«Гоп, чук-баранчук!»
«Гоп, чук-баранчук!»
Мои родители всю жизнь переезжали с места на место, хотя советская действительность к таким передвижениям была мало приспособлена. Может быть, охота к перемене мест передалась отцу от предков-моряков. Так или иначе родители, долго не задержавшись на одном месте, снова паковали свой нехитрый скарб, погружали в железнодорожный контейнер и отправлялись в неблизкий путь. Повод для очередного переезда находили всегда как выход из очередных жизненных затруднений. Ленинабад покинули, потому что там отцу грозил повторный арест. В Куйбышев приехали за мной. В Вологду отправились в надежде на более сытную жизнь. В Запорожье, лежавшее после войны в руинах, перебрались, потому что на Украине было теплее, чем на Русском Севере.
В начале 50-х повод для переезда тоже нашелся. Маму уволили из школы, как еврейку. Через какое-то время отец, работавший в многотиражке «За алюминий», сам хлопнул дверью из-за уволенной, как ему казалось, несправедливо сотрудницы. В Запорожье новой работы не нашел, а может, и не очень искал. Поехал пытать счастья в другие места, попал почему-то в Керчь, там устроился литсотрудником отдела писем газеты «Керченский рабочий», после чего перевез на новое место маму и мою девятилетнюю сестренку Фаину. Потом в Керчь были доставлены из Вологды моя бабушка (мамина мама) Эня Вольфовна и мой младший двоюродный брат Коля. Семья доросла до пяти человек. В ноябре 55-го приехал я — шестой, а еще были у нас собака и кошка. Квартиру в Запорожье родители оставили, ни на что не обменяв. В Керчи снимали три комнаты в отдельном домике далеко от центра и от работы матери и отца, зато у моря.
Мама с папой спали в маленькой дальней комнате, мы с Колей в проходной, на разложенном на полу персидском ковре, бабушка в передней, на своем сундуке, и там же, на старом ватном одеяле, прижавшись друг к другу, спали кошка с собакой. Бабушке, в конце концов дожившей до 90 лет, тогда было еще 78, но она уже впадала в маразм. Эня Вольфовна не имела никакого образования, но на каком-то уровне владела четырьмя языками — русским, украинским, польским и идиш — и всегда что-то читала. Главным ее чтением были растрепанная еврейская книга, может быть, Тора, и прошлогодние номера газеты «Известия», которые она перечитывала как свежие.
Когда-то бабушка была хорошей кулинаркой, теперь мама ее до плиты не допускала, боясь, как бы не устроила пожар. Иногда бабушка пыталась убирать квартиру, но основных забот было у нее две. Первая — подтягивать гири настенных часов, и вторая — выносить мусор к машине, которая заезжала в наш двор около шести утра, и шофер извещал жильцов о своем прибытии звоном колокольчика. Гири бабушка, залезая на сундук и рискуя при этом жизнью, подтягивала по нескольку раз на день.
Беспокоясь о мусоре, вставала по нескольку раз за ночь, опять подтягивала гири, заглядывала ко мне в комнату и спрашивала:
— Вова, ты еще не спишь?
— Сплю, — отвечал я сердито.
— Я только хотела тебя спросить, сколько времени?
Я сердился еще больше:
— Бабушка, ты ведь только что смотрела на часы. Сейчас полвторого ночи.
— А я думала, шесть часов. Я жду мусорника и боюсь его пропустить.
Часа через два она снова подтягивала гири и заглядывала ко мне спросить, сколько времени.
Днем, в свободное от гирь и чтения время, бабушка сидела на своем сундуке с таким видом, будто о чем-то думала, и вдруг спрашивала меня:
— Вова, а у тебя есть жена и дети?
Я говорил: «Нет».
Тогда она хлопала в ладоши и восклицала «Так-сяк, сказал бедняк!» или употребляла другую присказку, наверное, из собственного детства: «Гоп, чук-баранчук, зеленая гичка, люблять мэнэ панычи, що я невелычка…»