5. Об афганском походе

5. Об афганском походе

По должности к афганским делам я отношения не имел, их курировал Р. Ульяновский. Но Пономареву случалось привлекать меня к вопросам, которые выходили за пределы моей «епархии». И после переворота 17 апреля 1978 г. в Афганистане я частенько выступал тут «дублером» Ростислава Александровича, так что был в курсе событий и дважды сопровождал Бориса Николаевича, ездившего туда в сентябре 1978-го и в июле 1979 года. Видел Н. Тараки, X. Амина, Наджибуллу, М.А. Ваганджара, С. М. Гулябзоя, С. Кештманда, О. Сарвари, других, в большинстве своем уже погибших людей, чьи имена светились на небосклоне «сауровской революции». Ведь ее история — это прежде всего мартиролог.

Но пишу эти строки не для того, чтобы анализировать события или пересказывать ход войны в этой несчастной стране. Задачу вижу в ином: попытаться на основе личного соприкосновения с происходившим, контактов с американскими «делателями» политики того времени и некоторых документов внести свою лепту в понимание того, как рождалось злополучное решение о вводе советских войск.

Теперь уже, пожалуй, общепризнано, что свержение Дауда, первоначально приписывавшееся «руке Москвы», явилось сюрпризом для советского руководства. Отношения КПСС с Народно-демократической партией Афганистана (НДПА) были сравнительно недолгими (с 1967 г.), нерегулярными и прохладными. В Москве знали о ней недостаточно и не слишком на нее полагались, скорее, сдерживали воинственных лидеров НДПА. В Межведомственном разведывательном меморандуме США от 28 сентября 1979 г. находим такие строки: «Мы не имеем убедительных свидетельств, подкрепляющих утверждение, что Советы стояли за переворотом, который привел к власти марксистов. СССР, несомненно, был главной вдохновляющей силой и источником финансовой поддержки[153] для афганского коммунистического движения с момента его возникновения в начале 50-х годов. Но Советы всегда были озабочены воздействием, которое поддержка ими афганских коммунистов могла бы иметь на отношения с афганским правительством, и были исключительно осмотрительны в своих прямых связях с ними. Действительно, Москва никогда не признавала официального существования афганской компартии, не разрешала им присутствовать на международных партийных встречах, даже инкогнито[154].

Руководство НДПА не посвящало пас в собственные планы — сказывались скрытность, независимый характер, а возможно, и опасения, что советские лидеры не одобрят его намерений. Их устраивало положение Афганистана, который все годы холодной войны играл роль нейтрального буфера, склонявшегося в сторону Советского Союза.

Да и сам переворот был в определенном смысле импровизацией. К нему готовились, но состоялся он не по расписанию, не в час, назначенный заговорщиками, его навязали внешние обстоятельства: правительство начало массовые аресты членов партии. Мне сам Амии говорил — а он возглавлял военную организацию НДПА, — что ему удалось передать сигнал к выступлению через малолетнего сына, который сумел ускользнуть из дома, где уже находилась полиция.

Кстати, нелегко удержаться от искушения сказать, что в апрельских событиях определенная заслуга принадлежит американцам. Известно, что именно по совету посла США в Кабуле Ньюмена и после встречи с ним Дауд предпринял массовые репрессии против коммунистов, послужившие толчком к вооруженному выступлению.

Сама НДПА и вслед за нею мы называли сауровский переворот революцией. Да и американское посольство в Кабуле в своих шифровках так же именовало апрельские события без кавычек. И он действительно мог бы перерасти в революцию, если бы были успешно проведены преобразования, в которых остро нуждался Афганистан.

Советскому Союзу предстояло определиться по отношению к новому режиму. После некоторых колебаний и связанного с этим недолгого трехдневного выжидания Москва его поддержала. Разумеется, сыграли свою роль идеологические, доктринальные соображения. В новой власти все-таки задавали тон представители партии, хоть и дальней, но родственницы. Но главное, подчинились соблазну иметь послушного союзника на южной границе, в стратегически важном районе, расширить и далее свой «лагерь». Кроме того, смещено было правительство, которое в предшествующие несколько лет под американским влиянием, «транслировавшимся» через Иран, Пакистан и Саудовскую Аравию, начало отступать от прежней ориентации на Москву.

В США и Западной Европе режим 17 апреля называли, по крайней мере публично, коммунистическим. И это вполне объяснимо хотя бы пропагандистскими соображениями в рамках холодной войны. Однако эту этикетку нередко сохраняют и теперь, особенно в России. На самом деле то была своеобразная, даже странная смесь пуштунского национализма с марксистской идеологией в ее догматической упаковке[155]. Причем коммунистические идеи имелось в виду использовать как ключ к проблемам национального возрождения и подъема. Иначе говоря, речь шла об определенной социальной «технологии», используемой в целях модернизации, как она представлялась людям, пришедшим к власти.

Поначалу афганские события казались типичным эпизодом, характерным для времен холодной войны и «перетягивания каната» между двумя сверхдержавами. Советский Союз использовал случай — один из тех, которые возникали прежде всего в условиях «третьего мира», где происходило смещение крупных общественных пластов, шли серьезные перемены, нередко принимавшие форму острых конфликтов.

На самом же деле, поддержав новый режим, СССР стал заложником сектантских, незрелых и неуравновешенных сил, которые был не в состоянии контролировать. Москва угодила в ловушку, вступив в игру, в которой приходится все время увеличивать ставки, не имея возможности ни направлять ее, ни, тем более, выиграть.

Спокойно воспринявшая переворот страна вскоре стала проявлять признаки тревоги, которая переросла в активное недовольство политикой новых властей: ширящимися репрессиями, гонениями на духовенство, которые воспринимались как война против ислама, неуклюжим и неподготовленным вторжением в специфический уклад деревенской жизни (земельная реформа, отмена калыма[156], подрывавшая основу материального существования многих семей — его получателей, совместное обучение и т. д.). К тому же многие мероприятия, даже назревшие, проводились с чрезмерным рвением, в бескомпромиссной форме, нередко с применением насилия.

Еще до захвата власти руководство партии неплохо освоило «технику» и «технологию» деятельности компартии: ее люди постепенно проникли в различные управленческие структуры, в правительственные ведомства и в особенности в армию. Но вот с политикой — с ней дело обстояло куда хуже.

Кремль пытался, но безуспешно, воздействовать на своих «подопечных» по крайней мере в том, что касалось репрессий, расширения политической и социальной базы режима и придания ему, хотя бы внешне, коалиционного характера, нахождения модуса вивенди с определенными кругами духовенства, отказа от поспешных радикальных преобразований. Необоснованные репрессии были одним из главных вопросов, настойчиво ставившихся Пономаревым в сентябре

1978 года в беседах (я на них присутствовал) с Тараки, а также с Амином. И оба они, хотя и оправдывали применявшуюся практику, обещали учесть московские рекомендации (чего, разумеется, не сделали).

Другим предметом переговоров были взаимоотношения между соперничавшими течениями в НДПА — «Парчам» («Знамя») и «Хальк» («Народ»). Объединившись в 1977 году (НДПА была создана в 1965 г.), они, тем не менее, даже пренебрегая судьбами режима, продолжали междоусобную войну. Летом 1978 года парчамисты провели тайный съезд, где поставили задачу взять в свои руки власть.

Противоречия между группировками были не только и, пожалуй, не столько политического плана, сколько личного и, условно говоря, социального. Среди нарчамистов большинство составляли выходцы из интеллигенции и сравнительно обеспеченных групп. Среди халькистов — из более низших слоев, не случайно они занимали доминирующие позиции в армии: военная карьера была наиболее доступным способом выбраться из бедности, занять положение в обществе. Были и иные причины, для пас малопонятные. В частности, Амин признавался Н. Симоненко, заведующему сектором нашего отдела, что ненавидит Бабрака Кармаля, так как тот из аристократов, сын губернатора да и «полукровка» — наполовину индиец. Словом, в НДПА существовало практически тройное разделение: среди халькистов были сторонники и Тараки, и Амина.

В июне — июле 1978 года фракционная борьба вылилась в чистку нарчамистов. Как и в 1937–1938 годах в СССР, значительная часть репрессированных приходилась на товарищей по партии. Начальник службы безопасности, член Политбюро НДПА Сарвари, например, пытал члена Политбюро, вице-премьера Кешгманда. Настойчивые усилия Москвы, неустанно добивавшейся единства НДПА, ни к чему не привели. Безрезультатной оказалась и миссия Б.Н. Пономарева, убеждавшего Тараки и Амина прекратить «чистки». В решении от 12 апреля 1979 г. (№ 149/Х1У) Политбюро констатировало, что «афганские руководители, проявляя недостаточную политическую гибкость и отсутствие опыта, далеко не всегда и не во всем учитывали эти (КПСС. — К. Б.) советы».

Американцы в упомянутом Межведомственном разведывательном меморандуме от 28 сентября 1979 г. также отмечали: «Советы убеждали Тараки и Амина искать политические методы разрядки положения. Они убедили правительство отказаться от программы земельной реформы. Но они не смогли повернуть вспять некоторые другие социально-экономические реформы, введенные Тараки и Амином, которые оттолкнули глубоко религиозные афганские племена»[157]. А в октябре 1980 года в подобном же меморандуме признали: «Афганцы игнорировали советские советы замедлить их усилия по построению социализма в Афганистане. Хафизулла Амин… был особенно своеволен в этом отношении»[158]. Афганские лидеры поступали так не только по независимости характера или из упрямства. Они понимали, что советское руководство стало в некотором роде их заложником и не бросит их на произвол судьбы.

Хотя советские рекомендации были, несомненно, здравыми, Москва тоже способствовала, пусть и не в решающей степени, воцарению в умах афганских лидеров Путаницы, толкавшей их к экстремистским глупостям. У нее не было четкой и последовательной установки на неуместность социалистических «порывов» в Афганистане. А кое-кто в руководстве и аппарате ЦК был готов думать о его социалистическом развитии на манер то ли советской Средней Азии, то ли Монголии.

На одном из совещаний — еще до ввода наших войск — зашла речь о заявлении Бжезинского относительно того, что максимум, на что США могли бы пойти, это «превращение Афганистана в азиатскую Финляндию». Г. Корниенко сказал, что такой вариант мог бы вполне нас устроить. Однако Борис Николаевич туг же воскликнул: «Как можно сравнить Афганистан и Финляндию? Ведь Финляндия — это капиталистическая страна». «А что, — спросил Корниенко, — Афганистан уже созрел для того, чтобы быть социалистической страной?» На что тут же, вторя Пономареву, откликнулся Ульяновский: «В мире сейчас нет такой страны, которая не созрела бы для социализма».

В марте 1979 года, когда была отвергнута просьба о вводе войск, Андронов определял ситуацию в Афганистане как «не созревшую для социалистической революции», а Громыко рассуждал «об отсутствии там революционной ситуации». Но уже в решении Политбюро от 12 апреля говорилось: «С нашей стороны должно и впредь делаться все от нас зависящее, чтобы помочь правительству ДРА… стабилизировать положение в стране, укрепить свое влияние и повести за собой народные массы но пути социалистических (выделено мной — К. Б.) преобразований». А в декабре подчеркивалось: «Для нас совершенно ясно, что Афганистан не подготовлен к тому, чтобы сейчас решать все (!) вопросы по-социалистически». Вывод об отсутствии ясного понимания ситуации напрашивается сам собой.

Кроме того, давая советы по политическим и социальным проблемам — организация власти на местах, земельная реформа, образование и т. д., — мы нередко слепо копировали советскую практику, в частности в условиях Средней Азии, которые многие считали, в том числе и наши востоковеды, близкими к афганским. Между тем такая «пересадка» чужеродных методов зачастую имела довольно печальные последствия. Б. Кармаль — правда, уже после бегства из Афганистана — утверждал, что часть наших советников склоняли его к насильственным сталинским методам и левачеству в экономике.

Не повезло «сауровской революции» и на лидеров. Тараки, поэт и бывший учитель, человек относительно мягкий и не лишенный обаяния, претендовавший на роль «отца нации», пользовался в стране уважением, особенно среди образованной части общества. Но он плохо подходил к роли, которая выпала ему на долю. Заметно недоставало волевого начала, некоего «стерженька» в характере, к тому же он пристрастился к алкоголю.

Я дважды участвовал во встречах с ним, и у меня создалось впечатление, что победа в апреле ввергла его в состояние затянувшейся эйфории. Он явно наслаждался своим положением, я бы даже сказал, утопал в самодовольстве. В стране всячески раздувался культ его личности. В сентябре 1978 года Тараки принимал нас в день своего 62-летия. Газеты вышли с цветисто-хвалебными статьями, пространно сообщали о преподнесенном 62-этажном торте, в одной из них я насчитал шесть его фотографий. Он был искренен в своем политическом и идеологическом выборе и, может быть в силу характера, менее склонен к эксцессам и экстремизму и уже поэтому ближе стоял к нам.

Иное дело — Амии. Очень тонкий покров марксистских идей едва скрывал его яростный пуштунский национализм. Возможно, и менее идеологизированный, чем Тараки, он, однако, исповедовал жесткие, условно говоря, сталинистские взгляды[159], сдобренные характерными для Афганистана привычками и формами поведения, на которых лежала печать господствовавших здесь отсталых отношений. Амин, очевидно, безгранично верил в силу, крепко усвоив известную формулу о насилии как повивальной бабке истории. Он говорил, что хорошо знает характерные черты афганцев, любил повторять: афганец думает одно, говорит другое, и делает третье, и полагал, что в Афганистане добиться своего можно, лишь ведя бескомпромиссную политику и используя кулак. Считал себя пролетарским революционером, представителем обездоленных афганцев.

Амин, безусловно, был более сильной и волевой личностью, чем Тараки: ясный ум, независимый, честолюбивый и властолюбивый нрав, хорошие организаторские способности, умение привлечь и привязать к себе людей. Он был очень жесток. Амин производил впечатление: я до сих пор ясно вижу его статную фигуру, красивое смуглое лицо, которое украшали живые глаза и седые виски, переходившие в черную как смоль шевелюру. Амин называл Тараки «учителем», но в душе считал себя, наверное, более достойным способным стать во главе «сауровской революции».

И Тараки, и Амин ориентировались на Советский Союз, рассчитывали на его помощь и поддержку. Они верили в него и, можно сказать, черпали в советском опыте вдохновение. Но приведу один характерный факт, в котором, думается, отчетливо проявилась разница между ними в этом вопросе.

Вскоре после апрельских событий, в середине мая 1978 года, по просьбе афганцев в Кабул приехала небольшая группа наших специалистов во главе с Н. Симоненко: ознакомиться с положением государственном и партийном аппаратах, определить, какую помощь и в каких формах было бы целесообразно оказать в организации их деятельности, имея в виду прежде всего техническую сторону дела. Если Тараки давал установку ничего не утаивать от делегации, то позиция Амина была заметно сдержанней. Он, видимо, считал, что работу государственной машины не следует выворачивать наизнанку, делиться с нами всеми сведениями. В результате группа вернулась, лишь частично выполнив намеченную задачу.

Москва относилась к афганским лидерам довольно сдержанно, как и приличествует «старшему брату». Но определенная степень доверия существовала, особенно первоначально, хотя не было полного контакта в том, что касалось развития обстановки в Афганистане.

Между тем она осложнялась. Росло недовольство, возникло и стало шириться вооруженное сопротивление, получавшее все более щедрую помощь из Пакистана, Саудовской Аравии и Египта, которые действовали с благословения и при направляющем участии США. К этой «работе» подключился и Китай. Из афганцев, спасавшихся от военных действий бегством в Пакистан, под опекой местной разведки, а также ЦРУ формировались отряды моджахедов[160].

Американские спецслужбы еще до «сауровской революции» оказывали поддержку антиправительственным формированиям на пакистанской территории, используя это как средство давления на Дауда. Она значительно усилилась после его свержения. Возросло и количество передаваемого вооружения. В сентябре 1979 года Вэнс даже направлял телеграмму в посольство США в Кабуле, где выражал озабоченность по поводу активности американских официальных лиц в лагерях беженцев в Пакистане.

В начале апреля 1979 года Специальный координационный комитет (SCC) под председательством Бжезинского, преодолев, по его словам, Оппозицию госдепартамента, решил «проявлять больше симпатий к афганцам, борющимся за независимость». Принятая программа «помогала финансировать, координировать и облегчать продажу оружия и связанную с этим помощь из других источников». Бжезинский в своих мемуарах признает, что сам «консультировался с саудитами и египтянами относительно вооруженной борьбы в Афганистане». Сенатор Черч в докладе сенатскому комитету, сделанном по возвращении из Афганистана в 1984 году, писал: «В январе 1980 года Соединенные Штаты подтвердили наличие поставок оружия афганской оппозиции в Пакистане, как это предусмотрено программой тайных операций ЦРУ».

Впрочем, большинство американских официальных лиц того времени и политологов предпочитают до сих пор отрицать очевидное или отделываться туманными формулировками. Это вновь проявилось — на конференции в Осло[161]. Так, бывший директор Центрального разведывательного управления С. Тэрнер заявил: «Летом 1979 года мы обратились к президенту, чтобы получить одобрение для тайных операций в Афганистане… Помощь состояла в оказании пропагандистской и медицинской поддержки, но не включала вооруженную поддержку, снабжение оружием, обучение и т. д… Наши тайные операции в Афганистане до декабря 1979 года сводились к довольно вялым действиям, имевшим целью предоставить повстанцам некую разновидность помощи, но в действительности она была очень ограниченного характера».

Между тем на заседании Специального координационного комитета 17 декабря 1979 г. (8СС7482) (т. е. еще до ввода наших войск в Афганистан), на котором присутствовали вице-президент В. Мондейл, министр обороны Г. Браун, заместитель государственного секретаря У. Кристофер, начальник Объединенного комитета начальников штабов генерал Д. Джонс, заместитель Бжезинского, глава службы Совета национальной безопасности (СНБ) по советским делам генерал Б. Одом и сам адмирал Тэрнер, было принято решение «вместе с пакистанцами и англичанами рассмотреть возможность улучшения финансирования, снабжения вооружением и средствами связи повстанцев, чтобы сделать возможно более дорогим продолжение Советами их действий». Об этом напомнил в Осло Геир Люндесталд, генеральный секретарь Комитета по Нобелевским премиям, заметив, что и в мемуарах Бжезинского есть указание на «нечто», происходившее и до декабря. Одом, человек, как говорилось, с репутацией «ястреба», при знал: «Вы указали на важные доказательства».

Но Тэрнер продолжал маневрировать: «Пакистанцы, конечно, делали, тут нет вопросов, но мы в этом не участвовали». Впрочем, и эта далекая от откровенности фраза, подтвердив то, что раньше адмирал отрицал, дала мне основание заметить: «Я могу рассматривать это как подтверждение моего заявления о том, что вы не нуждались в вовлечении напрямую, потому что кто-то другой делал это для вас». Бжезинский признает в мемуарах, что уже после ввода наших войск в Афганистан на заседании Совета национальной безопасности были сформулированы «планы дальнейшего (выделено мной. — К. Б.) сотрудничества с Саудовской Аравией и Египтом относительно Афганистана».

Уже в самом начале афганской эпопеи стали вырисовываться контуры замысла определенных кругов США: поглубже затянуть СССР в афганское болото и до известной степени сковать его там, заставив заплатить максимальную цену — военную, экономическую, человеческую и морально-пропагандистскую. В наиболее беззастенчивой манере это сформулировал конгрессмен Гарри Вильсон (лоббист программ финансирования тайных операций в Афганистане): «Во Вьетнаме было 58 тысяч мертвых американцев, и мы должны вернуть это русским»[162] У. Кристофер, тогда заместитель госсекретаря, ездил на пару с Бжезинским в Пакистан по «афганским делам». Как раз во время этой поездки, в феврале 1980 года, Бжезинский китайским автоматом в руках позировал фотографам на афганопакистанской границе.

Именно в рамках этого замысла всячески стимулировалось повстанческое движение, наращивалась помощь моджахедам.

Забегая вперед, скажу: следуя этому же курсу, влиятельные американские круги, как ни неправдоподобно это выглядит на первый взгляд, были заинтересованы в акции Москвы и ждали ее не бе; нетерпения, стараясь «не спугнуть». «Уже в декабре 1979 года, говорил в Осло в сентябре 1995 года, ссылаясь на слова Б. Одома, бывший сотрудник госдепартамента Дж. Хершберг, — некоторые в администрации считали, что в американских интересах заставить Советы заплатить максимально возможную цену в Афганистане». Да и сам Одом в беседе со мной на следующий день прямо сказал, что «они» очень хотели, чтобы «советские вползли» в Афганистан, и старались ничего не делать, чтобы этому помешать. Он подтвердил это также на конференции, заявив: «Моей реакцией, как и других, было, что, если они заберутся туда, мы сумеем доставить им неприятности. И было бы очень хорошо, если бы это произошло». Навер-ное, действовал и послевьетнамский мотив: «Мы же «вляпались» во Вьетнаме, так пусть они «вляпаются» в Афганистане».

После таких заявлений в Осло, обнаживших позицию влиятельных деятелей картеровской администрации, М. Гаррисон, советник-посланник США в Москве в период афганских событий, сказал: «Я получил сегодня вечером определенный ответ на вопрос, который меня волнует уже ряд лет: почему «собака не лаяла» в Вашингтоне в первые три недели декабря 1979 года. Иначе говоря — с учетом всей информации, которая имелась в распоряжении, относительно того, что Советы думают и готовятся сделать в Афганистане, — почему Соединенные Штаты на самом высшем уровне не сказали что-либо Советам на самом высшем уровне, даже если бы это оказалось бесполезным. Мне всегда казалось, что это нельзя отнести на счет некомпетентности. Позвольте проиллюстрировать, почему у меня возник этот вопрос. 13 декабря мы получили в Москве письмо президента Картера Брежневу относительно кампучийской границы, которое, в соответствии с указанием, передали в Министерство иностранных дел. Но если вы собирались послать письмо относительно Кампучии, почему не послать письмо об Афганистане?»

Комментарии, наверное, излишни. И у выступавшего вслед за этим молодого американского исследователя, сотрудника Национального архива безопасности М. Зубока, были все основания предъявить счет не только советским, но и американским политикам: «Может быть, для Билла Одома все было к лучшему, но я не могу не думать, что мое поколение страдало из-за этого несколько лет. По существу, лидеры по обе стороны исковеркали значительную часть жизни моего поколения».

Среди людей, занимавших подобную позицию в особенно напористой форме, мы, естественно, находим и 3. Бжезинского. Адмирал Тэрнер — он утверждал это в Осло и в интервью российскому телевидению 20 июля 1996 г. — колебался, когда перед ним поставили вопрос о массовых поставках оружия моджахедам. Он считал, что это означало бы толкать их — перед лицом 75 тыс. советских солдат — на самоубийство ради американских интересов. Бжезинского же, судя по его заявлениям, эта проблема не волновала. А. Вестад, один из руководителей Нобелевского института мира, рассказал в Осло: «Доктор Бжезинский сказал мне, что не рассматривал афганскую интервенцию даже тогда как трагедию. Он видел также и другие ее стороны».

Еще откровеннее бывший помощник Картера был в разговоре с С. научной сотрудницей Института Эмори (США). В мае 1994 года Бжезинский ей заявил, что предвидел ввод советских войск в Афганистан и был доволен этой акцией, ибо она была необходима, чтобы СССР развалился. Разговор этот имел любопытное «неафганское» продолжение. Бжезинский спросил С.: «Кто будет следующим президентом России?» Она ответила: «Явлинский». «Нет, — возразил Бжезинский, — Жириновский. Такой народ, как русский, ничего лучшего не заслуживает».

Какие же «другие стороны» афганской интервенции видели Збиг Бжезинский и его единомышленники в американском истеблишменте? Речь шла не только о том, чтобы заставить «кровоточить» Советский Союз, укрепить внешнеполитические позиции США, особенно, как заявил Г. Сик, бывший сотрудник Совета национальной безопасности США, «среди исламских стран, где доверие к нам почти исчезло», восстановить «стратегическую позицию», разрушенную иранской революцией.

Ставилась и более крупная задача: побудить Картера повернуть от разрядки вновь к сдерживанию, на чем уже долго, но безуспешно настаивали «ястребы» в американском политическом бомонде и в самой администрации, вывести из игры сторонников более конструктивной линии в отношении СССР, скажем, госсекретаря Вэнса. Противоборство этих двух тенденций, этих двух фигур было характерной чертой всего президентства Картера.

«Самый важный результат Афганистана, — говорил в Осло М. Шульман, — это укрепление позиции тех, кто рассматривал взаимоотношения с Советским Союзом как неизменно враждебные, конфликтные (…) Афганистан «подходил» одному из направлений мысли в американском правительстве»… Этой же темы коснулся уже упомянутый Г. Сик: «Афганистан обозначил конец битвы между С. Вэнсом и госдепартаментом, с одной стороны, и 3. Бжезипским и Национальным советом безопасности — с другой. Сайрус проиграл эту битву, и с этого момента Бжезинский стал доминирующей фигурой в том, что касалось отношений между США и СССР». Он же заявил, ставя, так сказать, точки над «i»: «Вы попросту не могли бы получить доктрину Картера[163] до вторжения в Афганистан…»

Афганистан дал Бжезинскому возможность материализовать политику, которую он активно пропагандировал уже год. С весны 1979 года Збиг, как он пишет в мемуарах, делал акцент на Афганистане и настраивал Картера в том духе, что Советский Союз, очевидно, стремится через Иран и Пакистан выйти к Индийскому океану. При этом упирал на «извечные» гегемонистские намерения Москвы, подкрепляя свои утверждения недостоверными историческими ссылками. А 26 декабря 1979 г. в меморандуме президенту он писал: «Как я упоминал вам неделю назад или около того, мы сталкиваемся теперь с региональным кризисом. Если Советы добьются успеха в Афганистане (далее в «рассекреченном» документе вымаран изрядный кусок. — К. Б.), вековая мечта Москвы о прямом выходе к Индийскому океану осуществится. Иранский кризис привел к крушению баланса сил в Юго-Восточной Азии, и это может привести к советскому присутствию у самого края Аравийского и Оманского заливов».

К сожалению, утверждения Бжезинского производили впечатление и его фантастические конструкции были взяты Белым домом на вооружение. Я имею в виду концепцию «кризисной дуги» на Среднем Востоке и в Юго-Восточной Азии, якобы возникшей в связи с «советским наступлением» в этом районе, нацеленном на реализацию «великого замысла» («grand design») — захват Саудовской Аравии и других нефтедобывающих государств. В протоколе заседания СНБ от 2 января 1980 г. (№ NSC026), где обсуждались меры против СССР в связи с вводом его войск в Афганистан, читаем: «Президент заявил, что он не уверен, что наши сегодняшние решения удержат русских от вторжения в Пакистан и Иран» (выделено мной. — К. Б.).

Правда, Картер в своих суждениях, по крайней мере публичных, колебался. 8 января 1980 г. в беседе с конгрессменами он говорил: «Нет сомнения, что, если вторжение Советов в Афганистан останется без отрицательных последствий (для СССР. — К. Б.), оно будет иметь следствием соблазн продвигаться вновь и вновь, пока они не достигнут тепловодных портов или не установят контроль над большей частью мировых нефтяных ресурсов»[164]. Но 10 января на встрече с членами общества издателей газет президент уже заявляет: «Мы не можем знать с уверенностью мотивы советского вторжения в Афганистан, является ли Афганистан целью или прелюдией».

«В США, — говорил М. Шульман в Осло, — шли дебаты о том, реагирует ли советское руководство на дезинтегрирующуюся ситуацию в Афганистане или, как доказывали другие, имеются в виду более широкие стратегические цели в рамках так называемой «кризисной дуги» — усилия, имеющие целью продвинуться к нефтяным нолям Ближнего Востока, взять в клещи Персидский залив и т. д. Последняя интерпретация привела к доктрине Картера и интенсификации военных усилий. Советская интервенция в Афганистане в этом климате была расценена как подтверждение «второго» подхода, с которым я не был согласен».

Таким образом, в Осло мы, «участники» советской политики второй половины 70-х и 80-х годов, стали свидетелями полемики между представителями двух течений в американском политическом истеблишменте того времени, как бы воспроизводящей споры прошлого. Подведя итоги дискуссий в Осло по афганскому вопросу, сотрудник Брауновского университета Дж. Блайт писал Дж. Картеру, что «нужно было (в те годы. — К. Б.) с американской стороны меньше паранойи относительно советского «главного плана» дестабилизировать регион и воспрепятствовать американскому доступу к арабской нефти».

Но пора вернуться к событиям в Афганистане. Они ставили советских руководителей перед все более трудными проблемами. На фоне общего осложнения обстановки, в Герате, пограничном с СССР провинциальном центре (70 км от Кушки — города в Туркмении, самой южной и жаркой точки в СССР), 15 марта 1979 г. вспыхнуло восстание. В нем приняли участие и подразделения 17-й дивизии афганской армии.

Кабульские руководители, видимо растерявшись, обратились за помощью. 16 марта Тараки позвонил Косыгину и в довольно нервозном тоне попросил — впервые — ввести советские войска. Любопытно, что в 11 часов утра 17 марта, то есть почти в то же самое время, Амин, по словам Громыко, «с олимпийским спокойствием» заявил ему, что «положение не такое уж сложное, армия все контролирует», что «положение у них надежное» и т. д. В действительности, подчеркивал Громыко, «положение в Герате и ряде других мест, как докладывают наши товарищи, тревожное, там орудуют мятежники». Правда, на следующий день в разговоре с Устиновым Амин уже повторял оценки Тараки, как и просьбу о вводе войск. Эти факты свидетельствуют не только о разнобое в афганском руководстве, но и о том, что оно не владело точной информацией о положении в стране.

Косыгин реагировал на просьбу афганцев весьма сдержанно, практически отрицательно. А 17–19 марта ситуация обсуждалась на заседаниях Политбюро, которые, как рассказывал Пономарев, проходили в довольно напряженной обстановке. Сам он был решительно против ввода войск, хотя его позиция по запротоколированному выступлению скорее угадывается. Он заявил: «Прежде всего надо сделать все необходимое силами афганской армии, а потом уже, когда действительно возникнет необходимость, вводить наши войска». Эта полуэзоповская форма выражения мнения — нормальная в условиях тогдашней системы, тем более когда речь шла о «младшем» участнике заседания.

Оба заседания проходили без Брежнева, давшего указание провести обсуждение в его отсутствие. Черненко предстояло «постараться», как объявил председательствовавший Кириленко, проинформировать Леонида Ильича и получить одобрение. Это тоже характеризует уже сложившееся положение в руководстве: хотя речь шла о вопросе принципиальной важности, первое лицо считало для себя возможным не присутствовать.

Выступавшие подчеркивали в унисон: «За Афганистан нам нужно бороться; все-таки 60 лет мы живем душа в душу…У всех у нас единое мнение — Афганистан отдавать нельзя» (Косыгин). «Мы ни при каких обстоятельствах не можем потерять Афганистан… Если сейчас мы потеряем Афганистан, он отойдет от Советского Союза, то это нанесет сильный удар по нашей политике» (Громыко). «Нам ни в коем случае нельзя терять Афганистан» (Андропов). Эта формула станет девизом всех, кто в декабре того же года выступит за военную акцию.

Вместе с тем перспектива ввода войск участникам заседания явно не улыбалась. Особенно это заметно по выступлениям Андропова и Пономарева. Исключение составляет, пожалуй, лишь Устинов. Тем не менее в первый день, 17 марта, склонялись к решению удовлетворить просьбу афганских лидеров, фактически даже приняли постановление. «Нам надо сформировать свои воинские части, разработать положение о них и послать по особой команде», — говорил Косыгин. «У нас разработано два варианта относительно военной акции», — заявлял Устинов[165]. А Кириленко, «подводя итог» и перечисляя шаги, которые предстоит предпринять, сказал: «…Пятое. Я думаю, мы должны согласиться с предложением Устинова относительно помощи афганской армии в преодолении трудностей, с которыми она встретилась, силами наших воинских подразделений».

Однако на следующий день ветер подул в другую сторону.

17 марта Андропов говорил: «Политическое решение нам нужно разработать и иметь в виду, что на нас наверняка навесят ярлык агрессора, но, несмотря на это, нам ни в коем случае нельзя терять Афганистан». Но 18 марта он уже заявлял: «Я, товарищи, внимательно подумал над всем этим вопросом и пришел к такому выводу, что нам нужно очень и очень серьезно продумать вопрос о том, во имя чего мы будем вводить войска в Афганистан. Для нас совершенно ясно, что Афганистан не подготовлен к тому, чтобы сейчас решать все вопросы по-социалистически… Поэтому я считаю, что мы можем удержать революцию в Афганистане[166] только с помощью своих штыков, а это совершенно недопустимо для нас. Мы не можем пойти на такой риск… Я думаю, что мы должны прямо сказать т. Тараки, что мы поддерживаем все их акции, будем оказывать помощь и ни в коем случае не можем пойти на введение войск в Афганистан».

Громыко 17 марта заявлял: «Ясно только одно — мы не можем отдать Афганистан. Как этого добиться, надо подумать. Может быть, нам и не придется вводить войска». А 18 марта он доказывал, что вводить войска нельзя. «Я полностью, — подчеркивал он, — поддерживаю предложение товарища Андропова о том, чтобы исключить такую меру, как введение наших войск в Афганистан. Армия там ненадежна. Таким образом, наша армия, которая войдет в Афганистан, будет агрессором. Против кого же она будет воевать? Да против афганского народа прежде всего, и в него надо будет стрелять».

Сегодня, когда мы знаем, что случится в декабре и как это будет оправдываться, занятно вчитываться в «противоположные» доводы Громыко: «Нам надо иметь в виду, что и юридически нам не оправдать ввода войск. Согласно Уставу ООН, страна может обратиться за помощью, и мы могли бы ввести войска в случае, если бы они подверглись агрессии извне. Афганистан агрессии не подвергался. Это внутреннее их дело, революционная междоусобица, бои одной группы населения с другой».

В этом хоре слышен и голос Кириленко: «Вчера в Афганистане была другая обстановка, и мы склонялись к тому, что, может быть, нам пойти на то, чтобы ввести какое-то количество воинских частей». Считает нужным высказаться и Черненко (в изящном литературном стиле): «Если мы введем и побьем афганский народ, то будем обязательно обвинены в агрессии. Тут никуда не уйдешь». И, наконец, Косыгин: «Одним словом, мы ничего не меняем помощи Афганистану, кроме (!) ввода войск»[167]

Та же тональность царила на заседании 19 марта, где присутствовал Брежнев, заявивший, что «нам сейчас не пристало втягиваться в эту войну». И даже Устинов произнес: «Я так же, как и другие товарищи, не поддерживаю идею ввода войск в Афганистан».

Можно лишь гадать о подлинных причинах такой разительной перемены. Резоны, которые называют сами «герои», выглядят не только неубедительно, но противоречат здравому смыслу. Оказывается, дело в том, что положение в Афганистане… ухудшилось. Вот, например, аргументация Андропова: «Сегодня положение там другое. В Герате уже не один полк перешел на сторону противника, а вся дивизия…» А приводимые доводы принципиального характера против этой акции, красноречиво описывающие ее негативные последствия, выглядят как попытки «красиво» отступить от вчерашней позиции.

Несколько месяцев спустя, во время поездки в Кабул, я пытался расспросить Бориса Николаевича о подоплеке происшедшего. От прямого ответа он уклонился. Но, как я понял, дело решила позиция Леонида Ильича, который действовал в известной мере иод влиянием своего помощника Александрова. Сыграла роль, очевидно, и заинтересованность Брежнева в намечавшемся советско-американском саммите — он состоялся 17–18 июня. Поставить встречу под вопрос млн даже сорвать ее Леониду Ильичу не хотелось.

Характерно, что перемена настроения сопровождалась резко критическими оценками афганского руководства. Из уст Андропова прозвучало, например, такое суждение-признание: «Как мы видим и: сегодняшнего разговора с Амином, народ не поддерживает правительство Тараки». Громыко говорил, что «мы здесь имеем дело с таким случаем, когда руководство страны в результате допущенных серьезных ошибок оказалось не на высоте, не пользуется должной поддержкой народа». А Косыгин предложил (но это не было сделано): «Мне кажется, что надо нам и Тараки, и Амину прямо сказать о тех ошибках, которые они допустили за это время. В самом деле, ведь до сих пор у них продолжаются расстрелы несогласных с ними людей, почти всех руководителей не только высшего, но даже и среднего звена из партии «Парчам» они уничтожили». Проворчал и Брежнев: «У них распадается армия, а мы здесь должны будем за нее вести войну».

Говорилось и о недостаточно достоверной информации относительно положения в Афганистане: «Афганское руководство многое от нас скрывает. Оно как-то не хочет быть откровенным с нами» (Громыко). «Что ни говорите, как Тараки, так и Амин скрывают от нас истинное положение вещей. Мы до сих пор не знаем подробно, что делается в Афганистане» (Косыгин). «К сожалению, мы многого не знаем об Афганистане» (Пономарев).

Впрочем, и советские лидеры были не вполне искренними с афганцами, и на переговорах стороны нередко обменивались пропагандистскими пассажами. В беседе с приглашенным в Москву Тараки советские руководители украшали принципиальными аргументами уже принятое из прагматических соображений решение воздержаться от ввода войск (хотя едва остановились на пороге этой акции). В свою очередь он «угощал», например, такими утверждениями: «Проводимые нами революционные преобразования… укрепили авторитет нашего правительства среди афганского народа, нашли положительный отклик среди народов Пакистана и Ирана… Правителей Пакистана очень испугало, что по всей стране прокатились демонстрации, выступавшие под лозунгами: «Да здравствует Демократическая Республика Афганистан!», «Да здравствует Тараки!» и т. д.[168]

В апреле на базе развернутой (на 11 страницах) записки Андропова, Громыко, Устинова и Пономарева было принято постановление Политбюро (№ П/149(Х1У), где подтверждалось и на будущее принятое решение не вводить войска. «Наше решение — воздержаться от удовлетворения просьбы руководства ДРА о переброске в Герат советских воинских частей, — говорилось в нем, — было совершенно правильным. Этой линии следует придерживаться и в случае новых антиправительственных выступлений, исключать возможности которых не приходится».

В записке содержался трезвый анализ афганской ситуации, раскрывались ошибки кабульских лидеров и перечислялись неизбежные негативные последствия военного вмешательства. Признавался «преимущественно внутренний характер» антиправительственных выступлений в Афганистане, говорилось, что «основная масса населения пока не ощутила преимуществ нового строя, не оценила его прогрессивного характера», а «партии пока не удалось охватить своим влиянием те круги афганского общества, которые можно было бы привлечь на сторону революции: интеллигенцию, служащих, мелкую буржуазию, низшие слои духовенства». Констатировалось, что «при решении как внутрипартийных, так и государственных вопросов часто допускались перегибы, неоправданные репрессии, имело место сведение личных счетов, в ходе расследований дел арестованных допускалось насилие», что «недовольство необоснованными репрессиями затронуло и армию, которая была и остается главной опорой режима». Особо подчеркивались «далеко идущие политические последствия, с которыми был бы сопряжен ввод в страну советских войск».

Но это была записка фактически под уже принятое решение. Готовивших ее людей — ответственных должностных лиц, занимающихся афганским направлением в четырех ведомствах, — по-серьезному не привлекали к обсуждению ни в этот, ни в следующий раз, в декабре.

Я подробно остановился на мартовской «встряске», па обсуждении просьбы афганского руководства, потому что во многом — по содержанию и характеру, по проявившейся при этом тенденции — они были калькой для декабрьского решения. Март показал твердую установку советского руководства «не отдавать Афганистан» наряду с наличием у него трезвого представления об угасающей популярности кабульского режима и главным образом внутренних источниках ухудшения положения в Афганистане. Вместе с тем были продемонстрированы поверхностный уровень обсуждения острейшей проблемы, незнание и, еще важнее, непонимание специфики афганских условий. Чего стоят, например, брежневские рекомендации Тараки: «Организовать в сельских районах (говоря условно, применительно к нашему опыту) комитеты бедноты» или «закрыть» границы с Пакистаном и Ираном (что не удалось и нам).

Наконец, несмотря на явную шаткость позиций руководящею синклита, на его колебания и продемонстрированную способность за 24 часа развернуться на 180 градусов, четко обнаружилась склонность и даже потенциальная готовность пойти на ввод войск. Хотя мартовское испытание и явившееся его итогом апрельское постановление Политбюро на месяцы вперед определили и стабилизировали советский курс на отказ от военного вмешательства, они, думается, в определенной мере облегчили, если не подготовили, противоположное декабрьское решение, послужив своего рода репетицией, трамплином для него.

В послемартовские месяцы события продолжали развиваться по уже заданной траектории. Режим располагал некоторой поддержкой, главным образом среди городских жителей и части молодежи[169], но основная масса населения была настроена против него. Повстанческое движение охватывало все новые районы. К октябрю 1979 года, по свидетельству генерала армии В. Варенникова, Главнокомандующего Сухопутными силами Советского Союза, оппозиция практически контролировала положение в 12 из 27 провинций Афганистана.

Противостояние между моджахедами — по некоторым данным, их было 35–40 тысяч — и правительственными войсками (кстати, далеко не всегда надежными) начинало смахивать на войну. Помощь извне, ставшая наряду с недовольством населения основным источником силы повстанцев, приобретала все более широкий и неприкрытый характер.

Правительство в Кабуле, ощущая уязвимость своего положения, все чаще, все настойчивее повторяло просьбу о вводе советских войск. Генерал А. Ляховский насчитал в общей сложности около 20 таких просьб[170]. Вопрос о «расширении советского военного присутствия», о направлении «хотя бы двух дивизий» был основным, который ставили Тараки и Амии и в ходе второго визита Пономарева в Кабул в июле 1979 года. Перед поездкой, согласовав, разумеется, позицию с высшим руководством, Борис Николаевич поручил мне записать в директивах для предстоящих переговоров: «Ясно и определенно сказать, что о вводе войск не может быть и речи». Пономарев «озвучил» утвержденные директивы. Кроме того, он опять говорил о необходимости положить конец массовым репрессиям и «внутрипартийной» борьбе.

Москва, как и прежде, без особого успеха побуждала афганское руководство проводить более обдуманную политику. В Межведомственном разведывательном меморандуме США «Советские варианты в Афганистане» (сентябрь 1979 г.) отмечалось, что «также в течение лета 1979 года Советы очевидным образом пытались и не сумели побудить режим допустить другие политические элементы в правительство, чтобы расширить его базу». Эти рекомендации, разумные сами по себе, видимо, не вполне учитывали ни далеко зашедшее противостояние в стране, ни реальный потенциал кабульского правительства к тому времени.

Но на фоне этой уже привычной, устоявшейся неблагоприятной динамики появились дополнительные обстоятельства, которые, несомненно, тоже подтолкнули к декабрьскому решению. Начался новый, заключительный этап «самопожирания» режима. На этот раз противоборство развернулось между Тараки и Амином. Предпосылок было достаточно: властолюбие Амина, которому, очевидно, надоело оставаться «вечно вторым», его убежденность, что он лучше подходит к роли первого лица и сумеет справиться с ситуацией.