Идеальный человек
Идеальный человек
Стояло большое лето идеалистов. Во всем западном мире то тут, то там поднимались молодежные бунты. Лето рок-музыки, власти цветов и экспериментов с длинными волосами. Повсюду валились с пьедесталов авторитеты. В Париже студенты захватили университет, большие города один за другим поднимались на демонстрации против вой ны во Вьетнаме, а в Чехословакии население восстало против диктатуры пролетариата. Чуть позже в том же году трое астронавтов на борту «Аполлона-8» впервые в мировой истории преодолели силу земного притяжения и вышли на лунную орбиту. Один из них, Джим Ловелл, вытянул вперед указательный палец, закрывая им земной шар, и осознал, насколько мало мы все на самом деле значим, если все, что он когда-либо знал и видел, может скрыться за его большим пальцем.
Где-то там, под большим пальцем Джима Ловелла, бегал в джинсовой куртке маленький тощий мальчик по имени Ларс Триер, со стриженными под горшок и торчащими в разные стороны волосами, погруженный в собственные мечты. Ему было двенадцать лет. Он увидел в газете объявление о том, что на главную роль в датско-шведском телесериале Томаса Виндинга «Тайное лето» ищут мальчика – и прошел отбор на эту роль. Участие в съемках на несколько недель избавляло его от ненавистной школы, но главное чудо заключалось в том, что ему предстояло увидеть в работе настоящую съемочную группу и получить возможность вблизи восхищаться всем тем кинооборудованием, о котором он до сих пор мог только мечтать или читать в книгах.
Он и сам уже несколько лет ставил фильмы. Мультфильмы и приключенческие фильмы. Он не знает, хочет ли он стать актером, сказал он в интервью газете «Актуельт» после выхода «Тайного лета» на экраны. «Но, по крайней мере, я точно хочу заниматься чем-то, связанным с кино».
Ларсу не нужно было устраивать никаких молодежных бунтов – его родители давным-давно и крайне успешно устроили их за него. В доме Триеров в Люнгбю авторитеты самоупразднились до такой степени, что Ларс сам отвечал за свое воспитание. В этом красном доме номер двадцать четыре по улице Исландсвай молодежные бунты устарели на целое поколение, так что Ларс сам являлся их плодом. Он был попыткой создать свободного человека – с некоторыми неожиданными побочными эффектами. Возможность все и всегда решать самому сделала его не только свободным человеком, но и человеком, терзаемым страхами. Потому что свободное воспитание иногда подобно свободному падению.
Маленький Ларс – в семье его называли «Гутти» – в свете лампы Ле Клинт на руках у матери в ее созданном по эскизу архитектора спальном уголке, куда она часто уходила, когда ей нужно было побыть в одиночестве, и где часами на фоне говорящего радио раскладывала свои вечные пасьянсы, успокаивая нервы.
Ларс фон Триер во многих отношениях является ребенком 1968 года. Он глубоко верит в прогрессивную гуманистическую жизненную философию того времени и одновременно с этим является первой жертвой духа времени. Может быть, именно из-за этого он впоследствии выступает в первых рядах чинящих отпор толерантной диктатуре гуманизма – одетый в черное, авангардно стриженный молодой человек, который повернулся спиной ко всем педагогическим лозунгам и предался своему пристрастию к эстетике апокалипсиса, старым нацистским формам и искусству, которое стремится не улучшить мир, а просто быть искусством.
* * *
Мать Ларса фон Триера, Ингер Хест, была идеалисткой. Так что не случайно, что в нескольких фильмах ее сына появляется идеалист-энтузиаст, отправляющийся в мир с целью спасти его или улучшить – и в конце концов сам выступающий причиной разрушения этого мира.
– По большому счету все мои фильмы об этом и только об этом, – говорит Ларс фон Триер. – О людях с принципами, которые они пытаются применить на практике, после чего все оборачивается чистым адом.
Ингер Хест была старшей из трех детей состоятельного госслужащего и выросла в фешенебельном районе Фредриксберг. Ее мать умерла рано, а отношения с отцом были довольно прохладными. В один прекрасный день, когда ей было шестнадцать, отец в ярости разбил ее коллекцию пластинок Курта Вайля, после чего она ушла из родительского дома. Несколько лет после этого она жила с архитектором Вагном Кострупом, который был коммунистом, как и она сама, и вращалась в кругу свободомыслящих левых интеллектуалов, среди которых, например, были писатели Ханс Шерфиг и Ханс Кирк и поэт Отто Гельстед.
Ингер Хест бывало сложно понять, что кто-то может иметь взгляды и убеждения, отличные от ее собственных, особенно после того, как она потратила время на то, чтобы объяснить, как все на самом деле взаимосвязано. Так что ей нередко приходилось повторять объяснения, что она, впрочем, делала крайне охотно. Лучше всего ей удавались восторженные панегирики Югославии, где она побывала когда-то в молодости.
– Югославия – это рай на земле, – говорит Ларс фон Триер. – На этом она продолжала настаивать и настаивать. Она как-то побывала там с какой-то делегацией и всю жизнь потом считала, что это самая счастливая страна на Земле, потому что там по улицам бегают маленькие пятнистые поросята – это же такое очевидное проявление свободы. По утрам обязательно нужно пить сливовицу, тогда не будет проблем с пищеварением. И слово-то какое красивое: сливовица, – говорит режиссер, испытывавший неловкость всякий раз, когда Ингер заводила свою песню про Югославию. – Я не помню, чтобы я стыдился своего отца. Но по отношению к маме я застрял в той подростковой фазе, в которой кажется, что все, что делают твои родители, это ужасно глупо и неловко. Может быть, это потому, что мы были так друг на друга похожи, со всеми нашими страхами и тому подобным.
Архитектор Вагн Коструп сделал в квартире тайный лаз для матери Ларса, которая участвовала в движении Сопротивления во времена немецкой оккупации, так что, когда в 1943 году гестапо постучало в их дверь, она смогла убежать в квартиру этажом выше, а уже оттуда – в Швецию. Именно здесь Ингер Хест познакомилась с Ульфом Триером, за которого впоследствии и вышла замуж, – наверное, не последнюю роль в этом сыграл тот факт, что архитектор за время ее отсутствия успел найти себе новую, менее невротичную спутницу жизни.
Ингер Хест была экономистом и энтузиастом и после войны активно боролась за то, чтобы превратить бесчеловечные учреждения для отстающих в развитии в современные институты. Пьяняще-счастливое послевоенное время вообще было пронизано верой в перемены к лучшему, особенно в той крайне левой среде, к которой она принадлежала.
– Война закончилась, они вернулись домой и снова верили во все на свете, – объясняет Ларс фон Триер. – Ну и трахались, судя по всему, без разбору, как кролики.
Нет сомнений, что Ларс – настоящее дитя любви: просто любовь эта была не между Ингер Хест и Ульфом Триером. Ингер увлеклась своим начальником из Министерства социальных вопросов, и это увлечение в конце концов вылилось в роман, продолжавшийся несколько лет. Только перед самой смертью матери Триер узнал, что его биологическим отцом на самом деле был Фритц Микаэль Хартманн, потомок нескольких даровитых музыкантов, который, по всей видимости, не отвечал Ингер взаимностью – по крайней мере, беременность положила конец их отношениям. Сам Ларс фон Триер считает, что его мать перенесла потом свою потерпевшую крушение влюбленность в архитектора и начальника в бесконечное восхищение архитекторами и веру в способности своего сына.
– Она ведь родила меня не потому, что хотела еще детей, а потому, что хотела ребенка от этого Хартманна. Она даже писала ему: «Я очень разочарована тем, что у тебя нет никаких родительских чувств к ребенку». Я нашел это письмо. Она, наверное, все-таки надеялась его захомутать.
Между матерью и сыном в детстве установились почти симбиотические отношения, когда им обоим было сложно сказать, где заканчивался один и начинался другой. Ингер Хест высматривала в мальчике музыкальные способности хартманновских предков, к которым относились такие композиторы, как Нильс Вигго Бентцон и Йохан Эрнст Хартманн, написавший мелодию датского королевского гимна «Король Кристиан стоял у высокой мачты».
– Когда-то она даже купила мне маленький орган. Еще я пробовал играть в какой-то группе, и у меня абсолютно ничего не получалось. Но она так надеялась, что у меня отцовские гены, что меня все равно отдали на фортепиано.
Брат Ингер, Берге Хест, снимал документальные фильмы и позже помогал юному Ларсу в его экспериментах. Сестра Кирстен была удивительно сильной женщиной. Все трое были мятежниками, но каждый по-своему и в разных сферах. И только в одном они сходились, а именно в борьбе друг с другом.
– Они ужасно ссорились, – говорит Ларс фон Триер.
Ссоры, однако, редко возникали по каким-то глобальным вопросам – мелочей обычно было вполне достаточно.
– В их семье просто нельзя было не спорить, хоть о чем-нибудь. Мама и Берге отстаивали каждый свою точку зрения и ссорились просто как сумасшедшие. По самым идиотским поводам, например, чем лучше косить траву – газонокосилкой с вращающимся барабаном или с горизонтальным ножом. Потом они неслись через весь дом, вытаскивали откуда-то номер журнала союза датских потребителей «Тенк», чтобы сравнить цилиндрические ножи с ротором.
Мать Ларса заглядывала потом в энциклопедический словарь Салмонсена, и тогда дядя Берге бежал за немецкой энциклопедией, потому что именно на ней основывался Салмонсен, а значит, она была более точной.
– И так они не унимались до тех пор, пока в конце концов в ярости не расходились по сторонам, после чего визит заканчивался и пора было возвращаться домой.
Семья Хест была, по определению Ларса фон Триера, семьей типа «нет» – он сам по-настоящему осознал это, только женившись во второй раз и попав в так называемую семью типа «да».
– Родственники Бенте – очень любезные люди, и, когда они собираются за столом, они говорят друг другу: «Как же вкусно. Я никогда ничего вкуснее не пробовал». И все поддакивают. И вот когда они встречаются с моими родственниками… ну правда. «Вкусно?» – Он фыркает и меняет тон на гораздо более холодный: – «М-м-м… Я не могу сказать, что очень хорошо представляю, каким именно должно быть это блюдо, но я все-таки думаю, что оно могло бы быть вкуснее, если бы…» – Он смеется. – В моей семье разговор всегда начинается со слова «нет» – чтобы всегда был шанс перейти в дискуссию. Если ты говоришь «да» и со всем соглашаешься, беседа становится бессмысленной.
Может быть, именно в этом коренится собственная триеровская болезнь искренности. По крайней мере, после того как какая-то мысль приходит ему в голову, ему очень тяжело удерживать ее при себе.
– Когда я думаю о чем-то, мне кажется, что я с тем же успехом могу произнести это вслух. Потому что после того, как я об этом подумал, для меня это стало реальностью, а все, что реальность, конечно, можно произносить вслух. Даже нужно.
Это сочетание болезненной искренности и унаследованной от семьи типа «нет» тяги к дискуссиям может заводить довольно далеко. Как в давнем интервью газете «Берлингске Тиденде», которое Триер давал совместно с Томасом Винтербергом и в котором он последнего глубоко уязвил. Триер только в процессе интервью понял, что его темой является дружба, и, конечно, тут же задался вопросом: друзья ли они с Винтербергом вообще?
– Но это вообще идиотизм. Нас вдруг выставляют кем-то, кем мы на самом деле не являемся. Ну и потом, я всегда обо всем спорю, – говорит он. – Так что я ожидал, что он тоже поддержит спор.
* * *
Фамилия Триер происходит от названия одноименного города в Юго-Западной Германии, который супруги Саломон и Этель Триеры покинули в восемнадцатом веке, чтобы осесть в Копенгагене, где Саломон стал лавочником и свечником. Ульф Триер был наполовину евреем и гораздо более уравновешенной натурой, чем его жена, однако принципы его были при этом такими же твердыми. Его отец был социал-демократом и членом Парламента, и сам он стал социал-демократом, убежденным атеистом и человеком, спокойно, но неустанно демонстрирующим свою неприязнь неугодным социальным институтам.
Как, например, в их ежегодных походах в Королевский театр на День инвалида, когда Ульф брал Ларса с собой – и все в зале вставали, когда входил король. Все, кроме Триера с сыном, которые продолжали сидеть в своей ложе, хотя отцу приходилось иногда реагировать очень быстро и насильно удерживать Ларса в кресле. Став взрослым и известным, Ларс сам получил рыцарский орден и поблагодарил королеву в письме, подписанном «рыцарь Ларс», однако спустя несколько лет вернул обратно с объяснительной запиской, подписанной «гражданин Ларс». Потому что, как объясняет он сам, рано или поздно нужно смириться с последствиями того, что ты республиканец.
Пока Ларс был еще совсем маленьким республиканцем, в доме жила няня, фру Андреа, которая готовила, убирала и следила за тем, чтобы дома всегда кто-то был. В детский сад Ларс не ходил никогда – согласно семейной легенде, сначала в детском саду «Бреде» не было мест, а когда оттуда наконец позвонили, к телефону подошел сам Ларс, который сообщил, что его это «больше не интересует».
Родители Ларса мало общались между собой, да и с ним самим тоже. За ужином взрослые выпивали по бокалу вина, после чего все расходились по своим комнатам с чашкой кофе: Ульф принимался читать биографии и разгадывать кроссворды, Ингер – раскладывать пасьянсы, а Ларс – играть. Только с покупкой телевизора у них появилось место для сбора всей семьи – особенно важно, по воспоминаниям Триера, было смотреть новости.
– Ну понятно, мы же выписывали всего три газеты.
Даже придерживаясь современных идей о воспитании можно быть старомодной матерью. Ларс фон Триер не помнит, чтобы родители хоть раз с ним играли, брат был на десять лет старше, так что Ларс был практически предоставлен самому себе. Когда он чуть подрос, мать пару раз сводила его в музей и, кажется, даже сыграла с ним однажды в какую-то игру. Но инициатива никогда не исходила от родителей. Или как резюмирует его жена, Бенте:
– Они жили в этом прекрасном доме, и у них была фру Андреа, которая делала ему чай. Он рос ужасно избалованным, но они совершенно не видели в нем ребенка.
В доме Триеров вообще редко происходило что-то неожиданное. Режиссер до сих пор помнит, как однажды вечером, когда он уже лег спать, а отец сидел и читал у себя внизу, в дверях его комнаты выросла вдруг мама с персиком в руках.
– Она нарезала его на маленькие кусочки, принесла маленькую такую костяную вилочку, и я съел персик после того, как почистил зубы, что было… очень неправильно! – рассказывает он. – И это произвело на меня огромное впечатление! Просто потому, что она вдруг сделала что-то иначе, не так, как обычно. Бенте постоянно делает что-то такое для наших детей, но моя мама никогда не тратила энергию на мысли о том, что может понравиться ребенку. Никогда! Она просто старалась предотвращать катастрофы. Я не думаю, что ее хоть сколько-нибудь интересовали дети, она просто прочла много книг – она вообще все в своей жизни вычитала из книг.
В книгах было написано, что дети – это тоже люди, просто маленькие, и если разговаривать с ними как со взрослыми, давать им ответственность, позволять им самим принимать решения и вообще обращаться с ними как с независимыми разумными существами, они будут естественно развиваться. Так Ларс и рос, как маленький, полностью развитый человек – нужно было разве что не забывать поливать его время от времени. К нему относились, как ко взрослому, читали ему вслух взрослые книги – «Посмертные записки Пиквикского клуба» Чарлза Диккенса и детективные романы про лорда Питера Уимзи, – и он называл родителей Ингер и Ульф.
– Папа не имел ничего против того, чтобы его называли «папой», но чтобы подчеркнуть, что мы все наравне, мы все должны были обращаться друг к другу по имени.
* * *
Я помню, как мама издевалась над папой, когда он забывался и говорил: «Я не знаю, спроси у мамы». Тут она всегда мгновенно отвечала: «Я тебе не мама!»
Неверие Ларса в мамины чувства было таким глубоким, что в десять лет, когда они отдыхали летом в Швеции, недалеко от лыжного подъемника он указал на фуникулер и сказал: «Если бы я на нем поехал и вагончик оборвался бы и упал вниз, вы бы обрадовались, наверное, что сами остались внизу». На что мама ответила: «Нет, наоборот. Тогда бы мы как раз хотели оказаться вместе с тобой».
– Что показалось мне таким враньем. Такая мелодраматичная чушь. Я ни на грош не поверил в то, что она хотела бы оказаться в аварии вместе со мной.
Другая проблема заключалась в том, что Ларс не всегда принимал те решения, которые, как писали в маминых книжках, естественным образом принимает маленький развитый человек после некоторых рассуждений. И тогда воздушные замки рушились.
– Я как-то отказался сдавать кровь на анализ, и тогда она орала и бросалась стульями. От бессилия. Когда я вдруг употребил ту свободу, которую она сама мне дала, чтобы сказать «нет», вся система просто рухнула, потому что она основывалась на уверенности в том, что маленькое разумное существо вне всяких сомнений ответит «да».
Дискуссии всегда начинались со слов: «А что ты сам думаешь?» А заканчивались «каким-то диким и страшным ором», говорит Ларс.
– Потому что я никогда не попадался на ее удочку. Ты хочешь пойти к зубному врачу? Нет, отвечаю я, не хочу. Но ты же прекрасно понимаешь, что у тебя могут ужасно разболеться зубы. Да, я все понимаю, но к зубному все равно не хочу. Так и продолжалось до какого-то сознательного возраста, пока я не накопил достаточно самодисциплины для того, чтобы все-таки туда ходить. Но, – добавляет он со скрытой усмешкой, – несмотря на все это вся система свободного воспитания ее более чем устраивала. Потому что ее отношение ко мне как ко взрослому означало, что на ней лежало все меньше ответственности.
Оле, брат Ларса фон Триера (справа) на десять лет старше Ларса (слева), так что они оба росли как единственные дети в семье – и выросли очень разными. Отца и мать они называли Ульф и Ингер. На фотографии присутствует также приятель Оле и картина Ханса Шерфига из домашней коллекции.
Даже если тебя воспитывают так, как будто ты уже взрослый, это совсем не значит, что ты от этого повзрослеешь. Скорее наоборот. Когда никто не ставит тебе границ, все, с одной стороны, возможно, но с другой – зависит от тебя самого. А это никогда не было рецептом защищенности.
– Во-первых, я вынужден был стать своим собственным палачом. Мне приходилось заставлять себя ходить к зубному, потому что я понимал, что так нужно. Так что мне кажется, что я слишком рано повзрослел. Кроме того, я провалился аккурат между полной домашней свободой и проклятой ужасной и авторитарной школой, – говорит Ларс фон Триер. – То, что я сам должен был разбираться в том, что хорошо, а что плохо, было связано еще и с чувством вины. Было бы настолько проще, если бы мама просто сказала: «Вот это мне не нравится и я не хочу, чтобы ты так делал», вместо того чтобы я сам должен был догадаться, в чем это я провинился. Мне кажется, что все мои страхи – оттого, что мне не позволяли быть ребенком. И на каком-то глубинном уровне я воспринимал это как недостаток любви. Потому что границы не в последнюю очередь очерчивает именно любовь.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.