Огонь, мерцающий в сосуде
Огонь, мерцающий в сосуде
Красота красоте рознь. Заболоцкий писал: «…что есть красота / и почему ее обожествляют люди? / Сосуд она, в котором пустота, / или огонь, мерцающий в сосуде?» Конечно, огонь, мерцающий в сосуде — главное, но если и сосуд соответствует этому мерцанию, тогда возникает красота, о которой и спорить нечего. Я чем дальше, тем больше влюблялся в Иру «безмолвно и безнадежно», томимый только робостью, но не ревностью, и чем дальше, тем больше она меня покоряла своей красотой внешней и внутренней, умом, тактом, вкусом, короче — всем…
Родители Иры оба были преподавателями литературы. Их первенец умер шести лет от роду, так что Ира была единственным ребенком. Они над ней тряслись, но за учением ее не следили, да в том и нужды не было — Ира окончила школу с золотой медалью. Государственный антисемитизм еще был очевиден, дети из еврейских семей могли легко в этом убедиться при попытке поступить в любое элитное учебное заведение. Например, в МГУ, куда сунулась Ира. Как золотая медалистка она не должна была сдавать экзамены, и ее завалили по «пятому пункту» на собеседовании. Спросили что-то о какой-то симфонии Чайковского, и ей пришлось поступить в наш вуз, где таких вопросов не задавали.
Моя влюбленность в Иру была абсолютно платонической, к тому, чтобы за ней ухаживать, как я считал, было слишком много препятствий. Первое, разумеется, то, что я был женат. Второе — возраст. 15 октября мы отметили ее двадцатилетие, а мне за несколько дней до того исполнилось двадцать шесть. На ее фоне я себя ощущал стариком и нашу разницу в возрасте воспринимал как пропасть, через которую не перепрыгнуть. И потому ни на какие отношения, кроме дружеских, не рассчитывал. А как друзья мы общались много и тесно. Я читал ей только что написанные стихи и радовался, слыша в ответ ее обычное «ничего».
Еще в первые дни знакомства она спросила меня, знаю ли я Камила Икрамова и что думаю о нем.
— Хороший человек, — сказал я.
— Правда? — она пожала плечами. — Сомневаюсь.
И стала его ругать: поверхностный, хвастун, таланта никакого, а что-то зачем-то пишет.
Я сказал:
— Камил добрый.
Ира возразила:
— Он хочет казаться добрым.
— Если он хочет казаться, значит он что-то делает, чтобы его считали добрым. И это лучше, чем если бы он хотел казаться злым.
— Он работает на публику, — сказала она, и тут я с ней согласился — рассказал ей о том, как после напечатания одного моего стишка в «Правде» мы ехали в битком набитом автобусе. Камил вдруг повернулся ко мне и громко спросил: «Скажи, Володя, а когда в «Правде» выдают гонорар?» Конечно, вопрос был задан вовсе не с целью узнать дни выплаты гонорара в главной партийной газете, а чтобы обратить на себя внимание пассажиров. Я готов был провалиться сквозь землю.
— Но это, — сказал я Ире, — маленькая безобидная слабость.
— Ничего не маленькая и не безобидная. Это глупое безвкусное и даже пошлое хвастовство. Ты говоришь, он умный. Если бы был умный, то понял бы, что, хвастаясь, выглядит просто смешным…
Это был первый наш разговор о Камиле, но не единственный. Во все время пребывания на целине Ира несколько раз заводила о нем разговор. Всякий раз она его ругала, и всякий раз я искренне пытался ее переубедить. И достиг большего, чем ожидал.
Когда, вернувшись с целины, я встретился с Камилом, одним из первых его вопросов был:
— Что ты думаешь об Ирине Брауде?
Я рассказал, что о ней думал. Он был моей восторженной характеристикой очень впечатлен — и вскоре сделал ей предложение. То, что он был старше ее на одиннадцать лет, его не смутило. Ее, как выяснилось, тоже. А мне, как другу обоих, агитатору и в некотором роде свату, досталась роль быть у них в загсе свидетелем.