уже на Паскевича за нерешительность и медлительность: с какой стати тот не берет власть в свои руки? или думает, что государь послал его терпеть Ермолова? В январе царь уведомил Паскевича о скором прибытии начальника Главного штаба генерала Дибича, которому были даны широчайшие полномочия. Дибич приехал, провел расследование, не нашел поводов для отстранения Ермолова за какие-нибудь служебные промахи и занял самую неожиданную для всех позицию. Он гораздо больше сошелся с Ермоловым, чем с Паскевичем, и попросил разрешения… самому возглавить край, чтобы Ермолов тут оставался почти на прежней роли, а Паскевич вернулся бы в Петербург, где ему, «с характером благородным, но чрезвычайно чувствительным», самое место. Чувствительный генерал! Император, однако, лично и давно знал Паскевича, равно как и Дибича.

12 марта он потребовал от Дибича вручить власть Паскевичу: «Он сумеет, я отвечаю за него, выполнить мои желания». Ермолов на всякий случай жег бумаги, но нужды в этом не оказалось. Император приказал обойтись без шума и скандала: «Я воспрещаю всякое оскорбление самым положительным образом и делаю вас всех ответственными; пусть все совершится в порядке, с достоинством и согласно точному порядку службы».

28 марта генерал Паскевич занял пост, прежде принадлежавший Ермолову. Дибич уехал разочарованный. Ермолов и Денис Давыдов проиграли. Последний пытался удержаться при новой власти, просил себе хоть какую-нибудь команду, но Паскевич был непреклонен. Он видел в Давыдове прежде всего родственника и приверженца Ермолова, и тут даже Грибоедов не сумел его убедить в полезности Дениса Васильевича на войне. Паскевич полагал, что на войне-то он и сам справится.

А вот во всем прочем помощь ему была нужна. 4 апреля он официально отдал в распоряжение Грибоедова дипломатические сношения с Ираном и Турцией и уведомил Нессельроде о том, что любые награды Грибоедову Паскевич сочтет личным себе одолжением, так что пусть министр не упустит шанса. Неофициально он свалил на Грибоедова всю работу по гражданскому управлению краем, все переговоры с горцами, англичанами, всю деловую и даже частную переписку (ибо сам был очень неграмотен на всех языках). Грибоедов отказался только писать за него сугубо личные письма к портным и тому подобные.

Прежде чем Александр в полной мере оценил размах предоставленных ему полномочий, он был несказанно обрадован приездом Льва Пушкина. Этот повеса принимал самое серьезное участие в событиях на Сенатской площади, помогая Одоевскому в командовании заградительной цепью, однако, несмотря на заметную внешность, несмотря на родство с опальным поэтом, умудрился выйти сухим из воды и огня. Он даже не привлекался к следствию, и на Кавказ явился добровольно юнкером в поисках приключений и заодно подальше от кредиторов. По безалаберности он забыл привезти Грибоедову рукопись нового сочинения своего брата — «Бориса Годунова», — уже запрещенную цензурой. Точнее, император, назначивший себя личным цензором всех трудов Пушкина, посоветовал ему переделать драму в роман в стиле Вальтера Скотта. Пушкин ответил, что оно, конечно, было бы недурно, но уж пусть остается, как есть. Слава «Годунова» от этого только усилилась, и Грибоедов давно мечтал его прочитать. Рассердившись на невнимание Лёвушки и от души радуясь его приезду, он вспомнил былые шутки и принял его по-неприятельски: усадил между собой и выходом и во все время визита стрелял в дверь из пистолетов, пробив ее насквозь сверху донизу. Однако Льва такие мелочи не могли смутить, и он просидел у друга долго, прочтя ему наизусть — в виде извинения — начало «Бориса» (он знал на память все, написанное братом).

Отпустив его с пальбой в полк, Грибоедов занялся делами. Он сразу понял, что перед ним внезапно развернулся небывалый простор для деятельности истинно государственной. Персидская его торговля, совместная с Александром Всеволожским, пошла прахом с началом войны, терпела убытки и разорилась бы, не будь Всеволожский так богат. Но на смену ей Грибоедов получил в управление весь Кавказ и Закавказье, притом без всякой ответственности, лежащей на Паскевиче. Теперь он мог посылать любые письма с фельдъегерями, под видом официальных, ибо Паскевич подписывал все, что ему подавал родственник, не читая (а иной раз в избытке усердия подписывал даже то, что не следовало: например, записки, обращенные к нему самому, — получались доклады к Паскевичу за подписью Паскевича же!). 16 апреля Грибоедов отправил Булгарину срочное требование: «Пришли мне, пожалуйста, статистическое описание, самое подробнейшее, сделанное по лучшей, новейшей системе, какого-нибудь округа южной Франции или Германии, или Италии (а именно Тосканской области, коли есть, как края наиболее возделанного и обустроенного), на каком хочешь языке, и адресуй в канцелярию главнокомандующего на мое имя. Очень меня обяжешь, я бы извлек из этого таблицу не столь многосложную, но по крайней мере порядочную, которую бы разослал нашим окружным начальникам, с кадрами, которые им надлежит наполнить. А то с этим невежественным чиновным народом век ничего не узнаешь, и сами они ничего знать не будут. При Алексее Петровиче у меня много досуга было, и если я немного наслужил, так вдоволь начитался. Авось теперь с Божиею помощью употреблю это в пользу».

В какой-то момент Грибоедов решил, что его неофициально сделали гражданским губернатором Тифлиса! Он предложил Паскевичу создать орган официальной печати в Грузии — газету «Тифлисские ведомости», которая сообщала бы населению более точные сведения о делах и намерениях властей, чем обычные базарные слухи. Это не могло устроиться быстро, поскольку требовало одобрения Петербурга. Он реформировал, по просьбе Паскевича, Тифлисское благородное училище. Он составил проект отстройки города на случай очередного мощного землетрясения; при этом настаивая на следовании местным архитектурным образцам, с балкончиками и лоджиями, вместо возведения домов унылого петербургского вида. Затем он сочинил таблицы по булгаринским образцам и разослал их начальникам, чтобы выяснить состояние экономики края. Однако смена экономического курса в Закавказье, решительно направлявшегося Грибоедовым на освоение, а не разорение Грузии, была не столь неотложна, как смена политического курса.

19 апреля он написал для Паскевича памятную записку «О способах вступить в сношения с частными персидскими владетелями»; 8 мая затребовал у окончательно уезжавшего Мазаровича копию Гюлистанского договора и все его записи и отчеты за предшествующий период, а заодно и подробнейший атлас края, проанализировал все сделанное Ермоловым и к 12 мая, перед самым началом весенней военной кампании, составил принципы новой иранской политики и отослал их Нессельроде от имени Паскевича.

Ермолов в своей внешней политике исходил из трех основных положений. Во-первых, он считал, что закавказских ханов, не вполне лояльных к России, надо всемерно сердить, выживать и гнать в Иран, а вовсе не пытаться склонить на свою сторону. Он был убежден, что помощь от них невелика, и лучше, если они не смогут вредить России, находясь на ее территории. Во-вторых, Ермолов категорически не хотел признавать Аббаса-мирзу, ставленника англичан, наследником иранского престола, а в пику ему поддерживал его старшего брата, надеясь на его будущую благодарность России за возведение на трон. В-третьих, на присоединенных территориях он почитал необходимым устанавливать российскую администрацию и российские законы, превращая всяких прапорщиков в судей над местным населением.

Грибоедов давно полагал, что все эти позиции недальновидны. Во-первых, Аббас-мирза и его наследники имеют в удел Южный Азербайджан, непосредственно граничащий с Россией, и, кто бы ни был иранским шахом, этот удел у них никто не отнимет. Следовательно, с Аббасом-мирзой полезнее установить добрососедские отношения, дабы он не грозил постоянными набегами в русское Закавказье. К тому же Грибоедов был убежден, что, обещав принцу покровительство, его легко оторвать от англичан, поскольку и он больше заинтересован в союзе с близкой Россией, нежели с менее ему важной Ост-Индией.

Во-вторых, Грибоедов мечтал перейти к «политике влияния», которую всегда успешно проводили англичане в своих колониях. Зачем ссориться с кем бы то ни было, даже с ханами, если без большого труда с ними можно жить в мире? Более того, например, армянские ханы и разные кочевые племена отнюдь не были особыми приверженцами Каджарской династии, их можно было бы привлечь на сторону России в войне с персами. Заодно было бы полезно выявить всех, недовольных положением дел в самом Тавризе, и обеспечить их помощь. Правда, император непреклонно выступал против всяких попыток вести прорусскую пропаганду среди властителей и вождей племен. Он считал, что эта пропаганда будет «нелегитимной», направленной на подрыв отношений между законным персидским монархом и его подданными. А Николай I, как прежде его брат Александр I, старался всегда поступать «легитимно». Он, правда, решился, наконец, поддержать греческое восстание, сочтя, что семь лет освободительной борьбы являются достаточным показателем волеизъявления греческого народа, не желающего подчиняться турецкому игу. Но, сделав над собой такое усилие, не соглашался еще и на отвлечение от Ирана подвластных ему лиц и племен. Генерал Дибич перед своим отъездом с Кавказа от имени императора приказал: «Всякие средства, клонящиеся ко взбунтованию провинций, нами еще не занятых, при всей вероятности успеха должны быть решительно устранены».

Грибоедов считал эту игру в легитимность смехотворной и вредной: почему занятие территорий армией законно, а привлечение их без кровавых боев и жертв с обеих сторон — незаконно? Он понимал, что Нессельроде никогда не даст согласие на распространение прокламаций среди народов, по землям которых вскоре пойдет война, поэтому собирался действовать без его согласия. Он хотел объяснить жителям Армении и Южного Азербайджана, что русское правительство воюет не с ними, а с шахом и его сыном и что в ходе военной кампании русские войска не тронут жизни, собственности, религии, законов и обычаев этих народов. Убедив Паскевича, что предварительная разъяснительная работа с местным населением и ханами сбережет много сил и солдат, Грибоедов добился от него согласия действительно выполнить обещаемое: то есть ни в коем случае не свергать местные власти, а оставлять их исправлять прежние обязанности под общим контролем русского главы края — так, как это делали англичане в Индии. Паскевич думал, что это будет временная мера, удобная на период войны, но Грибоедов утверждал, что присоединяемые земли только тогда будут приносить истинную пользу, когда станут управляться по своим обычаям, независимо от русского министерства.

Раздумывая, на кого бы опереться в «политике влияния», Грибоедов внезапно вспомнил о давнишнем приятеле, армянине Лазаре Лазареве, когда-то скрашивавшем ему скуку пребывания в Брест-Литовске. С тех пор Лазарев дослужился до полковника и был на отличном счету у начальства. В преддверии завоевания армянских ханств его помощь, даже просто его имя, уважаемое среди армянского народа, могли принести огромную пользу. По совету Грибоедова Паскевич вытребовал Лазарева к себе в качестве чиновника по особым поручениям. Приезд представителя известной армянской семьи служил доказательством искреннего расположения России к местным жителям. Лазарев серьезно содействовал Грибоедову, устанавливая связи с населением, отыскивая надежных проводников и агентов.

Паскевич выдал Грибоедову carte blanche: «что он скажет, то и свято». У него были для этого свои причины.

Накануне выступления он получил донесения, что Эриванская и Нахичеванская области обезлюдели, жители или сами ушли, или их силой угнали за Аракс. Генерал больше всего боялся не неприятеля, а голода и жажды в опустевшем крае. Поэтому он предоставил Грибоедову право действовать вопреки приказам императора. Начиная с 12 мая Грибоедов по мере продвижения войск рассылал к ханам и старейшинам кочевых племен прокламации от имени русского командования. Они имели огромный успех. Племена не спрятались в горах, а, напротив, охотно доставляли русской армии припасы. Грибоедов строго следил, чтобы солдаты за все платили и не допускали никаких обид. Даже Паскевич был доволен, что удалось внушить горцам «высокую мысль о нашем правосудии, которое нигде так не ценится, как на Востоке, ибо здесь оно реже, нежели где-нибудь». 8 июня карабахский хан Мехти-Кули со всеми подданными перешел на сторону России, был прекрасно принят и тем внушил многим персиянам доверие к покровительству русских. Шадилинский султан со своими четырьмя племенами последовал его примеру, за ним еще несколько мелких правителей. Армяне встречали русских без всякой ненависти, поскольку искренне не любили Каджарскую династию из Азербайджана. Грибоедов иронически заметил, что война идет самая человеколюбивая. Она бы ему сильнее нравилась, если бы не чудовищные перепады температуры: в горах снег и ледяные ветры, на равнинах жара до 47 градусов, пыльные бури и блохи на ночлегах. Он спал в палатке посреди дворов или совсем в стороне от деревень, чтобы хоть как-то оградить себя от назойливых насекомых. Паскевич не выдержал и заболел горячкой. Грибоедов по обязанности родственника и Муравьев по обязанности подчиненного несколько ночей провели у постели главнокомандующего, поскольку врач не понимал французского языка генерала, а тот в бреду или бессильной ярости забыл русский.

Без серьезных стычек войско 12 июня дошло до Эривани. Паскевич не стал брать город, а сразу направился на Нахичевань и Аббас-абад, лежавшие почти на берегу Аракса. Эту идею подал Грибоедов, поскольку имел основания полагать, что Аббас-абад сдастся без боя — он провел для этого подготовительную работу. Нахичевань заняли без усилий, и Грибоедов отыскал себе лучшее помещение в городе: хотя с выбитыми окнами, зато с видом на крепость Аббас-абад.

27 июня он сидел у себя, сочиняя от имени Паскевича огромный пакет к Нессельроде об успехе Эриванского похода, но временами брал подзорную трубу и наблюдал, как Муравьев, посланный с казачьим отрядом в рекогносцировку, попал в окружение и затеял перестрелку. Грибоедов попросил послать ему подкрепление, но Паскевич отказался: «Если он расторопный офицер, то сам отделается; если же он плох, то мне не нужен и пускай погибает!» Грибоедов мысленно возопил: «Господи Боже, ну и генералы тут у нас! Можно подумать, что они нарочно созданы для того, чтобы все больше и больше укреплять во мне отвращение, которое я питаю к чинам и высоким званиям». Паскевич все же поднял кавалерию, но, упустив время, не сумел захватить персиян, преследовавших Муравьева. Естественно, он обвинил во всем подчиненного, тем более что тот не привез сведений о крепости. Муравьев ответил вдвое, и они великолепно разругались. Грибоедову пришлось вечером их мирить, ибо он обещал Ахвердовой заботиться о ее зяте, потом он не спал до рассвета, ожидая, пока перепишут набело его тексты и Паскевич их правильно подпишет. Он страшно устал, а утром уже началась пушечная пальба.

Грибоедов смотрел на нее как на забаву: военного смысла в ней не было, но зрелище ему понравилось. Он сидел верхом рядом с князем Суворовым, внуком великого полководца. Вдруг ядро контузило лошадь князя, а конь Грибоедова шарахнулся в сторону. Александр рассердился на себя: вот первое сражение, где он участвует, хоть наблюдателем, а у него то ли конь дрожит, то ли он сам. Неужели он трус в душе? — мысль нестерпимая! Он решил проверить себя: подъехал к самой линии огня и переждал 124 залпа подряд. Паскевич, увидев его издали, в ярости несколько раз присылал приказ отъехать подальше. Но Грибоедов развернулся не раньше, чем полностью изжил робость, если она ему не померещилась прежде.

Впрочем, и битвы, и ссоры военачальников были нелепы. Победу Грибоедов уже обеспечил, и все это знали: он вступил в сношения с Эксан-ханом, командовавшим в Аббас-абаде нахичеванской частью гарнизона и питавшим давнюю ненависть к Каджарам. Отцу Эксан-хана первый Каджар, безумно жестокий Ага-Мохаммед, выколол глаза, и Эксан-хан с детства мечтал отомстить. Он поднял восстание в крепости, напав на другую часть гарнизона, и 7 июля впустил в город русских. Прямой путь на Тавриз был открыт.

Одновременно Паскевич разбил Аббаса-мирзу; победа была важной, но не впечатляющей, поскольку принц фактически уклонился от боя. Генерал очень хотел донести об успехе с возможно большим пафосом, но это долго не удавалось. Сперва он поручил составить реляцию Вальховскому — разорвал, потом Грибоедову — даже им остался недоволен, ибо тот не позволил себе откровенного вранья. Паскевич попросил сочинить ее Муравьева, но в результате едва не велел его арестовать: тот, мол, указал трех пленных ханов, а их захватили семь. В палатке с пленными действительно сидели семь человек, но в числе их были прислужники. Никто не сумел объяснить этого Паскевичу — он не верил, кричал, что Ермолову бы приписали тридцать ханов, а его подвиги затмевают, его оскорбляют, ему вредят!

Грибоедов едва его успокоил, но генерал злился не попусту. Его заслуги в кампании были малы, и случая отличиться могло уже не представиться: начинались переговоры о мире. Паскевич понимал их важность. Русско-персидская война была для него первой, которую он вел в звании главнокомандующего, и он очень хотел превзойти Ермолова и всех своих предшественников на Кавказе не только на полях сражений, но и за столом переговоров.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.