«Золотое Руно», «Перевал»
«Золотое Руно», «Перевал»
[ «Руно» — орган художников «Голубой розы»;147 «Перевал» — литературно-общественный журнал, редактированный Соколовым, существовал недолго; «Весы» мной описаны в «Начале века»]
Я стоял перед выбором: где концентрировать силы? В «Руне», в «Перевале» ли? В первом был Брюсов; и, стало быть, — я; в «Перевале» почти не писал; Соколов, разругавшись с «Руном», достал деньги для «Перевала»;148 но мы, символисты «Весов», не могли заполнять трех журналов; судьба обрекла «Перевал» на дешевку, когда в нем скопились поэтики, не оцененные Брюсовым; здесь же печатались Зайцев, Муратов, Грифцов, Бунин, братья Койранские, Кречетов, Е. Янтарев, Диесперов, Л. Столица, Мизгирь (Попов), относившиеся враждебно к «Весам»; и казалось: позицию здесь обретут петербуржцы; издательство «Оры» нуждалось в собственном органе.
Вспыхнула ссора меж Брюсовым и Рябушинским, который просунул свой нос в компетенцию Брюсова не без влияния В. Милиоти;149 решили: мне остаться в «Руне», чтоб туда не внедрились враги; Рябушинский, надеясь на «ссору» меж мною и Брюсовым, звал редактировать литературный отдел; но Брюсов и я порешили, что я предъявлю Рябушинскому требование невмешательства в литературную тактику:
— «Вы понимаете, — Брюсов доказывал, — перед мешком золотым Блок, Иванов, Чулков, вы, Сергей Городецкий, я — дело одно: мы — художники слова; а он — самодур! Одно дело — „Весы“; а другое — „Руно“. Поляков, посмотрите, с каким же он тактом участвует в голосованьях, боясь давленья на нас; а он — право имеет: с студенческих лет пионер символизма! Но этот „мешок“ стал развязничать лишь оттого, что ему нашептал Милио-ти: он „гений“-де. Тут не политика вовсе, а требованье: руки прочь от искусства!»
Решили: коли Рябушинский отвергнет мои ультиматумы, я ухожу из «Руна»; вслед за мною уходит и Брюсов; тогда мне придется писать в «Перевале», чтобы не отдавать петербуржцам журнала.
Шли переговоры; ко мне прилетел Тастевен;150 я взбесился, узнавши, что глупый кутила на вечере, данном «Руном», сделал выговор одному из сотрудников только за то, что последний явился на вечер без всяких крахмалов;151 тогда, не уведомив Брюсова, я написал Рябушинскому с вызовом: с него достаточно чести журнал субсидировать; он, самодур и бездарность, не должен в журнале участвовать; следствие — выход мой; Брюсов ушел вслед за мною…152.
«Руно», мстя ему, повернулось к мистическому анархизму; нам в пику «мешок» пригласил редактировать Блока;153 и Блок, не учтя, что наш выход есть общее заданье писателей в деле борьбы с обнаглевшим купчиной, идет на условия, мною отвергнутые (я считал их позорными); так петербуржцы ввалились в позиции, нами очищенные; в один день изменилась программа журнала, который теперь стал «народно-соборно-мистическим».
Блок?
С той поры каждый номер «Руна» посвящен его смутным «народно-соборным» статьям, переполненным злостью по нашему адресу и косолапым подшарком по адресу… Чириковых; все — «народушко», мистика, Телешев, Чириков154, только — не Брюсов, не Белый, — в журнале, убухавшем тысячи; уже поздней Рябушинские, взяв под опеку дурацкого «братца», журнал прекратили, который и их не обслуживал (не говорю о читателе).
Блок оказался штрейкбрехером.
С Брюсовым мы все же тщились отчасти журнал упорядочить путем обуздыванья Рябушинского; Блок же использовал нашу борьбу с Рябушинским, чтоб нам насолить, объясняя аферу «идейными соображеньями», делая вид, что ему неизвестен наш взгляд на конфликт; вспоминались слова В. Я. Брюсова мне:
— «Блок, Иванов, Чулков, вы, Сергей Городецкий — одно: в борьбе с хамом, с мешком золотым…»
Но Иванов и Блок посмотрели на дело иначе: пошли в «услужение» к хаму155, глядевшему на редактировавших как на «служащих».
Я разразился посланием к Блоку, который ответил мне… вызовом;156 год же назад он отвергнул мой вызов; теперь вызывал меня — он; стало быть, я попал-таки в цель с обвиненьем в штрейкбрехерстве и с упором на то, что они в социальной борьбе против капиталиста нарушили этику.
Об этом ниже.
Недоразумения с «Руном» были тем тяжелей для меня, что в него замешали и Метнера, жившего в Мюнхене; ему послали статейку мою: «Против музыки»; и меломан разразился статьею, «Руном» напечатанною с наслаждением, против меня, — вслед за выходом;157 Метнера так на меня натравил Тастевен, что тот стал опрокидывать письма с полпуда — одно за другим; — над статейкой моей воздвигал Гималаи; едва помирились мы; это сражение с другом на мне отразилось больнее, чем спор с Рябушинским; хотелось воскликнуть: «И ты, Брут!»
Борьба с петербуржцами переместилась в Москву, став борьбою «Весов» и «Руна». Надо было удерживать и «Перевал» от враждебных к нам действий; я ставил условие С. Соколову: журнал должен быть очень строго нейтральным к «Весам»; для этого я записал в «Перевале», следя за подбором рецензий; тут мне удалось создать группу союзников; сам Соколов недолюбливал Брюсова; он дружил с Зайцевым, П. П. Муратовым, Стражевым, «антивесовцами»; но он считался со мною; и даже когда в «Перевал» петербуржцы прислали А. Мейера, чтобы склонять «Перевал» к их воинственной литературной политике, то Соколов выдал мне их намеренья; с Мейером я объяснился; ему стало ясно: друзьям его не было места в отделе статей и рецензий; последние часто писалися мной, Ходасевичем, Муни [Псевдоним С. В. Киссина], Петровской.
Я вынужден был очень часто являться в редакцию; душное лето окрашено этими явками; часть «перевальцев» «Весы» ненавидела; и среди них — Стражев, Зайцев, Муратов, редакторы «Литературно-художественной недели»;158 за спинами их притаилися Бунин, Глаголь с «Бюро прессы», которое поставляло московские фельетоны в провинцию;159 так: по приказу «Бюро» В. Я. Брюсов мог быть атакован в не менее чем в двадцати пяти органах: сразу!
Глаголь пригласил Соколова к работе в «Бюро»; я через Соколова давил на «Бюро»; на три месяца я был прикован к сиденью в редакции; сколько потрачено сил на удерживание петербуржцев и на умаление влияния Бунина, Зайцева; но помогали справляться со сложностью моего положенья Петровская, Ходасевич и Муни-Киссин; первая была еще недавно женой Соколова; она имела влияние на него; с ней мы носились, как няньки с больной; меланхолия обуревала ее; очень часто четверкой бродили по пыльным московским бульварам; присоединялся поэт Янтарев, унывавший, что служит корректором он; нас тянуло друг к другу; я был как развалина — прсле двухлетних терзаний; В. Ф. Ходасевича бросила его жена160, богачка, плененная тем, что из Питера к ней прилетел херувимом Сергей Константиныч Маковский; не знаю, за кем прилетел: не за сотнями ль тысяч ее? Вскоре он основал «Аполлон» [Петербургский художественный журнал; стал выходить с 1909 г.], — может быть, на «Маринины» деньги?161 В. Ф. Ходасевич остался без денег и бедствовал; Муни старался его приподнять; сам страдал беспричинною мрачностью он.
Хороши были четверо!
Муни, клокастый, с густыми бровями, отчаянно впяливал широкополую шляпу, ломая поля, и запахивался в черный плащ, обвисающий, точно с коня гробовая попона, с громадною трубкой в зубах, с крючковатою палкой, способной и камень разбить, пятя вверх бородищу, нас вел на бульвар, как пастух свое стадо; порою он сметывал шляпу, став, как пораженный громами небесными; и, угрожая рукой небесам, он под небо бросал свои мрачные истины; все проходящие — вздрагивали, когда он извещал, например, что висящее небо над нами есть бездна, подобная гробу; в ней жизнь невозможна; просил он стихии скорей занавесить ее облаками и нас облить ливнем (прохожие радовались: ясен день); Муни ж, плащ перекинувши, вел нас вперед по Тверскому бульвару невозмутимо, как будто он рта не растискивал; вел он нас мимо кофейни, в которой сидела компания: Зайцев, Муратов, Кожевников, меланхоличный горбун и писатель; а с ними зачем-то присиживал бактериолог, доцент Худяков.
Муни мрачною мудростью, соединенной с нежнейшим отзывчивым сердцем, сплотил в эти месяцы нас; он просиживал днями у Н. И. Петровской, порой к ней врываясь — отнять дозу морфия; палкою в пол ударяя, кричал на нее:
— «Как, опять?»
Отнимал — и сидел, принимая больные проклятия, рушимые на косматую голову; так же отчитывал он Ходасевича; его одного Ходасевич боялся; когда ж Муни, этот беспрокий правдивец, покончил с собой, Ходасевич, как снежная куча, — затаял162.
Я к Ходасевичу чувствовал вздрог; он, возникнув меж Брюсовым и меж журналом «Искусство»163, покусывал Брюсова, не оценившего сразу его; скоро он оказался при Брюсове; вновь отскочил от него; он капризно подергивался между Зайцевым, Брюсовым и Соколовым лет пять, перебрасывая свои сплетни из лагеря в лагерь; он, со всеми дружа, делал всем неприятности; жил в доме Брюсовых164, распространяя семейные тайны о ссоре родителей с сыном; но всем импонировал Ходасевич: умом, вкусом, критическою остротой, источающей уксус и желчь, пониманием Пушкина; трудолюбивостью даже внушал уважение он; и, увы, — во всех смыслах пошел далеко Ходасевич; капризный, издерганный, самоядущий и загрызающий ум развивался за счет разложения этики.
Жалкий, зеленый, больной, с личиком трупика, с выражением зеленоглазой змеи, мне казался порою юнцом, убежавшим из склепа, где он познакомился уже с червем; вздев пенсне, расчесавши пробориком черные волосы, серый пиджак затянувши на гордую грудку, года удивлял нас уменьем кусать и себя и других, в этом качестве напоминая скорлупчатого скорпионика165.
Делалось жутко.
Попав в «Перевал», Ходасевичу в лапы попал; он умел поразить прямотою, с которой он вас уличал, проплетая журенья свои утонченнейшей лестью, шармируя мужеством самоанализа; кто мог подумать, что это — прием: войти в душу ко всякому; он и входил во все души, в них располагаясь с комфортом; в них гадил; и вновь выходил с большой легкостью, неуличаемый; он говорил только «правду»; неправда была — в придыхании, в тоне; умел передергивать — в «как», а не в «что», клевеща на вас паузой, — вскидом бровей и скривленьем сухого, безусого ротика. Только гораздо поздней мне открылся до дна он166.
Бывало, умел с тихой нежностью, с «детскою» грустью больного уродика тихо плакать о гибнущем в нем чувстве чести; любил он прикинуться ползающим в своей грязи из чувства подавленности перед ризами святости: делался даже изящным, когда, замерцавши глазами, с затягом сухой папироски, с подергом змеиной головки, он нервным, грудным, перекуренным голосом пел, точно страстный цыганский романс, как он Пушкина любит за то, что и Пушкин купался в грязи; и купается Брюсов; и он, даже… я, как все лучшие и обреченные люди.
Многие крупные люди прощали ему очень многое за его роль, на себя ежедневно натягиваемую; и физически он внушал жалость: то он покрывался фурункулами; то — от болей он корчился (туберкулез позвоночника)167.
Но в 1907 году в «Перевале» таки мне помог он.
А что касается до врага в «Перевале», которому мешали «Весы», то, пожалуй: им был только Стражев; не мог он простить, что «Весы» отвергали его как поэта; и вооружал против нас — Зайцева, Муратова и Грифцова.
Борис Константинович Зайцев был и мягок и добр; в его первых рассказах мне виделся дар; студент «Боря», себе отпустивший «чеховскую» бородку, по окончании курса надел широкополую шляпу, наморщил брови и с крючковатою палкой в руке зашагал по Арбату; и все — стали спрашивать:
— «Кто?»
— «Борис Зайцев, писатель…»
— «Куда?»
— «Да туда же, куда идут все страстотерпцы писатели!»
Зайцев же видом своим демонстрировал, что в его участи есть что-то горькое.
По существу, он был еще «Борькою» (по слову жены), которому хотелось сигать, похохатывать, дрыгая ногой: совершенный козельчик! Зачем этот иконописный лик с профилем точно вырезанным из пахучего кипариса? Словом, — лик юбиляра!
— «Гм, — да: оно — конечно, знаете, — перекладыванье ноги с обнаружением профиля: — Оно — конечно».
И на челе — морщина: как пришивная! Щеки — розовые, молодые; каштановая бородка выдавала козельчика! Казалось: возьмет да сигнет: с бодом и с брыком.
А вместо этого голову скорбно склонит; всем кипарисовым профилем провопиет:
— «Гм; — того: Чернышевский, Белинский, Толстой, Достоевский!»
И таки… сигнет: с передрыгом.
Так… — почему ж такой вид? Не потому ж, что Андреев хватил по плечу:
— «Переталантище!»
Стражев — справа, Сергей Глаголь — слева, схватив, повели из кафе, где любил он посиживать, по Тверскому бульвару; и — ну подкидывать: выше облака. На облаке сев, должен был иметь лик состоящего «во пророцех».
Пошло захваление Зайцева «пика», вогнавшее этого юного добряка и в «страдальца», и в огромного «светоча»; поволокли по колдобинам литературной политики; а когда «Весы» на резкий захвал ответили резким отхвалом168, — Борис Константиныч, с прегорьким упреком поставив нам свой кипарисовый профиль, воссел перед нами в обиженной, нас осуждающей позе; меня иной раз поза злила; и злило, что предпочел он дешевую похвалу себе строгой, придирчивой критике таких ценителей, как В. Я. Брюсов.
Он — не был враг; но за ним — приседали «враги»; Грифцов, в эти годы еще совсем юный, конечно, — не в счет; ходил тоже он в позе «врага» вместе с П. П. Муратовым, тихим, почтеннейшим и талантливым тружеником по истории итальянского ренессанса169; последний не видел действительности.
Эту тройку вполне безобидных людей, преумело использовав, выставили вождями «третьей волны символизма».
С Зайцевым ладил я; но нас стукнуло лбами; Стражев, ставший редактором еженедельной «Литературно-художественной недели», в которую Зайцев просил меня дать фельетон: об Андрееве, в номере с фельетоном моим напечатал выходку против В. Брюсова;170 его заметку прочел в «Перевале»; и как назло вслед за тем появился Муратов, ближайший сотрудник газеты, которому я очень резко сказал: из газеты я вынужден выйти; он, выслушав резкости, мирно ответил:
— «К чему такой гнев?»
Но, взяв шляпу, ушел; я же сел писать Стражеву официальное уведомленье о выходе, квалифицируя резко поступок газеты, намеревался завтра письмо передать в руки членов редакции; утром же я узнаю: В. И. Стражеву передано об уходе моем; чтобы предупредить мой удар, меня экстренно уведомляют: в газете я не состою, так как я при свидетелях-де оскорбил всю редакцию (слова Муратова)171.
Этот поступок был явной уже передержкой; разрываясь от гнева, понесся в редакцию; влетаю: четверка сидит за столом; рядом — чай и печенье; за чаем — Пуцято глазами ест; а под глазами — круги темно-синие (несимпатична была); не подавая руки никому, вынимаю письмо; собираюсь читать его вслух; Стражев, вскакивая, заявляет: редакция не допускает до чтенья письма; вижу: Зайцев сидит, опустивши глаза; он — терзается.
Наперекор им — читаю свое обращение к Стражеву, квалифицируя резко его передержку; и вижу его почерневшее вовсе лицо172.
Дочитываю, оставляю письмо, ухожу; тут вдогонку бросается Зайцев; меня настигает, схватив за рукав; я ему объясняю, что я уважаю его; он, одною рукою держа меня за руку, другой — к лицу, начинает трястись от рыданий173.
Месяца через четыре растаяли было стены, возникнувшие между нами; и — вновь инцидент: из-за… Стражева.
Я напечатал статейку против авантюристов-писателей, их обозвавши «обозною сволочью» [Конечно, я раскаивался потом в том, что допустил в статейке такие грубые слова174] (я разумел «кошкодавов»); [См. в предыдущих главах] но кто-то из сплетников, ерзающих между нами и группою Зайцева, распространил клевету, будто я разумел Зайцева, Стражева; с Зайцевым мы объяснились мгновенно.
Через неделю в «Кружке», увидав Ходасевича, севшего рядом со Стражевым, я, подойдя к Ходасевичу, Стражеву руку протягиваю; он в ответ — очень громко:
— «Вы оскорбили, Борис Николаич, меня; я руки вам подать не могу».
Громко, чтоб тоже слышали, — произношу, что меня возмущает внесенье в статью мою смысла, которого не было в ней; и с вызовом руку вторично бросаю В. Стражеву:
— «Вы убедились, надеюсь, теперь, что ошибочно истолковали статью мою?»
Он сажает меня с собой рядом и просит еще раз таким образом высказаться; но — публично; и я обещаю; но после встает затруднение, в какой форме сказать, что и Зайцев, и Стражев по смыслу статьи не… «обозная сволочь»?
А случай представился, скоро, когда выступал я в «Кружке»; за зеленым столом со мной рядом сидел Виктор Стражев; тут я заявил, что меня удивляет, как грубо осмыслили мою заметку, прочтя обвиненье по адресу литературных подонков как инсинуацию на группу лиц, уважаемых мною; но как же сконфузился я, увидав: эстрада, вся, повернулась на Стражева; он стал багровым от этого.
Не повезло и на этот раз, как не везло с «перевальцами».
Но явленье мое в «Перевал» и проход сквозь него был моим появленьем в газеты; вошел в «Перевал» я, а — вышел в газеты.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.