Глава II. ЭСТЕТСКОЕ ТУРНЕ

Глава II. ЭСТЕТСКОЕ ТУРНЕ

Человечество принимает себя слишком всерьез. В этом заключен первородный грех нашего мира. Если бы пещерный человек умел смеяться, ход развития истории был бы иным.

Уилли Уайльд по-братски переусердствовал и явно поторопился с анонсом американского турне Оскара, а главное, сделал неправильный вывод о том, что издание поэтического сборника за океаном стало возможным благодаря известности автора в Соединенных Штатах. Известность была, но скорее скандальная.

В субботу 23 апреля 1881 года лондонская Опера-Комик стала свидетелем необычного наплыва публики. На сцене шла премьера пьесы У. С. Гилберта и сэра Артура Салливана «Терпение», и в зале был полный аншлаг. Причем в тот же день Эллен Терри и Генри Ирвинг играли в «Чаше» Теннисона; мистер Кембл вместе с Мэрион Терри были заняты в пьесе Чарльза Рида «Маски и лица», а Сара Бернар должна была выйти на сцену театра «Гэйети» с труппой Жимназ. Свои места в ложе заняли леди Уайльд, Фрэнк Майлз и Оскар Уайльд в вечернем наряде с зеленой гвоздикой в бутоньерке.

Занавес поднялся, и на сцене появились сэр Реджинальд Банторн в роли чувственного поэта и сэр Арчибальд Гросвенор в роли поэта идиллического в окружении хора девственниц. Зал оживился: в первом персонаже все узнали Данте Габриэля Россетти, а во втором — Оскара Уайльда. Девушки играли на лютнях и мандолинах, воспевая свою любовь к герою Реджинальда Банторна, а тот, в свою очередь, пытался изобразить портрет своего соперника — Гросвенора: «Если вы гуляете по Пиккадилли с цветком лилии или подсолнуха в руках, то каждый встречный на вашем цветочном пути скажет: коли он довольствуется растительной любовью, что не подойдет мне ни в коей мере, то каким же необыкновенно чистым должен быть этот молодой человек!»[157] Чтобы не оставаться в долгу, Арчибальд Гросвенор еле слышно бормотал: «Я трубадур с разбитым сердцем, разумом эстета и вкусами простолюдина… Да, я эстетичен и поэтичен». Публика была в восторге; средневековые и эстетские аллюзии встречали аплодисменты и взрывы хохота. Встаньте так, присядьте вот так, побольше гримас и ужимок, старайтесь быть плоским и угловатым… В каждом слове актеров содержался намек на лондонского денди, и публика все чаше бросала взгляды в его сторону. Когда дело дошло до одежды, смех усилился: одежда сценического героя точь-в-точь повторяла сегодняшний костюм Уайльда. Вся публика в зале, не в силах сдержаться, обернулась к нему, когда Банторн сказал о Гросвеноре: «Этот японский юноша. Юноша в сине-белом наряде»[158]. Уайльд с интересом следил за тем, что происходило на сцене, и улыбался при упоминании о синем фарфоре, страсть к которому перешла к нему от Уистлера. Когда занавес опустился, он наклонился к матери и заключил: «Карикатура — это дань, которую посредственность платит гению».

А в понедельник 25 апреля в «Морнинг пост», как и в других газетах, можно было прочесть, что авторы «Терпения» стремились выставить на посмешище поклонников школы чувственной поэзии и так называемого художественного эстетизма. Для того чтобы добиться такого эффекта, автор либретто собрал все самые необычные ключевые слова, фразы и выражения, которые, как предполагается, используют между собой приверженцы этой абсурдной эстетики… Эстеты — это изобретение «Панча», и они уже не раз подвергались насмешкам… «Пьеса признана крайне забавной; публика много смеялась. Некоторое сожаление вызывает отсутствие голоса у актеров, исполняющих роли поэтических героев, но зато все в восторге от мисс Элеоноры Брэм, чудесно играющей роль Пэйшенс: „Ее сладкий голос и поставленная манера исполнения позволяют как нельзя лучше передать прелесть чудесной музыки г-на Салливана“».

Удачливый продюсер Ричард Д’Ойли Карт поделился с прессой причиной, побудившей его поставить этот спектакль: «Общественное движение, направленное на развитие художественного вкуса, имеет, несомненно, большие заслуги, делая нашу повседневную жизнь приятнее и красивее. Однако в последнее время чистая и совершенно нормальная манера преподавания г-на Рёскина и его коллег уступила место сборищу ультрарафинированных преподавателей, проповедующих учение о нездоровом томлении духа и болезненной чувственности, движение одновременно искреннее и напускное в устах этих великих отцов, стремящихся через свою проповедь добиться личной известности. В общих словах, отличительная черта новой школы заключается в эксцентричности вкусов, ведущей к нездоровому преклонению перед обществом потребления, коррупции и вырождения. Изображая в сатирическом виде этих (так называемых) эстетов, авторы „Терпения“ не ставили целью высмеять дух подлинной эстетики, а стремились лишь заклеймить неестественную эксцентричность, старающуюся выдать себя за таковую. И им удалось создать одну из самых очаровательных и веселых музыкальных комедий»[159]. Кстати, выходя из театра, Оскар Уайльд заслужил аплодисменты публики, оценившей чувство юмора, с которым он воспринял спектакль.

Оскар не преминул воспользоваться своей возросшей известностью; Лилли Лэнгтри рассказывала о том, насколько умно и с каким чувством юмора это было сделано: «Позднее, когда он начал становиться заметным персонажем лондонской жизни и когда его наивные чудачества сделались мишенью юмористических колонок в газетах, он быстро сообразил, что может обернуть их себе на пользу, и с этого момента начал так смело доводить их до крайности, что игнорировать его стало невозможно. Над ним смеялись, но его всюду звали. Когда он появлялся с цветком в петлице, сотни молодых людей делали то же самое. Когда он восхищался цветами гелиотропов, ими торопились украсить все салоны… По забавному выражению того времени, он считался апостолом лилии, апостолом трансцендентализма… Могу с уверенностью сказать, что его позы были рассчитаны именно на публику. Для друзей он всегда оставался прежним, и у нас не было другого выхода, как признать его авторитет, несмотря на эти постоянные ухищрения»[160].

22 сентября 1881 года «Терпение» было представлено на сцене театра «Стандарт» на Бродвее. 30 сентября Уайльд получил телеграмму с предложением осуществить турне по Соединенным Штатам начиная с 1 ноября, во время турне поэт должен был провести около пятидесяти публичных выступлений. 1 октября Уайльд написал из Лондона: «Согласен, если Ваши условия меня устроят». Условия устроили, и 24 декабря 1881 года длинноволосый эстет, молодой человек с лилиями и подсолнухами, автор недавно вышедшего сборника стихов, герой постановки «Терпения», приехал в Ливерпуль и поднялся на борт парохода «Аризона». Багажом поэта были рукопись пьесы «Вера» и собственный гений.

По всей видимости, плавание прошло без приключений. 2 января 1882 года Оскар Уайльд, «разочарованный Атлантическим океаном»[161], прибыл в Нью-Йорк. Один из журналистов сел в лодку и бросился ему навстречу. Накануне он выучил наизусть определение эстетизма: «Наука об ощущениях или о том, что объясняет причины чувства боли или удовольствия, возникающих при созерцании произведений искусства или природы; наука о красоте и о различных формах ее проявления в природе и в искусстве; философия изящных искусств»[162]. Но прежде всего журналист был поражен внешностью Уайльда: «Мистер Уайльд был ростом не меньше 1 м 80 см, прямой, как стрела, широкоплечий и длиннорукий, что свидетельствует о немалой физической силе. Он был одет в длинное, до пола, свободное зимнее пальто с поясом, отороченное двумя разными видами меха, на ногах ботинки из прекрасной кожи, на голове что-то вроде греческой войлочной шапочки без полей, а открытую на груди рубашку можно смело назвать байроновской. На груди был повязан галстук небесно-голубого цвета, прекрасно сочетавшийся с морской тематикой. Длинные, слегка завивающиеся книзу волосы темной волной спадали на плечи. Глаза светились густо-синим цветом, однако были начисто лишены того устремленного в даль выражения, которое столь часто приписывают поэтам». Наивное удивление, отразившееся в широко открытых глазах журналиста, позабавило Уайльда; его собственное определение эстетизма будет перепечатано во всех нью-йоркских газетах: «Эстетизм — это поиск признаков красоты. Это наука, позволяющая обнаружить связи, которые существуют между различными художественными формами. Если быть еще точнее, эстетизм — это поиск тайны бытия»[163].

Пароход причалил слишком поздно, чтобы пассажиры могли пройти через таможню, поэтому Оскар сошел на берег только на следующее утро. Его встретил американский агент Д’Ойли Карта полковник Морс, который проводил его в гостиницу, где поэта ждал завтрак; затем они отправились в здание на Семнадцатой авеню, адрес которого был засекречен и где отныне располагалась штаб-квартира Оскара Уайльда. Рекламные агенты готовили брошюру с биографией его родителей и описанием жизни в Оксфорде; вскоре появилось сообщение, что первая лекция будет посвящена Ренессансу английского искусства. Городская золотая молодежь наперебой приглашала Оскара Уайльда на бесконечные ужины.

7 января Уайльд присутствовал на постановке «Терпения» в театре «Стандарт». На нем был обычный эстетский наряд: короткие штаны, черные шелковые чулки, рубашка с жабо и пунцовый галстук; в бутоньерке куртки черного бархата, обшитой шнурком, на этот раз красовался цветок гелиотропа. Он невозмутимо аплодировал репликам, приводящим публику в восторг, и с улыбкой выдерживал обращенные на него взгляды. После представления он отправился за кулисы поздравить исполнителей, а затем — на ужин в свою честь. На следующий день он проснулся знаменитым на весь Нью-Йорк: газеты писали только о нем; сатирические журналы «Пак» и «Дейли грэфик» поместили на него карикатуры. Словом, 9 января 1882 года все было готово для начала первого выступления в Чикеринг-Холле. Зал был переполнен, и каждый по праву задавался вопросом, какой прием будет оказан безумному поэту — поедателю цветов, которого в течение стольких лет высмеивал журнал «Панч». Уже с сентября прошлого года «Терпение» пользовалось неизменным успехом у американской публики, а Оскар Уайльд как бы заочно исполнял в этом спектакле главную роль. Продюсеры старались использовать его в качестве живой рекламы. Но они плохо его знали. Сразу после прибытия квартира, в которую поселили молодого поэта, стала местом встречи журналистов, актеров, актрис и некоторых привилегированных гостей, допущенных послушать рассуждения Оскара о красоте, открывшейся ему в средневековом великолепии Оксфорда в колледже Св. Магдалины или во Флоренции, этой жемчужине итальянского искусства. Ему уже удалось преобразить английское общество; цель нынешней кампании — попытка оказать влияние на американскую публику. Он предвещает появление цветовой гаммы в мужском костюме, которому необходимо отказаться от скуки черно-серых тонов, так как в конце концов «стремление к красоте является не чем иным, как возвеличенной жаждой жизни», о чем сам Оскар не уставал повсюду повторять. Публика не могла опомниться: все ожидали увидеть плохого комедианта, а перед ней неожиданно оказался молодой человек, культура и уровень развития которого намного превосходили их собственный. Оскар Уайльд, спокойно наслаждавшийся сложившейся ситуацией, предпринял первые шаги для постановки своей пьесы «Вера».

Вечером 9 января, накануне выступления, Оскар был необычно сосредоточен. Его наряд отличался примерной строгостью: черная бархатная куртка, рубашка с напуском, короткие штаны, шелковые чулки и башмаки с пряжками. Никаких цветов в бутоньерке, лишь букетик лилий в вазе на пюпитре. Не обращая внимания на нескольких опоздавших, он разложил записи и начал говорить слегка приглушенным голосом. Публика с любопытством прислушивалась, тем не менее кое-где послышался шепот и саркастические замечания. Но едва закончились первые пять минут, в течение которых оратор дал определение предмету своего выступления, как обаяние голоса, неожиданная и выразительная манера речи, простота и ясность слога подкупили аудиторию, и недоверчивость сменилась восхищенным удивлением. Уверенность возвращалась к Оскару по мере того, как его острые выпады, направленные против англичан, неизменно встречали одобрительный отклик. Публика была окончательно покорена, когда Уайльд заявил: «Поскольку вы все уже успели побывать на пьесе, которая идет здесь столько времени, я думаю, у вас достанет терпения послушать сегодня вечером меня»[164]. Молодой оратор — а ему было только двадцать семь, — духовный отец юных «душек», каким его вот уже несколько месяцев язвительно изображали в Англии и Соединенных Штатах, оказался личностью совсем иного масштаба. «Благодаря этому испытанию, — отмечал полковник Морс, — в присутствии критически настроенной, подозрительной и почти враждебной публики, Уайльду удалось самоутвердиться как оратору; никто и никогда больше не подвергал сомнению его умение обрести власть над аудиторией и заставить слушать себя в полной тишине. За все свои долгие годы работы с самыми известными американскими и английскими лекторами я не припомню столь сурового испытания и такого полного триумфа, какого добился г-н Уайльд на своем первом публичном выступлении»[165]. Сам Оскар Уайльд по достоинству оценил свой первый успех.

Не скрывая удивления, он так говорил об этом своему юному другу Форбсу-Робертсону: «Меня не оставляют в покое ни на секунду. Грандиозные приемы, великолепные обеды, постоянная толпа, окружающая мой автомобиль… очаровательные девушки, простые и умные молодые люди»[166]. К нему даже приставили чернокожего слугу, раба, о котором он, шутя, говорил: «Воистину, в свободной стране невозможно жить без раба!» 17 января Оскар вместе с полковником Морсом расположился в мягком вагоне, выделенном в его распоряжение, и на пароме пересек Гудзон. Он читал Рёскина, вытянув длинные ноги и провожая удрученным взглядом некрасивую панораму Джерси-сити. Он без устали отвечал на вопросы журналистов, не переставая удивлять их продолжительными и страстными тирадами о цветах, природе и искусстве. Он восторгался американскими женщинами и сравнивал актрису Клару Моррис, которую видел на сцене в Нью-Йорке, с Сарой Бернар. Он с уважением читал произведения американского поэта Уолта Уитмена и философа Эмерсона. Журналисты наперебой утверждали, что вместо обещанного шута открыли замечательно интересного человека.

Правда, не все было так безоблачно — Филадельфия приняла Уайльда хоть и вежливо, но скептически. В местной прессе можно было даже прочитать, что «Оскар Уайльд по-прежнему одевается в черное в память об утраченном разуме»[167]. Задетый подобным непониманием, Оскар утешался в обществе Уолта Уитмена, которому наносил визит за визитом. Великий американский поэт-мистик, автор единственной книги «Листья травы», которую он постоянно дополнял и исправлял, в свои шестьдесят три года жил одиноким затворником в городке Камден, штат Нью-Джерси. Два поэта проводили вместе вечера, обмениваясь довольно противоречивыми взглядами на эстетизм, ибо Уитмен несколько опасался излишеств, которые, на его взгляд, могли явиться следствием уайльдовских теорий. Он записывал в дневнике: «Мистер Уайльд заехал проведать меня сразу после обеда. Я увел его в свое логово, где мы очень приятно провели время. Кажется, он был рад возможности отвлечься от своих лекций и элегантного общества и пообщаться со стариком. Он показался мне искренним, честным и бесстрашным. Я был счастлив побыть рядом с ним, поскольку его здоровая юность, энтузиазм и избыток чувств действовали на меня освежающе. Он был в веселом настроении и, по-моему, отбросил всякое притворство, которое ему ставят в упрек. На меня он произвел впечатление блистательного и хорошо сложенного молодого человека»[168].

И вот наконец первое серьезное происшествие. Оскар отказался выйти из вагона в Балтиморе, где должен был выступить с очередной лекцией, поскольку поссорился с другим лектором, Арчибальдом Форбсом, который позволил себе ироничное замечание по поводу эстетических воззрений Уайльда. И тогда он оказался в Вашингтоне, попав на бесконечный праздник, устроенный в его честь политическими деятелями и богатыми финансистами, которые демонстрировали его как некую диковинную «эстетскую обезьяну», вроде тех, что можно встретить на страницах «Харперз уикли». Это не мешало Оскару завязывать знакомства с самыми красивыми женщинами города и ухаживать за исполнительницей роли Пэйшенс молодой актрисой Лилиан Расселл. Однако оскорбительная карикатура, появившаяся 22 января на страницах «Вашингтон пост», где Уайльда сравнили с дикарем, разгневала его и побудила покинуть город. Уайльд почувствовал на себе всемогущество американской прессы, которой хватило двух пренебрежительных статей и нескольких карикатур, чтобы серьезно подорвать его престиж.

Дальнейший его путь лежал в Бостон, где встречи с Уайльдом ждали с некоторым недоверием. Рисунок в газете «Дейли грэфик» напомнил, что в североамериканских Афинах не нуждаются в уроках эстетизма. 27 января его поезд прибыл в заснеженный город. Приглашения, отзывы в прессе породили у Уайльд добрые предчувствия, несмотря на некоторую сдержанность в приеме, оказанном ему «потомками Мэйфлауэра»[169]. Он нанес визит Лонгфелло, отцу американской поэзии, современнику Эдгара По. «Я поехал в гости к Лонгфелло, — читаем мы, — в снежную пургу, а когда вернулся, был уже ураган, и когда я вспоминаю Бостон, перед моими глазами встает только этот прекрасный старик, который сам по себе целая поэма». Несмотря ни на что, интеллектуальные круги Бостона по достоинству оценили Уайльда, чем вызвали удивление прессы, не поднявшейся выше уровня нью-йоркских газетчиков и констатировавшей, что поэт «остается слишком легкой добычей для педантичной цензуры и всех тех, кто желает над ним поиздеваться»[170]. Однако показной пуританизм «потомков Мэйфлауэра» был возмущен непристойностями автора «Хармид», так что женской части населения было рекомендовано воздержаться от чтения подобных откровений:

И не было прекрасней встречи прежде —

Всю ночь шептал он о своей любви

И любовался девственной красою,

Устами нежными касаясь серебра

Ее нежнейшей шеи, прижимая

Пылающее сердце к белизне ее груди[171].

Ответ Уайльда не заставил себя ждать, но на этот раз насмешники к его доводам не прислушались. «Если у вас появится желание узнать, что такое английский пуританизм, не в самом своем худшем виде, когда он действительно слишком плох, а в лучшем его проявлении, когда он все равно не слишком хорош, я полагаю, что лучше всего его искать не в Англии, а в Бостоне и Массачусетсе, где он буквально бросается в глаза»[172].

Несмотря на не особенно вежливый прием, 31 января в зале бостонского Мюзик-холла Оскар Уайльд читал лекцию об английском Ренессансе. Он полагал, что этот период пришелся на середину XIX века, и говорил о нем как о «новом рождении человеческого разума, основными признаками которого являются: стремление сделать более привлекательным свой образ жизни, культ физической красоты, исключительное внимание к внешней оболочке, поиск новых поэтических тем, новых художественных форм, новых интеллектуальных восторгов, порожденных воображением»[173]. Такое возрождение, по Уайльду, явилось плодом соединения древнегреческой культуры с английским романтизмом.

За несколько дней до его выступления газеты писали: «Шестьдесят мест в зале, ангажированные одним студентом из Кембриджа, займут студенты Гарвардского университета, которые будут в вечерних сюртуках, коротких штанах на французский манер, шелковых чулках и с лилиями в бутоньерке»[174]. Ожидались беспорядки, и полиция была наготове.

Когда вечером во вторник 31 января 1882 года Оскар Уайльд готовился выйти на сцену, зал был уже переполнен. В первом ряду пустовали шестьдесят мест. Но в тот самый миг, когда Уайльд вышел из-за кулис и направился к трибуне, в зале появились шестьдесят разодетых денди и грациозно уселись на свои места. Назавтра в газетах сообщалось: «Вырядившись во все возможные эстетские атрибуты, они являли крайне комичное зрелище. Светлые и темные парики, широкие развевающиеся галстуки всех цветов и оттенков, и у каждого в руках бесценная красота лилии или напоминающее расцветку льва сверкание огненного подсолнуха»[175]. Оскар Уайльд медленно разложил свои записи, поправил цветы, украшавшие трибуну, и обратил свою самую любезную улыбку к молодым людям, которые со смущением заметили, что на принце эстетов черный бархатный смокинг, длинные брюки и галстук из белого шелка. Он поклонился залу, затем остановил взгляд на первом ряду и произнес: «Смотрю я вокруг и чувствую, что вынужден впервые вознести молитву Всевышнему: упаси меня, Господи, от последователей»[176]. Затем Оскар осыпал студентов комплиментами за великолепные облачения, в которых им не разрешили бы даже появиться в Оксфорде и которые равно не подошли бы и для земляных работ, к которым Джон Рёскин привлекал английских студентов в рамках своей программы эстетического воспитания: «Наши противники, впрочем, так же, как и наши друзья, постоянно издевались над этими работами, но нам как не было до этого дела раньше, так нет и теперь! А этим очаровательным молодым людям было бы полезно последовать нашему примеру; физический труд пошел бы им на пользу, однако не думаю, что они способны построить такую прекрасную дорогу, какую построили мы»[177]. И Оскар перешел к теме лекции под аплодисменты публики, повергнув в смущение своих хулителей. В конце выступления он подарил университетскому спортивному залу статую, изображающую греческого атлета. На следующий день в прессе появились замечания такого толка: «Своим тактом, достойной и любезной манерой поведения мистер Уайльд обезоружил противников, и ему хватило нескольких саркастических замечаний перед началом выступления, чтобы поставить на место школяров»[178].

На фоне необыкновенного процветания американского общества в 80-х годах прошлого века художественные уроки, преподаваемые Уайльдом, получали все больший отклик. Здесь с новой силой вспыхнул интерес к моде, внутренней отделке домов, произведениям искусства. Эти тенденции становились все заметнее и, несомненно, способствовали успеху лекций человека, который все меньше воспринимался публикой как жеманный герой, некий Арчибальд Гросвенор из Опера-Комик, и пользовался все большим успехом.

В начале февраля Оскар Уайльд остановился в Рочестере, где снова выступил в эстетском наряде, несколько смягчив его экстравагантность, если верить описаниям, которые не замедлили появиться в прессе: «Короткие штаны, черные шелковые чулки, открытые лаковые туфли, вечерний пиджак, жилет из белого шелка и белый галстук, тщательно завязанный поверх рубашки, на манишке которой была приколота булавка с бриллиантом, обрамленным двумя жемчужинами. Из-под пиджака выглядывала цепочка от карманных часов, и еще одно, последнее украшение — массивный перстень на среднем пальце левой руки. Картина в целом получалась забавная, если не сказать живописная, но особую привлекательность придавало этому наряду совершенно удивительное лицо»[179]. Были и другие студенческие выходки с целью внести смуту и сбить его с толку, однако Оскар Уайльд реагировал на них с неизменным спокойствием, чем приводил в восторг журналистов. Кстати, они решительно заняли сторону поэта во время одного из выступлений, когда полиции пришлось вообще очистить от публики зал. В то время завязалась его переписка с экстравагантным Хоакином Миллером[180]. В письме, написанном 9 февраля 1882 года, американский поэт поделился с Уайльдом чувством стыда, охватившим его при виде «хулиганов из Рочестера», и посоветовал ему уехать подальше от этих варваров с восточного побережья и поскорей перебраться в цивилизованный мир западного побережья. Уайльд так ответил Миллеру: «Поверьте, еще меньше, чем судить о мощи и сверкании солнца или моря по танцующим в луче пылинкам или по пузырькам пены на воде, склонен я принимать мелкую и вздорную грубость обитателей одного или двух крошечных городков за показатель или мерило подлинного духа здорового, сильного и простодушного народа»[181].

Перед тем как покинуть Рочестер, Уайльд вновь продемонстрировал оригинальность своего гения по сравнению с тривиальностью прессы: «Я знаю, что правда на моей стороне, передо мной великая миссия. Я неуязвим! Шелли был изгнан из Англии, но не стал писать хуже, оказавшись в Италии. Не он подвергся оскорблению, а весь народ»[182]. И наконец, подобно тому, как много позже он бросил вызов викторианской Англии, Уайльд, уже удаляясь на запад, преподал урок вежливости жительнице Бостона, воскликнувшей при виде его: «Так, значит, это Оскар Уайльд! Но где же ваша лилия? — Дома, мадам, там же, где Вы оставили свою воспитанность»[183].

И в самом деле, настало время уезжать. Чикаго, равно как и Ниагарский водопад, не произвел на него никакого впечатления, правда, возможно, отчасти оттого, что их затмило известие о скором приезде Лилли Лэнгтри. Кроме того, Уайльду пришлось состязаться в известности с чемпионом по боксу, национальным героем Джоном Л. Салливаном, слава о подвигах которого разносилась по всей стране; ради Уайльда городским властям пришлось закрыть здание хлопковой биржи, где должен был состояться очередной бой. Не говоря уже о слоненке Джумбо, которого цирк Барнума приобрел в Лондонском зоопарке и который вызвал столько эмоций, что английской королеве даже пришлось выступить с заявлением, чтобы успокоить разгоряченные умы. После Чикаго Уайльд пустился в большое и изнурительное путешествие: Цинциннати, Сент-Луис, Канада… Он переслал Уолту Уитмену письмо Суинберна, в котором тот высказал более чем сердечные чувства к великому американскому поэту, оставаясь, кстати, значительно сдержаннее в отношении «эстетической миссии» самого Уайльда: «Мне только один раз довелось повстречаться с г-ном Оскаром Уайльдом, это случилось на приеме у нашего общего друга лорда Хоутона. Он произвел впечатление совершенного бездаря, и я никак не мог тогда предположить, что этот человек способен устроить такой балаган, о котором пишут газеты. С другой стороны, совсем недавно я получил от него письмо, касающееся Уолта Уитмена, написанное совершенно просто, вежливо, разумно, без малейшего позерства или прикрас, как по духу, так и по стилю изложения. Это и впрямь очень любопытно. Я думаю, что его имя Вам так же надоело в Америке, как нам в Лондоне надоело имя г-на Барнума и его Джумбо»[184].

Как бы далеко ни находился Оскар Уайльд от Уистлера, он ни на минуту не прекращал своей перепалки с ним, причем оба с удовольствием смаковали впечатление, которое она вызывала у публики. 4 февраля Уистлер подписал своей традиционной «бабочкой» очередное письмо к Уайльду: «Оскар! Все мы, обитатели Тайт-стрит и Бофор Гарденс, радуемся твоему триумфу и аплодируем твоим успехам, но считаем, что, за исключением эпиграмм, речи твои напоминают, скорее, провинциального Сидни Колвина[185], и если не считать французских коротких штанов, ты одеваешься, как Гарри Куилтер[186]»[187]. Уайльд тотчас отвечал: «Мой дорогой Джимми, я только что получил твой ужасающий литературный опус. Я поверить не мог тому, что моя очаровательная и остроумнейшая леди Арчи могла поставить под ним свою подпись. Я был настолько вне себя, что счел необходимым рассказать о тебе одному репортеру. Посылаю тебе то, что из этого вышло»[188].

После чего он отправил Уистлеру следующую телеграмму: «Я допускаю французские короткие штаны и согласен с эпиграммами, однако отметаю Куилтера и отвергаю Колвина. Надеюсь выступить с лекциями в Нью-Йорке и Бостоне. Всегда твой»[189].

25 февраля в Сент-Луисе встретили «принца истомы» и проявили определенное неприятие по отношению к эстетским позам, экстравагантным одеяниям и приглушенному свету, используемому во время выступления. После этого Уайльд читал лекцию в Сент-Поле, откуда написал Д’Ойли Карту о сюжете, интересующем его больше, чем лекции: о пьесе «Вера». «Я получил Ваше письмо относительно моей пьесы. Я согласен полностью передать Вам заботу о ее постановке при условии получения половины прибыли и гарантии выплаты двухсот фунтов после первого спектакля… Что касается исполнителей, то я знаю, что Вы, как и я, считаете, что эта роль как нельзя лучше подойдет Кларе Моррис; и в то же время мне известно, какой трудный у нее характер, и что, приглашая ее на эту роль, нужно быть готовым к любым неожиданностям»[190].

Наконец эстет из Англии покинул восточное побережье Соединенных Штатов; он сел в железнодорожный вагон «Юнион Пасифик» и направился в Небраску, навстречу индейцам сиу, поближе к американскому Западу, который так расхваливал ему Хоакин Миллер. 21 марта он добрался до Омахи, откуда послал жалобу полковнику Морсу, ссылаясь на слишком большое число лекций и грубый прием в Чикаго. Он вновь вернулся к своей главной заботе — постановке пьесы «Вера», обсуждая возможность приглашения на роль русского царя Кайрли Беллью или Форбса-Робертсона. В том же письме он отправил специально написанный пролог, в котором сделал уточнения относительно декораций. Но Морс ответил ему, что Клара Моррис отказалась от этой роли и что он считает разумным отложить постановку спектакля. Уайльда постигло очередное разочарование, и он утешал себя наблюдениями за индейцами из Сиу-сити: «Дорогая миссис Льюис, я уверен, что Вам будет интересно узнать, что я видел индейцев. Они точь-в-точь похожи на Колвина, когда он обряжается в свою профессорскую тогу. Речь их была весьма интересной, покуда оставалась непонятной. А еще я встречался с шахтерами: у них у всех высокие сапоги, красные рубашки и светлые бороды, из них получились бы чудные сутенеры»[191]. Одному местному журналисту, который мечтательно рассуждал о «неглиже», в котором его принял герой дня, — «черная бархатная куртка, темные брюки, шарф из коричневого шелка и носовой платок из той же ткани такого же цвета», — Уайльд заметил: «Зло, причиняемое машиной, заключается не в результате ее работы, а в том, что она превращает в машины людей, в то время как мы стремимся к тому, чтобы они были художниками, то есть людьми. Вот теперь Вы понимаете, чего мы хотим»[192].

Сан-Франциско радостно встретил «поэта с подсолнухом», а на вокзале собралась толпа, чтобы поглазеть на светского «льва». Оскар расположился в пышных апартаментах Палас Отеля и, превозносимый прессой, скоро забыл о Чикаго и недоброжелательных вашингтонских журналистах. Он был покорен многоцветьем окрестных пейзажей, от зелени залива до позолоты Алькатраза и Золотых Ворот, едва различимых в утренней дымке. Элегантные манеры, вдохновенный вид, умный взгляд и очевидная культура заставляли окружающих забыть об экстравагантности его нарядов. «Во время разговора мистер Уайльд обычно сохраняет вежливое и внимательное отношение, но едва беседа затрагивает близкую ему тему, лицо его проясняется, а взгляд серо-зеленых глаз устремляется на пробудившего его интерес собеседника, не скрывая поощрительной и одобрительной улыбки»[193].

Отвечая на вопрос одного из собеседников, Уайльд дал такое определение искусству: «Своим возникновением школа прерафаэлитов, к которой я принадлежу, больше, чем кому-либо другому, обязана Китсу. Он был предтечей этого течения, подобно тому, как Фидий стоял у истоков древнегреческого искусства, а Данте стал вдохновителем силы, страсти и красочности итальянской живописи. Позднее Берн-Джонс в живописи, Моррис, Россетти и Суинберн в поэзии превратились в плод, завязью которого был Китс»[194]. На его лекции собиралась самая эстетская публика: изобилие красоты, празднество красок. Цветы, великолепные ковры, сверкающие люстры, бархатные кресла, все приводило в восторг Уайльда: «Четыре тысячи человек пришли встречать меня на вокзал, была подана открытая коляска, запряженная четвериком. Железнодорожная компания предоставила в мое распоряжение специальный состав для поездки вдоль всего побережья до Лос-Анджелеса, этакого американского Неаполя, со мной обходятся по-королевски, к полному моему удовольствию. А женщины здесь восхитительны»[195].

26 марта Уайльд прибыл на поезде в Сакраменто, где ему преподнесли охапку самых красивых местных цветов; город не скупился на похвалы «этому чудесному и замечательному оратору», который стал заметно скромнее одеваться, хотя неизменной осталась широкая белая панама, которая по-прежнему привлекала всеобщее внимание. Пресса публикует комментарии к его художественным теориям и помещает на первых страницах такой афоризм: «Всякое художество должно начинаться с художественного промысла». Здешние газеты нашли чрезмерными недоброжелательную критику в прессе и маскарад, который устроил в Юте Джон Хоусон, актер из труппы, исполняющей «Терпение»: Хоусон высунулся из окна своего вагона в театральном костюме, вызвав шумные приветствия толпы, принявшей его за Уайльда. Уайльд задержался на две недели в этом если не артистическом, то богемном городе, в котором смешались все расы и народности и где его выступление прошло с большим успехом, хотя на страницах «Пака» и на театральных подмостках продолжали появляться карикатуры на него и его манеру одеваться. В Сакраменто его застало известие, потрясшее всю Америку: гибель Джесси Джеймса, убитого 3 апреля 1882 года двумя членами его банды. Казалось, страна готова была объявить траур по случаю смерти того, кого, несмотря на его многочисленные преступления, считала своим «любимым бандитом».

Затем Оскар приехал к мормонам в Солт-Лейк-Сити, где с прискорбием констатировал уродство здешних церквей и их убранства, а также лицемерие культа мормонов. Об этом он заявил позднее одному из журналистов: «Храм напоминает по внешнему виду крышку от супницы, а внутреннее убранство достойно тюремной камеры. Это самое уродливое сооружение, которое мне когда-либо доводилось видеть. Оказавшись внутри, я обнаружил, что там все ненастоящее, и даже колонны нарисованы. А ведь в доме Господнем не пристало лгать!» Он считал, что полигамия мормонов посягает на романтизм, ибо он как раз «заключается в том, что человек может любить многих, но берет в супруги только одного». Уайльд нанес визит Джону Тейлору, президенту мормонов, которого американское правительство преследовало за полигамию — у него было семь жен и тридцать четыре ребенка.

12 апреля в Денвере его встретили шахтеры Ледвилла, заинтригованные словом, которое впервые услышали — эстетизм. В гостиницу к Оскару явился сам губернатор Колорадо и пригласил его осмотреть шахты. Уайльд как раз сидел за столом: «Это будет прелестно! — ответил он. — Изо всех мест, которые я хотел бы посетить, именно шахта манит меня более всего»[196]. Финансовый магнат Табор, о котором говорили, что он зарабатывает по десять миллионов долларов в год, отдал распоряжение выделить эстету апартаменты в принадлежавшей ему гостинице «Виндзор». Стены в прихожей были оклеены розовыми обоями с цветками лилий. Одна из фресок в спальне изображала Гений Ренессанса; стены были затянуты тканью бутылочного цвета, усеянной маковыми цветами, ванная комната украшена статуями Купидона и Венеры. Однако, освежившись бокалом шампанского, Уайльд поспешил выйти на сцену в заполненном до отказа, но, к огромному огорчению оратора, пребывавшем в полудреме зале. Вернувшись вечером в отель, Оскар Уайльд вынужден был констатировать: «Это просто неслыханно! Проехать в душном вагоне шестьсот миль кряду, чтобы выступать перед спящей публикой!»[197]

И все-таки пресса нередко принимала его за шарлатана; вот как об этом писала «Нью-Йорк дейли трибьюн»: «Очень умные, но не слишком образованные представители прессы сделали все возможное, чтобы выставить его в роли шута, однако без особого успеха. Он сам являет собой ответ на их дерзости. Он прекрасно знает свой предмет и великолепно его излагает. Кое-кто может счесть его взгляды абсурдными, поскольку все, что выходит за рамки вульгарной обыденности, кажется им абсурдным, но его нельзя винить в помутнении серого вещества в мозгах у этих людей, также как и невозможно принуждать безропотно сносить проявление людского невежества»[198].

Несмотря на это, в Ледвилле Уайльд выступал перед полным залом неотесанных, но внимательных и готовых в любой момент взорваться шахтеров; вот как он сам писал об этом: «Я говорил им о ранних флорентийцах, а они спали так невинно, как если бы ни одно преступление еще не осквернило ущелий их гористого края. Я описывал им картины Боттичелли, и звук этого имени, которое они приняли за название нового напитка, пробудил их ото сна, а когда я со своим мальчишеским красноречием поведал им о „тайне Боттичелли“, эти крепкие мужчины разрыдались, как дети. Их сочувствие тронуло меня, и я, перейдя к современному искусству, совсем было уговорил их с благоговением относиться к прекрасному, но имел неосторожность описать один из „Ноктюрнов в синем и золотом“ Джимми Уистлера. Тут они дружно повскакали на ноги и с дивным простодушием заявили, что такого быть не должно. Те, кто помоложе, выхватили револьверы и поспешно вышли посмотреть, „не шатается ли Джимми по салунам“. Окажись он там, его, боюсь, пристрелили бы, до того они распалились»[199]. Уайльд все же спустился в шахту при свете факелов и даже поучаствовал там в банкете в свою честь. Эстет оказался своим: шахтеры обнаружили, что он может выпить с ними на равных, что одевается он так же, как они, и не боится спускаться на глубину. Сам Уайльд, вне всякого сомнения, находился под впечатлением от общения с этими необразованными, но искренними людьми. Газеты иронизировали: «Уайльд приехал дать им урок по искусству костюма, а вышло так, что шахтеры сами преподали ему урок». Эстетское движение в Лондоне неожиданно показалось ему очень далеким и окрасилось для него в тона гуманитарного социализма, который принял более конкретные очертания в «Душе человека при социализме».

Уайльд вовсе не сожалел о вновь приобретенных знаниях, лишний раз убедившись, насколько свободный и дикий американский Запад более восприимчив к культуре, чем Восток, развращенный близостью тлетворных веяний Европы. Однако револьверная пальба, слишком суровые нравы, уличные сражения проституток удручали его. Уайльд уехал из Денвера с гораздо меньшими сожалениями, чем те, с которыми ему пришлось оставить ледвиллскую публику, и направился в Сент-Луис, где посетил дом Джесси Джеймса, одно из самых популярных мест в Миссури; здесь наперебой раскупали как реликвии домашние веши знаменитого головореза. Оскару устроили экскурсию в тюрьму, и вид одного из заключенных, читающего в камере Данте и Шелли, навел его на размышления, полностью подтвердившиеся дальнейшей судьбой: «Удивительным и прекрасным показалось мне, что скорбь одинокого флорентийца в изгнании сотни лет спустя служит утешением в скорби простому узнику в современной тюрьме; а один убийца с печальными глазами (через три недели, как мне сказали, его повесят) проводит оставшиеся дни за чтением романов — скверная подготовка к тому, чтобы предстать перед Богом или Пустотой»[200].

20 апреля весь Канзас-Сити собрался в зале оперного театра, где выступал принц эстетов. И уже в который раз его голос, его талант и обаяние оказались выше газетных насмешек; выступление принесло ему новый успех у простой и скромной публики, понимавшей его гораздо лучше, чем так называемая образованная публика восточного побережья.

12 мая поэт был в Монреале. О его прибытии возвещали огромные афиши, расклеенные на стенах домов. Он пользовался всеобщим вниманием и принимал представителей прессы в отеле «Виндзор». Его оксфордское произношение, по общему мнению, звучало «диковинно», но это не помешало Уайльду мгновенно завоевать симпатии зрителей и поздравить себя с очередным успехом. До этого ему уже удалось привлечь всеобщее внимание к одному талантливому чикагскому скульптору, который прозябал в неизвестности и который благодаря Уайльду сделался гордостью всего города. Из Оттавы Уайльд написал Уистлеру очередное письмо, которое, как повелось, было опубликовано в газетах к восторгу публики, с интересом наблюдавшей за блестящим диалогом двух великих художников: «Мой дорогой Джимми, я хочу, чтобы ты познакомился, а значит, и полюбил мисс Ричардс[201], не просто художницу, а самый настоящий маленький культурный оазис в Канаде. Она уже стала восторженным поклонником твоих картин, вернее, моих описаний твоих картин, которые ничуть не хуже, а часто намного лучше оригиналов. Она безусловно достойна твоего сине-белого фарфора, и поэтому я посылаю ее к тебе вместе с этим письмом. Уверен, ты примешь ее наилучшим образом.

P.S. Америку к цивилизации я уже приобщил — осталось только Небо!»[202]

Не получая ответа от своего закадычного врага, Оскар отправил новое письмо: «Дорогой старый бездельник Сухая игла! Почему не пишешь? Даже оскорбительное послание доставило бы мне радость; я здесь читаю о тебе лекции, чем навлекаю на себя гнев всех американских художников. Салон, разумеется, имеет успех. „Маленькую Розовую леди“[203]… я часто вспоминаю, расскажи мне о ней. И потом, когда ты собираешься в Японию? Вообрази себе книгу: я — автор, ты — иллюстратор. Мы бы разбогатели»[204].

Вот уже полгода Уайльд путешествовал по Соединенным Штатам и Канаде, и новые организаторы турне, убедившись в успехе, планировали продлить его пребывание на континенте. Однако Уайльд утомился от долгих переездов по железной дороге, какими бы комфортабельными ни были поезда, от постоянных лекций на одни и те же темы, устал от бесплодных попыток найти возможность поставить «Веру». Тем более что вашингтонские, нью-йоркские и чикагские газеты снова принялись за свое: время от времени они объявляли, что его эстетская миссия единственной своей целью имела деньги, которые приносили ему выступления. И все же он продолжал.

15 мая Оскар появился на выставке в Торонто среди восхищенной и любопытной толпы, явно сожалевшей о том, что он одет в обычный костюм. 15 июня апостол современного искусства проехал через Новый Орлеан. 20 июня в Сан-Антонио местные газеты скостили ему два года, сделав двумя годами моложе. Из Галвестона, где его, должно быть, за высказывания о войне Севера и Юга, произвели в полковники, Уайльд вернулся, по собственному выражению, с ощущением «драгоценного камня, оправленного в хрусталь». Газеты не преминули перепечатать его слова: «По-моему, дело, которое отстаивал Юг во время гражданской войны, сродни тому, за что борется современная Ирландия. То была борьба за самостоятельность и свободу»[205].

4 июля «Великого Эстета» принимала Джорджия; Уайльда разместили в специально для него обставленном номере гостиницы. В городе прошли пышные торжества по случаю празднования Дня независимости. Вокруг только и было разговоров, что о Джефферсоне Дэвисе, живом воплощении принципов свободы, столь близких сердцу сына Сперанцы. «Нельзя не думать, — заявлял он, — о достоинстве страны, породившей Патрика Генри, Томаса Джефферсона, Джорджа Вашингтона и Джефферсона Дэвиса[206]»[207]. Уайльда спросили, чем объясняется его пристрастие к подсолнухам, и он ответил: «Помимо очаровательной формы, людское воображение окружило этот цветок ореолом красивых легенд, столь же ярко сверкающих золотом, как оттенок его лепестков; кстати, один из феноменов искусства заключается именно в том, чтобы взять, например, считавшийся обычным цветок и показать, насколько он прекрасен»[208].

Тем не менее в письме, адресованном из Огасты американской писательнице и известной полемистке миссис Хау, принявшей сторону поэта, когда на того обрушилась пресса восточного побережья, чувствуется усталость. «Я пишу Вам с прекрасного, пылкого, разоренного Юга, края магнолий и музыки, роз и романтики, живописного даже в его неспособности поспеть за вашим северным интеллектом, проницательным и энергичным; края, живущего преимущественно в долг и погруженного в воспоминания о сокрушительных поражениях прежних лет. Я побывал в Техасе, сердцевине Юга, и гостил у Джефферсона Дэвиса на его плантации (как они очаровательны, все эти неудачники!), видел Саванну и леса Джорджии, купался в Мексиканском заливе, участвовал в колдовских ритуалах негров, ужасно устал и мечтаю о свободном дне, который мы проведем в Ньюпорте»[209].

7 августа он действительно прибыл в Ньюпорт, элегантный и роскошный курортный город, место проживания американских миллиардеров. Его принял писатель и эрудит Нортон, которому Уайльда горячо рекомендовал Берн-Джонс. Поэт снова окунулся в роскошь, богатство, светскую жизнь, о которых успел забыть за время, прошедшее после отъезда из Сан-Франциско. Послушать его лекции в казино приходило «самое элегантное общество, когда-либо собиравшееся в театральных стенах… Женская половина зрительской аудитории приходит в трепет, когда он, вдоволь поиздевавшись над ужасными головными уборами и искусственными цветами, выражает надежду на то, что никто из присутствующих дам не носит такого уродства». Здесь его принимали, как нигде, и он провел несколько дней у той самой миссис Хау, которая обеспечивала столь необходимый Уайльду душевный покой. Снова попав в привычную среду, он раскрыл неизвестную доселе грань своей натуры, открытую лишь для Лилли Лэнгтри, Эллен Терри и самых близких друзей, — Оскар оказался замечательным гостем и бесподобным собеседником. «Самое лучшее, что было в этом человеке, выплыло наружу, как только он оказался в этом окружении»[210]. Он читал стихи под сенью тенистой листвы и не без лукавства замечал, каким странным должно казаться то, что пара шелковых чулок может взбудоражить целую нацию!

В Саратоге, еще одном месте, где собирались миллиардеры, он развлекался тем, что записывал распорядок дня элегантного общества: