Вместо предисловия

Вместо предисловия

Временами, когда я выполняю какую-нибудь бездумную работу — мою посуду или чищу занесённые снегом дорожки у родного томилинского дома, перед глазами как наваждение возникают картинки тропиков. Иногда уходящее в даль мокрое шоссе, скользящее под тёмно-зелёным сводом громадных деревьев, связанных между собой змеями лиан.

Припоминаю это место — дорогу между Ифе и Ибаданом в Нигерии. А порой вижу верхушки кокосовых пальм, освещенные красноватым светом заходящего солнца — типичный пейзаж центральной Индии, где я проработал годы. Описывать Индию пока не решаюсь, после удивительно поэтичных книг Елены Блаватской, касаться этой темы всё равно, что пересказывать «Песнь песней» Соломона своими словами.

В последнее время почему-то всё чаще вспоминаю Африку, поэтому расскажу о двух командировках в Нигерию, а заодно, пользуясь случаем, «о времени и о себе». Конечно, кое о чём придётся умолчать. Не всё ещё можно рассказать, да и не всё нужно. Были и поступки, о которых сейчас вспоминать не хочется, «но кто из нас на палубе большой не падал, не блевал и не ругался».

Моя память хранит не лубочные картинки ухоженной Европы, а затерянные в джунглях безымянные городишки и белые полуразрушенные храмы на зелёных холмах жарких стран. Думаю, тяга к тропикам пришла из «счастливого детства», которое совпало с войной и по сей день вызывает чёткий ассоциативный ряд — холодно, пасмурно, тоскливо. Вспоминать его не люблю, но раз уж взялся за перо, попытаюсь.

Рос я хилым, стеснительным и даже робким ребёнком. Меня воспитывали мама и бабушка в редко выпадавшие свободные минуты. Отца обожал, но до семи лет виделись редко. Он постоянно воевал, то на монгольской границе, то на фронтах Великой Отечественной. Нашу комнату в Москве на Кировской разбомбили в первые дни войны и, вернувшись из эвакуации, мы с мамой и бабушкой полгода жили в дровяном сарае в Сокольниках, а с 44-го в бараке, в районе нынешней останкинской башни.

В медицинской энциклопедии едва ли найдётся детская болезнь, миновавшая меня. Пару раз вообще должен был освободить дефицитную жилплощадь, но как-то уворачивался. Как и былинный Илья Муромец, я много лет «лежмя лежал на печи», то бишь не вставал с постели. К сожалению, на этом сходство наших биографий и заканчивается. Было мне около пяти, когда бабушка Анна Алексеевна, где-то на свою голову раздобыла томик Жюля Верна и начала читать вслух «Таинственный остров». Безбожно коверкая иностранные имена и названия — у бабушки было четыре года церковно-приходской — она прочла роман примерно за месяц. «Господи, Твоя воля» — восклицала бабушка Аня, с трудом выговаривая имена Пенкрофа, Сайреса Смита или Айртона. За Жюлем Верном, последовали Д. Дефо, Р. Стивенсон и далее по списку.

В 44-м отца отозвали с фронта в Москву. Не узнав чужого небритого дядьку, с неделю подозревал в нём то португальского работорговца Альвареса, то немецкого шпиона. По вечерам я ныл и канючил, изводя взрослых просьбами почитать что-нибудь. Со временем в комнате появился маленький братик, все были заняты, пришлось научиться читать самому. Меня записали в детскую библиотеку Центрального Дома Красной Армии. В редкие воскресенья, когда не температурил, мы с бабушкой садились на останкинском кругу в почему-то всегда холодный трамвай, и около часа ехали до «Уголка Дурова», затем шли пешком до ЦДКА.

В библиотеке, как постоянному клиенту, разрешалось самому бродить между стеллажами, и выбирать книги. Я тянулся за наиболее потрёпанными, зная, что они самые интересные, и с замиранием сердца, просил библиотекаршу разрешить взять пять книг. В те годы на руки больше двух книг брать было не положено.

Я жил на два мира, первый — чёрно-белый, пахнущий кислыми щами, но реальный, второй — полный красок и таинственных запахов, индейцев и пиратов. Действительность тех лет скользила мимо, не задерживаясь в сознании. Помню туннель барачного коридора, освещенный лишь шипящими примусами.

Правда, на кухонном столе, у обитой рваным чёрным дермантином двери высился единственный керогаз — предмет зависти многочисленных соседей. За дверью проживала семья будущего академика-астрофизика Ю. Шкловского. Помнится, их котёнок ел тёртую морковку и я ему (котёнку) завидовал.

Впоследствии Шкловский стал известен гипотезой об искусственном происхождении спутников Марса и критикой козыревской теории сферичности и ограниченности Вселенной. Уже тогда соседи поговаривали, что толку из него не выйдет.

Кроме котёнка и керогаза, Шкловский выделялся своей внешностью. Лохматый, как нынешний А. Венедиктов из «Эха Москвы», он выскакивал из двери, как чёртик из табакерки и быстро бежал по коридору, если был в сапогах, все знали — в туалет.

Туалет! Вот самое яркое воспоминание «счастливого детства». Об останкинском сортире следует рассказать непременно, хотя к тропикам он прямого отношения не имеет.

Справочно (о туалете)

Громадное деревянное сооружение, гордо именуемое туалетом, располагалось между двух рядов бараков, и было рассчитано на двадцать посадочных мест. Десять в мужской половине и, видимо, столько же в женской. Как теперь принято говорить — «гендерных» указателей не было.

Случайные посетители часто ошибались, определить нужную половину можно было, только заглянув внутрь.

Кабинки в заведении отсутствовали и, сидевшие в ряд клиенты, напоминали стайку нахохлившихся воробьёв, гневно чирикавших на мокром заборе.

Летом посещать туалет рекомендовалось в сапогах, желательно с высокими голенищами. Зимой вошедшего подстерегала другая опасность. Всё это добро замерзало и превращалось в каток, с отдельно торчащими, от самого порога «кактусами».

Горе поскользнувшемуся! На морозе «кактусы» становились «сталактитами», приобретая крепость и остроту дамасских клинков. Упавшие, и такое случалось, походили на любимого героя — отважного Дика Сэнда, истыканного копьями чернокожих туземцев.

Даже сейчас, вспоминая эту, прости, Господи, сральню, я содрогаюсь. В завершение описания добавлю — лампочек там отродясь не водилось, и отыскать свободное место вечером можно было только на ощупь.

Ещё несколько слов о детстве — и заканчиваю с этой темой. В школу пошёл с восьми лет в Томилино, где родители снимали комнату в старом деревянном доме. Будучи самым хилым в классе, был часто и с удовольствием бит более крепкими пацанами. Особенно усердствовали мальчиши-плохиши — Барабан и Кулак. С криками: — «Бей жидов!» — они регулярно лупили меня после уроков. Больше всего боялся Кулака, он снился по ночам. Особенно страшили две жёлто-зелёные сопли, которые постоянно висели у него под носом, и во время экзекуции пачкали мою серую школьную форму, заботливо постиранную бабушкой.

Я приходил домой расцарапанный, с оторванным белым воротничком, и садился читать «Затерянный мир» Конан Дойля, восхищаясь храбростью профессора Челенджера. Мама плакала.

Заканчивал школу уже в городе ссыльных — Йошкар-Оле, где тогда служил отец. В начале знаменитых пятидесятых, он, блестяще защитил диплом на кафедре разведки Академии им. Фрунзе, но, по причине неарийского происхождения, был переведён служить в столицу доблестной Марийской республики. Там, в течение двух лет, не вылезая из городской читалки, я наслаждался подписками «Всемирного следопыта» 30-х годов и Джеком Лондоном. Герои его произведений — волевые, справедливые, сильные духом мужчины пленили своим бескорыстием и преданностью в дружбе. В затхлой атмосфере тех лет жажда рискованных приключений и желание подражать своим идеалам трансформировались для меня в блатную романтику улиц.

Неуёмная, унаследованная от отца энергетика, забурлила в крови годам к четырнадцати. Тогда, занимаясь спортом и разными безобразиями, я стал головной болью для родителей, проблемой для комсомола, учителей и участкового.

В шестнадцать лет, вернувшись в Томилино законченным уличным бойцом, недалеко от знаменитой пивной кривого Фельдмана, неожиданно увидел Барабана.

Оба обрадовались встрече, но Барабан радовался зря. Он расстался с двумя передними зубами, а я окончательно распрощался с комплексом неполноценности.

Кулака найти не удалось. К этому времени его уже прирезали в какой-то уличной драке.