Глава VII. РЕДИНГСКАЯ БАЛЛАДА

Глава VII. РЕДИНГСКАЯ БАЛЛАДА

Свое творчество, как и свой грех, необходимо выстрадать.

К кому, как не к Уайльду, более всего относятся эти слова?

Позор оборачивается славой,

когда в результате рождается «De Profundis»[546].

Сойдя на берег, он первым делом вручил Россу рукопись «De Profundis» и отправился в отель «Сэндвич», где его ожидал завтрак. Устроившись в гостинице, он написал «Сфинксу» о том, какую радость доставили ему несколько часов, проведенные в ее обществе; он сообщил ей свое новое имя, заимствованное из фантастического романа прадядюшки Чарлза Мэтьюрина: «Я записался в отеле как Себастьян Мельмот — не эсквайр, а мсье Себастьян Мельмот. И еще я решил, что будет лучше, если Робби назовется Реджинальдом Тернером, а Реджи — Р. Б. Россом. Пусть уж все живут под чужими именами»[547].

Затем он отправился на прогулку в обществе своих верных друзей, и они дошли до местечка Арк-ля-Батай, находящегося в шести километрах от Дьеппа. Уайльд жадно наслаждался видами живой природы, любовался стенами старого замка и говорил лишь о Редингской тюрьме и своей жизни заключенного. Тюрьма в его рассказе превратилась в волшебный замок, эльфом-хранителем которого был майор Нельсон. Весь охваченный радостью свободы, солнца и жизни, он словно забыл свои страдания: «Пишу коротко, потому что пошаливают нервы — чудо вновь открывшегося мира ошеломило меня. Я чувствую себя восставшим из мертвых. Солнце и море кажутся мне чем-то небывалым»[548]. 24 мая он пригласил Люнье-По, этого «Тетрарха иудейского», оказать ему честь и приехать к нему назавтра отобедать. Люнье-По с восторгом принял приглашение, и Уайльд поспешил поделиться рассказом об этой исторической встрече с Мором Эйди: «Люнье-По обедал сегодня вместе с нами, и я был покорен. Я и предположить не мог, что он так молод и так красив. Я ожидал увидеть болезненную копию великого поэта, которого Америка приговорила к смерти за то, что все его стихи состоят исключительно из этих трех чудесных элементов: Любви, Музыки и Боли. Я твердо дал ему понять, что он ни в коем случае не должен давать никаких интервью и разглашать касающиеся меня детали: мое новое имя, место проживания, изменения во внешнем облике и так далее»[549].

Во французской прессе прошло сообщение об освобождении Оскара Уайльда. «Фигаро» наградила его титулом сэра и сообщила, что Уайльд находится в Париже, в то время как другие предполагают, что он отдыхает в Дьеппе. Дуглас же, живший в Париже, принимал журналистов, которые не могли удержаться от иронии по поводу его наряда: «Лорд Альфред Дуглас все же позволяет себя побеспокоить. Он выходит к нам одетым в богато расшитую шелковую майку и в такие же шелковые панталоны нежного цвета». Это не помешало ему встать на защиту Уайльда, заметив, что в Люксембургском саду скоро будет установлен бюст Верлена, а в Англии все молодые литераторы стараются походить на автора «Портрета Дориана Грея». Он опроверг слухи о якобы имевшей место дуэли и с иронией заметил, что журналистам, видимо, придется довольствоваться слухами о сражениях Монтескью против Анри де Ренье и Люнье-По против Катюля Мендеса.

В понедельник 24 мая 1897 года «Дейли кроникл» опубликовала статью, озаглавленную «Тюремный охранник наказан за гуманный поступок». В газете публиковалось письмо Томаса Мартина, уволенного из Рединга за то, что он угостил печеньем двенадцатилетнего ребенка: «Пожалев несчастного маленького мальчика — к которому в любом случае никак нельзя было относиться как к преступнику, — я дал ему печенья». Мартин уверял, что впервые передал еду заключенному и что только отчаяние ребенка побудило его нарушить тюремный порядок. Конечно, Мартин ни словом не обмолвился о том, что оказывал Уайльду аналогичные услуги. Из того же номера газеты можно узнать, что в Англии тогда не существовало закона, запрещающего двенадцатичасовой и более продолжительный рабочий день на угольных шахтах. И даже после гибели двух молодых шахтеров, которым было по семнадцать, Палата общин сочла, что замечания инспектора по труду достаточно, чтобы покончить с подобным злоупотреблением! Приведенный пример произвола и бесчеловечности помогает лучше понять, какие мучения приходилось терпеть заключенным, в частности Уайльду, в английской тюрьме. Прочитав эту статью, Уайльд, исполненный решимости изменить свою жизнь и проникшийся верой в очищение через страдание, написал в «Дейли кроникл» письмо.

Письмо это было опубликовано 28 мая на трех полосах газеты; в нем внимание читателей было обращено на ужасную участь, уготованную в тюрьмах детям: «Жестокость, которой день и ночь подвергаются дети в английских тюрьмах, просто невероятна». Уайльд вернулся к случаю с добрым охранником Мартином и выразил резкий протест против правил, требующих изоляции ребенка в одиночной камере в течение двадцати трех часов в сутки, учитывая, что ребенок и так без ума от страха оттого, что оказался в темноте, к тому же он не в состоянии понять суть наказания, наложенного на него обществом. Через несколько дней, 31 мая, в той же газете было напечатано следующее письмо: «Прекрасная статья, появившаяся сегодня утром на ваших страницах, нарушила молчание, которым окружен сегодня вопрос поддержания дисциплины в тюрьмах». Автор привел леденящий душу случай, когда на заключенного надели смирительную рубашку, заставив его предварительно заглотить приличную дозу рицинового масла, а затем заперли на двадцать четыре часа в камеру для буйнопомешанных! Это не говоря о случаях наказания кнутом. Как и Уайльд, автор статьи заключал ее словами: «Я выступаю не против конкретных людей, а против системы».

Не прошло и недели после прибытия Уайльда в Дьепп, как его опасения подтвердились. Оказалось, что в Дьеппе проживал Ж.-Э. Бланш; будучи другом Мура, Сиккерта, Уистлера, которые считались врагами Уайльда и которые рады были продлить его изоляцию, он толком не понимал, как ему вести себя в присутствии человека, с которым в свое время он был близко знаком. Ч. Кондер также настаивал на том, чтобы он не встречался с Уайльдом, то есть Себастьяном Мельмотом. После долгих колебаний Ж.-Э. Бланш выбрал самый трусливый стиль поведения: он делал вид, что не замечает Уайльда, даже когда тот махал ему рукой с террасы «Кафе де Трибюно».

Что же до молодых парижских поэтов и студентов, то они, напротив, гурьбой помчались в Дьепп, чтобы поприветствовать изгнанника, ставшего жертвой лицемерия и варварства ненавистной им Англии. Так продолжалось вплоть до того дня, когда после слишком оживленной пирушки в «Кафе де Трибюно» супрефект сделал Уайльду предупреждение; бывшие здесь на отдыхе англичане перестали ходить в те кафе и рестораны, где выступал Уайльд, а это не устраивало их владельцев, которые предпочли запретить Уайльду появляться в своих заведениях. К счастью, он нашел дружеский приют у Фрица Таулова на вилле Орхидей. Этот норвежский художник открыто выступил в защиту Уайльда, подвергшегося оскорблениям со стороны англичан; он с возмущенным видом подошел к столу, за которым сидел побледневший от очередных выпадов Уайльд, и громко произнес: «Мистер Уайльд, вы окажете мне и моей жене большую честь, если согласитесь прийти поужинать к нам сегодня вечером в семейном кругу». То же самое можно сказать и о миссис Стеннард, которая сохранила глубокое уважение к Уайльду и всегда оказывала ему теплый прием. Так что Уайльд нередко завтракал или обедал то у одного, то у другой, вдали от разгневанных туристов или жителей Дьеппа.

Тем не менее атмосфера, царившая в Дьеппе, очень скоро стала для него невыносимой, и Уайльд нашел убежище в Берневале, маленькой рыбацкой деревушке, расположенной на обрывистом берегу, прямо над морем. Истратив все деньги на духи и другие туалетные принадлежности на дьеппском рынке, Уайльд поселился вместе с Россом в «Отеле де ля Пляж». Но очень скоро Росс уехал. Уайльд страдал от одиночества и пытался отвлечься, посещая деревенскую часовню, украшенную «диковинными и чрезвычайно готическими в своем безобразии» статуями, гуляя по обрыву, а главное, он начал работать над «Балладой Редингской тюрьмы», на которую его подвигла внезапно его захватившая теория искупления через страдание, а также образ Христа как предтечи романтического течения в жизни; это была для Уайльда новая философия, рожденная во время заключения вследствие перенесенных страданий. Нет сомнения в том, что в Берневале, а особенно в маленьком шале Буржа, который он снимал, начиная со второй недели июня, Уайльд действительно мог начать свою жизнь заново, о чем так мечтал еще в тюрьме. У него было достаточно денег, он вел здоровый и даже спортивный образ жизни, чуть ли не каждый день купался, а по вечерам вел беседы с хозяином отеля мсье Бонне, у которого ежедневно завтракал, обедал и ужинал. Из окон шале Буржа открывался великолепный вид на море, а сам дом состоял из большого рабочего кабинета, столовой и трех спален. Здесь он мог позволить себе забыть Дьепп и нападки, которым там подвергался, писать «Балладу» и придумывать новую пьесу. Кроме того, письмо, опубликованное в газете, и то, которое он послал сразу же вслед за первым ирландскому социалисту Майклу Дэвитту, отсидевшему в тюрьме четырнадцать лет и обратившемуся к правительству с вопросом, касающимся охранника Мартина, о котором писали газеты, не остались без последствий: Оскар Уайльд получил предложение о сотрудничестве по тюремной тематике от газеты «Журналь». Он даже совершал паломничества до Нотр-Дам-де-Льесс, деревенской часовни, находившейся в двадцати метрах от отеля, где подолгу беседовал со старым кюре Троарди, находя его по-детски наивным: «Он знает, что я атеист, и верит, что Пьюзи все еще жив. Он утверждает, что Бог обратит Англию в свою веру, потому что англичане очень любезно обошлись со священниками, находившимися там в изгнании во времена Революции»[550].

Но внезапно этот покой, это хрупкое равновесие были нарушены: от Дугласа пришло письмо, которое Уайльд счел возмутительным. Он немедленно решил никогда больше не видеться с ним: «Оказаться вместе с ним будет равносильно возвращению в ад, от которого я, кажется, освободился»[551]. По крайней мере, именно так он написал Россу, который словно олицетворял для него свет, в то время как Бози олицетворял скорее силы тьмы. Однако именно тьма бывает так привлекательна! Отметая одним взмахом все обиды, Уайльд вдруг пишет Альфреду Дугласу письмо. Он просит Бози переговорить с Люнье-По относительно пьесы, замысел которой он сейчас вынашивает, полагая, что такой разговор принесет ему больше пользы, чем беззаботные заявления, появившиеся во французских газетах. На самом деле он пытается лишь скрыть свою слабость, поскольку не нуждается в помощи, чтобы отстаивать свои интересы перед человеком, которого недавно принимал у себя и который ему предан. Но Уайльд словно зачарованный вновь оказался во власти своей любви к Бози, любви, которая выдержала столько испытаний. Правда, он не сразу сдался, цепляясь за свое прошлое, связанное с семейной жизнью; он даже расставил на камине фотографии сыновей в школьной форме, присланные Констанс; он попросил привезти их к нему в Дьепп и оставить на несколько дней. Знал ли он, что надежды его напрасны, что она не может на это согласиться, несмотря на врожденное благородство, позволившее все ему простить; понимал ли, что сам всего лишь пытается избежать погибельной любви, которая вновь поманила его?

Ничто не могло препятствовать его неумолимому движению к пропасти, хотя сам Уайльд всеми силами старался замедлить это движение, например, с головой погружаясь в литературу. На него произвел глубокое впечатление «Наполеон» Ла Женесса[553] — Оскар всегда питал слабость к трагедиям, предвосхитившим его собственную; он дал весьма строгую оценку книге «Яства земные»: «Книга Андре Жида меня разочаровала. Я всегда считал и теперь считаю, что эгоизм — это альфа и омега современного искусства, но чтобы быть эгоистом, надобно иметь „эго“. Отнюдь не всякому, кто громко кричит: „Я! Я!“, позволено войти в Царство Искусства. Лично к Андре я испытываю огромную любовь, и я часто вспоминал его в тюрьме»[554]. И вот как раз в один из вечеров, когда Уайльд вернулся из Дьеппа после ужина у Стеннардов, он нашел у себя поджидающего его Жида. Стояла хмурая ночь, небо было покрыто тучами, и Жид заметил, что Уайльд очень изменился, это был уже не тот «одержимый лирик из Алжира, а спокойный Уайльд, каким он был до кризиса»[555]. Андре Жид любовался уютом его жилища, радовался его желанию вновь стать художником, начать жизнь заново. Уайльд развернул перед восхищенным взглядом Жида причудливый ковер своих мечтаний, говорил о Достоевском, о русских писателях. «Милосердие — это та сторона, откуда открывается вид на творчество, откуда оно кажется бесконечным (…) Знаете ли вы, дорогой мой, что именно милосердие помешало мне убить себя?» И тут же добавил: «Ведь я попал в тюрьму с каменным сердцем, не помышляя ни о чем другом, кроме собственного удовольствия, а теперь мое сердце совершенно разбито: в нем поселилось милосердие»[556]. Он ничего не рассказал о «Балладе», над которой уже работал, а говорил о будущих пьесах — «Ахав и Иезавель», снова «Фараон», все те же химеры, но этим планам уже не суждено было сбыться. На следующий день Жид покинул Уайльда и по возвращении в Париж поделился последними новостями с лордом Дугласом.

22 июня 1897 года город Дьепп был расцвечен флагами в честь юбилея королевы Виктории, которую от имени правительства Французской Республики поехал поздравлять герцог Ауэрштадтский. Дьеппские торговцы украшали флагами свои лавки; вечером все высыпали на демонстрацию, проходившую под окнами домов, в которых жили англичане и в которых по столь торжественному случаю горел яркий свет. Из казино доносилось «Боже, храни королеву», а в парках были устроены гулянья, то и дело освещаемые вспышками фейерверков. В этот день по традиции открывался курортный сезон, и по такому случаю все городское население пришло поглазеть на прибытие победителя авторалли Париж — Дьепп, проходившего под патронажем газеты «Фигаро» и Автомобильного клуба Франции. М. Жамэн проехал расстояние в сто семьдесят километров за четыре часа тринадцать минут. 17 июня, за несколько дней до этого события, муниципалитет торжественно открыл площадь Камий-Сен-Санс; после церемонии открытия состоялся банкет, на котором председательствовал музыкант, а с заключительной речью выступил Фриц Таулов. Английская колония в Париже также отмечала знаменательную дату, а самые влиятельные люди Франции, несмотря на скрытую англофобию, собрались на «вечеринку в саду» в английском посольстве.

Будучи нежеланным гостем в Дьеппе, Уайльд собирался отметить шестидесятилетие царствования королевы на свой манер. Он пригласил пятнадцать мальчишек, детей берневальских рыбаков, и угостил их огромным тортом, надпись на котором гласила: «Юбилей королевы Виктории». Стояла великолепная погода, и в половине пятого в «Кафе де ля Пэ», убранном английскими и французскими флагами, началось празднество, а потом — раздача подарков, музыкальных инструментов: аккордеонов, труб и рожков. Вслед за этим вся компания, возглавляемая Оскаром Уайльдом и кюре Троарди, маршировала по Берневалю под звуки «Марсельезы» и «Боже, храни королеву», а также под возгласы: «Да здравствует президент Республики и мсье Мельмот!» С тех пор всякий раз, когда Уайльд проходил по деревне, юные школьники неизменно приветствовали его криками: «Да здравствует мсье Мельмот и английская королева!» под веселый смех прохожих.

В одночасье он стал самым знаменитым человеком в деревне. Уайльд принимал у себя Эрнеста Даусона[557], Чарльза Кондера[558], который был вновь очарован им, Делхаузи Янга[559]; поэзия, живопись и музыка «Сиреневой декады» опять соединились в шале Буржа вокруг Уайльда, к которому словно вернулись прежнее вдохновение и радость жизни. Тем не менее его изрядно тревожили статьи Дугласа, так как из-за них Уайльд мог быть обнаруженным в этой тихой гавани, где он начал ощущать душевный подъем. Уютно устроившись в окружении верных друзей, раздираемых ревностью друг к другу, он работал над «Балладой», сознавая, что под его пером рождается шедевр. Он ясным взором оглядывался на годы, проведенные в тюрьме, о чем свидетельствуют письма, написанные в ту пору: «Это, безусловно, была ужасная трагедия, и тем не менее, я не храню в сердце ни капли горечи против общества. Я принимаю все, как есть (…) В действительности я не стыжусь того, что оказался в тюрьме. Но я глубоко стыжусь того, что вел жизнь, недостойную художника»[560]. Он все еще продолжал верить в окончательный разрыв с Бози, несмотря на то, что любовь продолжала трепетать в каждой строчке писем, которые он писал лорду Дугласу с начала июня.

Так и текла спокойная жизнь, заполненная прогулками пешком или в коляске, обедами в Дьеппе, выходами в море с деревенскими рыбаками, долгими беседами со своей «свитой» или жителями деревни, в обществе которых Уайльд нередко засиживался в кафе. Уайльд полностью полагался на Росса во всем, что касалось материальных вопросов, которые продолжали заботить его, но уже не доставляли больших волнений. Он даже подумывал о том, чтобы построить себе шале на клочке земли, расположенном у самого берега моря, чтобы закончить свои дни в окружении этого идиллического пейзажа. Ему, наверное, никогда так хорошо не мечталось. Вновь обретя чувство юмора, Уайльд объяснял своему «банкиру» Россу эту новую прихоть тем, что жизнь в гостинице обходится гораздо дороже, чем в собственном доме: «Стоимость твоей спальни составит два с половиной франка за ночь, но множество услуг пойдут за дополнительную плату, такие, как свечи, ванная и горячая вода; сигареты, выкуренные в спальне, также пойдут за дополнительную плату; стирка — за дополнительную плату; а если кто-нибудь откажется от дополнительных услуг, то ему, само собой, это просто будет включено в счет: ванна — 25 сантимов, отказ от ванны — 50 сантимов, сигареты в спальне — 10 сантимов за каждую, отказ от сигарет в спальне — 20 сантимов за каждую»[561].

Робби все больше и больше терялся от чудачеств Уайльда, которому вдруг пришла мысль арендовать пароход; кроме того, он все сильнее ревновал его к Кондеру и Даусону, которые, как он считал, жили в Берневале за счет Уайльда, а следовательно, и за его. При этом он еще не знал, что Уайльд ежедневно под самыми разными предлогами, но с все возрастающей нежностью писал Бози. Что уж говорить о деньгах, которые он отправлял бывшим товарищам по тюремному заключению, пригласив одного из них на целую неделю в шале Буржа, естественно, за счет своих друзей? Оказываясь в Дьеппе, он допоздна засиживался в «Кафе Сюис», хотя по-прежнему опасался услышать замечание какого-нибудь заезжего англичанина; там Уайльд погружался в чтение английских или французских газет, со страхом ожидая увидеть свое имя. Книги, которые из Лондона и Парижа присылали друзья, выстраивались стопками на столе и на полу в рабочем кабинете: «Ничина» Хьюза Ребелла, стихотворения Тристана Клингзора. Эти книги были последними ниточками, связывавшими его с миром литературы, единственным, на его взгляд, настоящим миром; работа над «Балладой» затягивалась; задуманные пьесы были отложены на потом, на время, когда будут улажены финансовые проблемы, если они вообще когда-нибудь будут улажены.

К несчастью, торжества по случаю юбилея английской королевы, состоявшиеся в конце июня, привели к последствиям, которых Уайльд не мог себе даже вообразить. Во-первых, кто-то обратил внимание на то, что он приглашал к себе одних мальчиков. Затем до окружающих дошло, что Себастьян Мельмот странным образом напоминает того самого Оскара Уайльда, который только что отсидел два года в тюрьме за свою безнравственность. Переполошившиеся и заподозрившие неладное отцы семейств начали запирать перед ним двери своих домов. В Берневале, как и в Дьеппе, он начал ощущать враждебность со стороны окружающих; как напишет позже один из маленьких школьников Алэн Кайас: «Закончились партии в домино с таможенниками, закончились и дружеские беседы с аббатом Троарди или с отцом Бонне»[562]. Тогда он стал чаще бывать в Дьеппе, где встречался с Уилли Ротенстайном и с издателем Леонардом Смизерсом, который предлагал заняться изданием «Баллады». Вместе с Даусоном они доехали до Мартэн-Эглиз, где Уайльд даже позволил себе улыбнуться молоденькой официантке из таверны, в которой они остановились выпить чашку чаю или рюмку абсента.

Неожиданно маркиз Куинсберри, прознавший о планах сближения своего сына с Уайльдом, вновь появился на горизонте. Он грозил устроить скандал прямо в Дьеппе и напоминал адвокатам Уайльда и Констанс, что, в случае если эти двое возобновят свои скандальные отношения, Уайльд должен будет лишиться годовой ренты. В полном смятении, поскольку Уайльд только что пригласил Бози приехать в Берневаль, и в неописуемом ужасе при мысли о грозящей катастрофе, о риске потерять друзей, которые немедленно бросят его, отдавая себе отчет в том, какой ужасный скандал разразится в Дьеппе или в Берневале, Уайльд написал Бози: «Если К. заявится сюда и закатит грандиозную сцену, это окончательно погубит мое будущее и оттолкнет от меня друзей. Им я обязан всем, что имею, вплоть до нательного белья, и совершить поступок, который их со мной поссорит, — значит, обречь себя на гибель (…) Я думаю о тебе постоянно и люблю тебя неизменно, но мрак безлунной ночи разделяет нас. Мы не можем преодолеть его, не подвергаясь отвратительной и безымянной опасности»[563]. Словно стремясь возвести непреодолимую преграду, он сообщил Робби: «Вот теперь я окончательно порвал с Бози. Я был так удручен, более того, напуган от одной только мысли о возможном скандале. Во французских газетах появилось сообщение, что я нахожусь вместе с Бози в Лоншане, а для злых языков достаточно уже и этого»[564].

В начале июля Уайльд продолжал тайные вылазки в Дьепп, где встречался с еще одним изгнанником, Обри Бердслеем, выброшенным на берег в этом городе, который стал последним пристанищем проклятых английских художников и где все еще продолжали судачить о группе экстравагантных личностей, окружавших Оскара Уайльда.

Прошло время, столь же переменчивое, как настроение Уайльда и несносная погода, стоявшая в том году в начале августа, как раз в ту пору, когда Дьепп наводнили около двенадцати тысяч английских туристов, толпившихся в казино, в кафе или на скачках. Несчастному Мельмоту стало невозможно появляться в городе, его гнали изо всех кафе и ресторанов. Он вынужден был оставаться в своем шале, сидеть на балконе или в саду. Он слонялся без дела, закончил поэму, сделал кое-какие наброски для будущей пьесы, написал множество писем и погрузился в религиозные мысли, которые подтолкнули его, болезненно отрешенного, на сближение с церковью: «Страдание представляется мне теперь как нечто священное, нечто такое, что освящает всех, к кому прикоснется». Уайльд перечитал «Парня из Шропшира» А. Э. Хаусмена, и это даже сказалось на ритмике его «Баллады Редингской тюрьмы». Он интересовался у Росса, как обстоят дела с «De Profundis», копию с которого он просил переслать Бози (Росс, естественно, поостерегся это сделать), а также спрашивал о своем портрете, заказанном у Пеннингтона, который он хотел повесить на стену у себя в шале.

От Карлоса Блэккера, который находился вместе с Констанс во Фрайбурге, он узнал об ухудшении состояния здоровья жены, которую парализовало вследствие обострения хронического воспаления спинного мозга, от которого она вскоре умерла. Дозволено ли будет ему проведать ее, хотя бы на несколько дней? Не испугает ли ее его присутствие? В результате он так никуда и не поехал, и скрытая горечь постепенно уступила место отчаянию: «От Ваших слов разрывается сердце. Я не ропщу на то, что моя жизнь превратилась в обломки, — так оно и должно быть, — но когда я думаю о бедной Констанс, я просто хочу наложить на себя руки. Но я знаю, что обязан пережить все это. Немезида поймала меня в свою сеть, сопротивляться бесполезно. Почему человек так стремится к саморазрушению? Почему его так манит собственная погибель?»[565]

Пророческие слова, ибо в этом письме Оскар Уайльд в очередной раз предсказал свою судьбу. Даусон уехал обратно в Англию, Робби был слишком далеко, а Бердслей умирал в Дьеппе, в том самом отеле, куда прибыл Уайльд три месяца назад, три месяца, которых оказалось достаточно для того, чтобы от всей его решимости начать новую жизнь не осталось и следа. Удовольствия, созерцание природы, благостность — все меркло рядом со скукой, постоянным одиночеством и материальной зависимостью, от которой он никак не мог освободиться, исключительно по собственной вине. Обещания, данные им в «De Profundis» и повторенные позднее Россу и Жиду, оказались погребенными под обломками никудышного и сурового существования, такого же, как «Баллада Редингской тюрьмы», ставшая страстным ответом на «De Profundis», ибо в ней вновь зазвучала та самая нота отчаяния, которая была слышна почти во всех его произведениях, начиная со «Звездного мальчика», «Дня рождения инфанты» и заканчивая письмом в «Дейли кроникл», чьим назойливым рефреном могла бы стать фраза из «Молодого короля»: «Бремя наших дней слишком тяжко для того, чтобы человек мог нести его в одиночестве, а мирская боль слишком глубока для того, чтобы человек в одиночку был в состоянии ее пережить».

Он попытался завязать интрижку с неким Хубертом Байроном, который жил со светловолосым пианистом и со своим секретарем, у которого волосы были фиолетового цвета. Но мысли и желания Уайльда были устремлены совсем в другом направлении. Время смирения прошло; вернулось время Бози Дугласа. Вот уже несколько недель Бози засыпал Уайльда письмами, и Уайльд не в силах был больше сопротивляться, о чем и написал Фрэнку Харрису: «Ну кто бы смог остаться глух, Фрэнк? Любовь зовущая, призывающая с распростертыми объятиями; кто нашел бы в себе силы остаться в этом мрачном Берневале, чтобы наблюдать, как завеса дождя обрушивается на землю, как серые краски неба перемешиваются с серостью морской воды, и думать о Неаполе, о любви, о солнце; ну кто бы устоял перед таким соблазном? Я не смог, Фрэнк, мне было так одиноко, я так ненавижу одиночество»[566].

Он отправился на встречу с лордом Альфредом Дугласом в Руан, а чуть раньше, 31 августа, пренебрегая угрозами маркиза Куинсберри и не имея сил сдерживать далее свою страсть, он написал, сидя на террасе «Кафе Сюис»: «Мой обожаемый мальчик, я получил твою телеграмму полчаса назад и пишу эти строки только лишь для того, чтобы сказать, что быть с тобой — мой единственный шанс создать еще что-то прекрасное в литературе (…) Мое возвращение к тебе вызывает всеобщее бешенство, но что они понимают?»[567] О деталях этой встречи стало известно от самого Альфреда Дугласа: «Бедный Оскар заплакал, когда я встретил его на вокзале. Весь день мы бродили по городу, взявшись за руки, и были совершенно счастливы». Ни дождь, ни ветер, ни осенние сумерки, окутавшие шале Буржа, ни оглушительный шум волн, разбивавшихся о скалы, ничто не в состоянии было омрачить радость Уайльда, который даже согласился доверить «бедному милому Обри» работу над иллюстрациями к «Балладе», несмотря на то, что, по его собственному признанию, он предпочел бы Фернана Кнопффа. Какая разница! Предоставив издателю самому решать все вопросы, он готовился к отъезду из Берневаля и из Дьеппа, чтобы поселиться в отеле «Англетер» в Руане. Угрозы Куинсберри, опасность лишиться ренты? Прекрасно понимая, какую цену придется заплатить за преодоление «мрака безлунной ночи», он отказывался прислушаться к голосу разума, признаваясь в этом в письме к Робби:

«Мое возвращение к Бози психологически было неизбежным (…) Я не могу существовать вне атмосферы любви; я должен любить и быть любимым (…) В последний мой месяц в Берневале я был так одинок, что хотел покончить с собой. Мир захлопнул передо мной свои врата, а калитка любви по-прежнему открыта.

Если меня начнут осуждать за возвращение к Бози, скажи им, что он предложил мне любовь и что я, в моем одиночестве и позоре, после трех месяцев борьбы с отвратительным филистерским миром, вполне естественно, не отверг ее. Конечно, с ним я нередко буду несчастлив, но несмотря на это я люблю его; уже одно то, что он разбил мою жизнь, заставляет меня любить его. „Я люблю тебя за то, что ты погубил меня“ — этими словами кончается одна из новелл в „Колодце Святой Клары“, книге Анатоля Франса, и они полны жуткой символической истины»[568]. Оскар знал, что его поступок равносилен самоубийству, знал, что Тернер, Росс, Харрис, то есть все, кто обеспечивал его существование, резко осуждали это безумие; но Бози был и оставался его страстью, и эта страсть обернулась трагедией, равно как и любая страсть в жизни Оскара Уайльда.

И вот он приехал в Руан, где задержался до 14 сентября, в то время как Бози снова уехал в Неаполь. 15 сентября он перебрался в Париж, остановившись в отеле «Эспань» и заказав оттуда номер в Неаполе. Немного стыдясь самого себя, он объяснял друзьям и знакомым свой отъезд, ссылаясь на климат нормандского побережья, на скуку, на англичан в Дьеппе, на невозможность продолжать работу в невыносимой атмосфере Берневаля. Ему никого не удалось убедить, кроме самого себя, причем даже это остается под большим вопросом.

В тот же день Уайльд написал американо-ирландскому поэту и писателю Винсенту О’Салливану, который бывал у него в Берневале, попросив его приехать. На следующее утро О’Салливан приехал в отель на улице Тетбу и нашел Уайльда в обществе Роуланда Стронга, парижского корреспондента газет «Нью-Йорк таймс», «Обсервер» и «Морнинг пост»; будучи воинствующим антисемитом, Стронг с большим интересом следил за развитием дела Дрейфуса и одним из первых подхватил слух о том, что вице-президент сената месье Шерер-Кестнер убежден в невиновности Дрейфуса и может представить тому доказательства. У Стронга были собственные надежные источники информации в кругу гомосексуалистов из окружения военного атташе Италии Паниццарди, и именно он рассказал Уайльду, которым неизменно восхищался, о деталях этого «дела», взбудоражившего общественное мнение.

Уайльд и О’Салливан отправились пообедать в скромный ресторан на бульваре Монмартр, где никто не мог узнать Уайльда. Уайльд был очень взволнован, сильно нервничал, рассказывая о своих планах поехать к Бози в Неаполь, о материальной стороне этого решения, и в конце концов признался: «Я еду в Италию сегодня вечером. Или, вернее, поехал бы, если бы не одно глупое обстоятельство. У меня нет денег»[569]. Тогда О’Салливан привез его на улицу д’Антен в Парижско-Нидерландский банк и вручил Уайльду сумму, необходимую для осуществления этого безумства.

На следующий день Уайльд принял в гостинице журналиста из газеты «Жиль Блаз», который описал его как высокорослого мужчину с руками, украшенными двумя перстнями с драгоценными камнями и каббалистическими знаками, подобными тем, какие можно найти в египетских пирамидах. Как пояснил Уайльд, один из камней он носил на счастье, другой — на несчастье, поскольку несчастье необходимо каждому, кто хочет стать счастливым. А кроме того, один из камней был зеленого цвета, потому что это цвет ада, но также и цвет надежды: «Чтобы войти в рай, нужно постучать только один раз, а чтобы попасть в ад, нужно постучаться трижды. Поверьте мне и любите зеленый цвет, любите ад; зеленый цвет и ад созданы для воров и художников». Он приводил цитаты из Верлена и Малларме, которому отдавал предпочтение, когда тот писал по-французски, так как «по крайней мере, на французском языке Малларме непонятен, чего, увы! не скажешь о его сочинениях на английском». После этого каламбура он улыбнулся журналисту, протянул ему руку и вернулся к себе в номер, чтобы закончить последние приготовления. Тем же вечером он уехал, сделав остановку в Экс-ан-Провансе, затем Генуе и наконец — в Неаполе, где у него был заказан номер в «Отель Рояль».

Жизнь его озарилась радостью. Он снова принялся за работу над «Балладой», написал либретто «Дафниса и Хлои» для Делхаузи Янга, поездил с экскурсиями по окрестностям Неаполя, в Паузилиппе, на Капри, без счета тратя деньги и постоянно пребывая в радостном возбуждении, которое ничто не в силах было омрачить: ни предостережения Карлоса Блэккера, ни угрозы леди Куинсберри, ни беззаботность Бози, ни огорченные упреки всех без исключения друзей, осудивших его безрассудство. Тем не менее на солнечное небо Неаполя вскоре набежали тучи в виде неизбежных английских туристов, которые, узнав Уайльда, начали его преследовать. Именно по этой причине он снял виллу Джудиче на виа Позилиппо, в которой рассчитывал провести зиму с наименьшими расходами, а главное, надеялся укрыться от назойливых глаз. Уайльд получил сто фунтов от Делхаузи Янга за «Дафниса и Хлою», которая так и не была поставлена, и еще триста от Смизерса за «Балладу Редингской тюрьмы» — он уже начал вычитывать гранки; в эти же дни Уайльд начал работать над «Флорентийской трагедией».

Обретет ли он покой от страстей, вернется ли к нему вкус к работе на фоне «дорического и ионического», как он говорит, пейзажа? Утверждать так значило бы не принимать во внимание Бози, который продолжал играть чувствами Уайльда, то покидал его, то возвращался, не пропуская ни одного портового продажного мальчика; Дуглас плевал на обиды, которые приходилось сносить Уайльду в неаполитанских ресторанах или открытых кафе на Капри, когда какой-нибудь возмущенный отец семейства посылал метрдотеля попросить Уайльда и Дугласа покинуть заведение. Это значило бы не принимать во внимание драматические обстоятельства, вытекающие из этого возврата к прошлому: лишение ренты, ревность Робби, отвращение Харриса. Констанс писала ему угрожающие письма, сообщая об этом Карлосу Блэккеру: «Сегодня я отправила Оскару короткое письмо, в котором прошу немедленно ответить на мой вопрос: был ли он на Капри и встречался ли где-либо еще с этим ужасным человеком. Я также написала ему о том, что его совершенно не интересуют сыновья, так как он даже не сообщил, получил ли фотографии, которые я ему посылала вместе с письмом, полным теплых слов»[570].

Бедная, наивная Констанс, ее жизнь была разрушена, а она все еще не могла поверить, что Оскар и Бози снова вместе, в то время как об этом знала уже каждая собака!

Уайльд внезапно осознал, что лорд Генри Уоттон был совершенно прав, говоря Дориану Грею: «Очарование прошлого заключается в том, что это прошлое». Настоящее постепенно превращалось в кошмар; нехватка денег все сильнее давала о себе знать, позорные стычки, наподобие тех, которые случались в Дьеппе, становились все более частыми; Бози нередко оставлял его в одиночестве, задерживаясь на Капри в гостях у богатой американки, которая занимала там великолепную виллу. Несмотря на предупредительность шведского врача и романиста Акселя Мунте, который, отдыхая на Капри, оказывал Уайльду теплый прием, он снова начал страдать от одиночества, на которое был обречен даже на итальянской земле. У него было мало надежды на то, что права на «Балладу» удастся успешно продать в Соединенных Штатах; нью-йоркский газетный магнат Уильям Рэндольф Херст явно не торопился с ответом. Что же до неаполитанской прессы, то она, напротив, без устали публиковала самые невероятные сообщения, которые отнюдь не способствовали улучшению и без того невыносимого положения Уайльда. Тем не менее он надеялся поставить в Неаполе «Саломею», хотя по всему было видно, что он и сам не очень-то верит в эту затею. Время для него растягивалось «наподобие стальной пружины», как напишет он сам, а за отчаянными попытками стряхнуть с Бози его безразличие все отчетливее проступала полная бесперспективность их отношений. Весь Лондон был в курсе его жизни в Неаполе, скандала на Капри, катастрофического положения, в котором он оказался и отголоски которого долетали и до Парижа: «Оскар Уайльд проживает сейчас в Неаполе и, как нам сообщили, очень нуждается»; Уайльд отозвался на это со свойственной ему иронией: «Парижский „Журналы“ посвятил мне симпатичную заметку, в которой говорится, что я умираю от голода в Неаполе; но ведь пока человек жив, французская публика расщедривается только на сонеты в его честь, когда же он помрет — готова скинуться на памятник»; Уайльд явно имел в виду общеизвестный факт, что один только муниципалитет Парижа заказал в последнее время чуть ли не тридцать пять памятников. Ренту от Констанс он больше не получал, маркиз Куинсберри был в курсе событий, леди Куинсберри с мольбой взывала к сыну. Из Капри в Неаполь, из Неаполя на Сицилию, то в гостиницах, то на виллах — роскошная и расточительная жизнь продолжалась. Уайльд был словно слепой, он не желал ничего видеть и слышать, не принимал упреков ни от Росса, от которого, кстати, больше чем от кого-либо зависел материально, ни от Шерарда, который продолжал защищать его, вопреки всему и всем. Его жизнь превратилась в сплошную череду ссор, расставаний, обид, а главное, — безразличия со стороны Бози. Он послал своему издателю посвящение к «Балладе», которое не будет помещено в издании 1898 года, но которое выражает глубокое чувство, несмотря ни на какие бури связывавшее его с Робби:

Когда я вышел из тюрьмы, одни встретит меня одеждами и яствами, другие — мудрыми советами. Ты встретил меня любовью.

Не в силах вырваться из плена ужасных воспоминаний и отчаиваясь от теперешней своей жизни, Уайльд чувствовал, что безумно устал от Бози и Италии, он все сильнее ощущал нехватку денег, о чем постоянно говорилось в его письмах в конце 1897 года. Тем не менее он нашел возможность вручить несколько фунтов недавно вышедшему из тюрьмы солдату, с которым побратался в Рединге. О его трудном положении было известно не только из газет, продолжавших писать о жалком существовании Уайльда в Неаполе, но также и благодаря его собственному признанию Робби Россу: «Я должен переосмыслить мое положение, поскольку не могу продолжать жить так, как живу здесь».

Хватило всего трех месяцев совместной жизни в Берневале и трех — в Неаполе, чтобы Уайльд осознал, что ад свободной жизни хуже ада Редингской тюрьмы. Любовь Бози умерла, любовь Оскара Уайльда была разбита. Он написал «De Profundis», «Балладу Редингской тюрьмы», и только теперь понял, что все было тщетно. Его жизнь разбилась вместе с любовью Дугласа. «Каждый из нас убивает то, что любит»; такие стихи он теперь писал. Ему было уже сорок три года, десять из которых, безусловно, были прожиты напрасно. Он вспоминал слова лорда Генри: «Молодость, Дориан, нет ничего, кроме молодости»; эту фразу он написал словно играючи много лет назад, и она наполнилась подлинным смыслом именно теперь, когда он проник в сады страданий, тех самых, в которых, по его признанию, сделанному Андре Жиду, он так страстно желал побывать. Даже Констанс потеряла всякую жалость по отношению к Уайльду; вот что она писала брату 18 ноября: «Я лишаю Оскара дохода, так как он живет с Альфредом Дугласом, кроме того, очень скоро я объявлю ему войну! Его друзья в Лондоне единодушно с этим согласились, поскольку договоренность была такова, что, если он вернется в этому человеку, он лишится всех доходов». К отчаянию Уайльда добавилось еще и унижение; его вновь стали посещать мысли о смерти: «Я не хотел бы умереть, не увидев свою поэму вполне законченной, насколько это возможно в отношении поэмы, сюжет которой убог, а трактовка слишком индивидуальна»[571]. Ему было необходимо изменить посвящение из боязни вызвать новый скандал, и Уайльд предложил то, которое и будет стоять во всех изданиях поэмы:

Памяти К. Т. У., бывшего кавалериста Королевской Конной Гвардии.

Казнен в тюрьме Его Величества, Рединг, Беркшир, 7 июля 1896 года.

В переписке с Россом, Мором Эйди, Тернером, поддержавшими решение Констанс лишить Уайльда ренты, он постоянно возвращался к «отвратительной репутации», которую они вменяли в вину Бози и которая стала основной причиной решения Констанс; ведь репутация тех, кто позволял себе судить его, была ничуть не лучше. Несмотря на все, что было в прошлом, на былую решимость, на ужасные обвинения, предъявленные в «De Profundis», на теперешнее отношение к нему Бози, он почему-то пытался сохранить видимость этой любви ценой невероятной несправедливости и неблагодарности по отношению к своим единственным настоящим друзьям. Бози продолжал приоткрывать для него врата снов, пусть даже кошмарных, он все-таки оставался для Уайльда тем мгновением, в котором меркла реальность; присутствие Бози представлялось Уайльду ослепительной вспышкой света. Но безденежье оказалось страшнее всего остального. Уайльд принял решение покончить со своей совместной с Бози жизнью, надеясь, что Росс поможет добиться возобновления выплаты ренты. Он был уже не в состоянии игнорировать реальную жизнь по мере отдаления от него белокурого миража, который еще совсем недавно он называл не иначе, как «Нарцисс из Долины Снов». Уайльд был ошеломлен отношением к нему Констанс, о чем и написал Мору Эйди: «29 сентября я получил от жены чрезвычайно жестокое письмо, в котором она пишет: я запрещаю тебе встречаться с лордом Альфредом Дугласом. Я запрещаю тебе жить в Неаполе. Я запрещаю тебе возвращаться опять к той отвратительной и бессмысленной жизни. Я не разрешаю тебе приезжать в Геную»[572]. Действительно, она находилась в это время с сыновьями в Генуе и сильно опасалась того, что скандальная жизнь отца может отразиться на их судьбе.

Уайльд стал мечтать о возвращении в Париж, рассчитывая, что его дружески примут как поэта, ибо он вновь стал поэтом. К сожалению, издание «Баллады» сопровождалось бесчисленными трудностями, среди которых далеко не последними стали условия издателя, взявшегося учить его морали. И потом, Парижу и без Оскара Уайльда хватало забот.

После сенсационных заявлений сенатора Шерера-Кестнера антидрейфусовская агитация достигла апогея. Для того чтобы положить конец всяческим предположениям и гипотезам, Орельен Шолль заявил, что «виновность Дрейфуса не может быть подвергнута ни малейшему сомнению». Майор Эстерхази, со своей стороны, опубликовал письмо, в котором возмутился клеветой, распространявшейся на его счет — главным образом, полковником Пикаром, — и обратил внимание на то, что в событиях вокруг дела Дрейфуса приняла участие некая таинственная Сперанца: это прозвище, как мы помним, было боевым псевдонимом матери Оскара Уайльда. Эстерхази потребовал расследования по этому вопросу, в то время как общественное мнение ставило вопрос о невиновности Дрейфуса, а сторонники и противники Дрейфуса рвали друг друга на части из-за не вполне понятной трактовки идеи родины или еще менее понятной идеи правосудия. Оскар Уайльд оказался в тени, так же как и третий процесс по делу, связанному со строительством Панамского канала, которое уже не вызывало ничего, кроме скуки. Газеты писали только о деталях расследования, которое было начато по требованию Эстерхази, и о триумфе Коклена в «Сирано де Бержераке» на сцене театра у Сен-Мартенских ворот.

С 30 ноября Бози Дуглас был в Париже; он оставил Уайльда в нужде и одиночестве, в тщетном ожидании получить от кого-нибудь аванс в счет будущей пьесы. В начале декабря Уайльд предложил Смизерсу воспользоваться услугами немецкого художника Анри Эрана, с которым его познакомил Анри Даврэ и который мог сделать иллюстрации к «Балладе», но из этой затеи ничего не вышло, поскольку Смизерс планировал сделать издание как можно более дешевым. Это новое разочарование, пусть и незначительное, соединившись с другими, образовало то самое «невыносимое ярмо», о котором много лет назад он писал в «Молодом короле». Уайльд поделился своими страхами с Робби, который и так вдруг оказался кругом виноват: именно на него Уайльд обрушился в связи с решением о прекращении выплаты ренты: «В целом же я полагаю, что ты проявляешь поразительно мало сочувствия к раздавленному, душевно надломленному и глубоко несчастному человеку»[573]. Но при всем этом Уайльд не потерял ни ясности ума, ни поразительного художественного и психологического чутья. Об этом можно судить по одной только фразе, которая не может остаться незамеченной в ворохе писем, полных страхов и терзаний: «Ужас тюрьмы заключен в контрасте между причудливостью внешнего вида и трагедией души»; в другом письме он повторил жестокую фразу, брошенную ему Робби: «Запомните навсегда, вы совершили пошлую и непростительную ошибку уже тем, что попались».