Признание в любви
Признание в любви
В книге воспоминаний Ираклия Андроникова «Великая эстафета» мое внимание приковала фраза: «До сих пор для меня Ленинградская филармония — мера всего высокого и самого совершенного, любимое место на земле». И я подумал: а у меня какая мера самого высокого и есть ли самое любимое место на земле? Есть ли эти понятия в осознанном и конкретном виде у моих детей, будут ли они у внуков?
Мера самого высокого… Она у всех людей очень разная. У меня эта мера на пути моего становления означала степень добросовестного отношения к работе, доброго и справедливого отношения к окружающим, объективности оценок всего происходящего и категорическое неприятие подлых поступков. В этом, мне кажется, высший смысл собственного бытия.
Сейчас очень много говорится и пишется о том, что наша прежняя государственная система делала из нас рабов, роботов, толкала людей на подлые поступки и преступления. Я много и долго размышлял по этому поводу, вспоминал своих друзей, знакомых, коллег и пришел к выводу, что, несмотря на все сложности, тяготы и трагизм нашей жизни, человек и в тех условиях мог не опуститься до того, чтобы стать подлецом, мог отказаться от должности палача, не согласиться стать осведомителем органов госбезопасности, если это претило его убеждениям, или отказаться по этой же причине от кресла партаппаратчика.
А что касается любимого места на земле… Оно есть у каждого, и может быть, даже не одно…
Долгие годы и даже десятилетия моим любимым местом был родной дом в городе Курске, на улице Дружининской, 22, в четыре оконца по фасаду, с садом и двором. Как мучительно хотелось в этот дом, к матери в годы войны! Крепко сидели в памяти разные мелочи, связанные с детством, вспоминались детали прошлой жизни… Было время, когда по нашей улице возвращались с нижних лугов коровы и, лениво мыча, расходились по своим дворам, а иногда и дворовая собака встречала свою корову и сопровождала ее домой, выполняя свой собачий долг. Потом держать коров запретили, а на улице рядом с нами построили большой четырехэтажный (он казался громадным) дом для руководящего состава областного управления НКВД. Появились суровые люди в шинелях из коверкота с воротником-шалью и с чекистской эмблемой на рукаве. Напуганные курские обыватели начали избегать нашу улицу, обходили ее, чтобы ненароком не попасться на глаза какому-нибудь начальнику…
В нашем саду была яблоня — «белый налив». Весь ее ствол представлял из себя сплошное дупло, а яблоня все плодоносила и плодоносила и до войны, и после войны, и эта живучесть поражала мое воображение, хотя детскому возрасту вроде бы и несвойственно обращать внимание на такие мелочи.
Вспоминались и теплые майские вечера, когда мы, подростки, сидя на лавочке и на бревнах у громадных кустов сирени, пели песни Дунаевского и Блантера на слова, естественно, Лебедева-Кумача и Исаковского, а вокруг нас летали стаи майских жуков, и их золотистые крылья волшебно сияли.
А какая в Курске была земля! Когда я подростком копал грядки в саду, я просто не знал, к какой земле прикасаюсь, и только много лет спустя, изрядно повозившись с грунтом в разных местах, понял, что такое курский чернозем. Мать, занимаясь огородом в Подмосковье, все время ворчала: «Разве это земля? Вот у нас была земля так земля — черная, жирная, ее можно было на хлеб намазывать вместо масла!»
В мой первый после долгой разлуки приезд в Курск в конце войны родной дом показался маленьким, потолки низкими, мать стала тоже ниже ростом, почему-то изменился и ее голос. Он стал тише и глуше. Изменилось все…
Сейчас в этом доме живут незнакомые люди, в саду и во дворе все переменилось, появились какие-то новые строения, и этот дом, когда я его увидел много-много лет спустя, перестал быть для меня тем любимым местом, каким был раньше. А в памяти навсегда остался прежний дом, прежний двор, прежний сад, и все, кто жил в этом дворе, навсегда остались со мной.
Изменились и другие дома, и сами улицы. На оживленной ранее улице Пионерской не было видно ни души, а гостеприимный дом подруги юности Жени Старосельской был разрушен. От дома остался обвалившийся остов, и узнать уже ничего было нельзя, но на заборе кто-то написал мелом его старый номер 31.
С юных лет мне хотелось какой-то частицей остаться там, где я жил, учился, работал… Мне всегда казалось это очень необходимым. Если человек покидает какое-либо место и там от него ничего не остается, значит, и само наше существование является чем-то призрачным и несерьезным. А как остаться? Что-то сделать материальное, чтобы можно было сказать: это сделал я? Остаться в письмах, фотографиях? Но главное, конечно, сохраниться в памяти людей, которые продолжают жить там, откуда ты уехал. А люди уезжают из прежних мест, что-то забывают, что-то теряют по дороге жизни, а потом и сами уходят, исчезает их след, и ничего от них не остается в памяти. Хотелось мне, чтобы остался я в памяти нашего класса «А» 4-й курской средней школы, бывшей железнодорожной. Годы шли, и мне казалось, что собираются вместе время от времени ровесники, вспоминают своих однокашников, интересуются их жизнью.
И вот после двадцатипятилетнего перерыва я приехал в Курск со старыми фотографиями, чтобы разыскать свой класс и напомнить о себе. Тщетно. Нет класса. Есть давняя и близкая знакомая Тамара Анненкова, которая когда-то была Тамарой Комаровой, жила во дворе школы № 4 и знала ее учеников. Остался одноклассник Юра Ендржиевский, утомленный жизнью человек. Мы рассматривали с ним дорогие фотографии, на которых были изображены девочки и мальчики, снятые после окончания 4-го и 7-го классов. Юра рассказывал о том, кто где, а мой летописец — внучка Ксения, у которой с самого раннего детства легкая на писание рука и, наверное, есть литературный дар, записывала с его слов: «…Танкист, погиб на фронте… Летчик, погиб на фронте… Умерла… Умерла… Неизвестно где… Живет в Курске… Появлялся на короткое время в капитанских погонах… Зарезан в драке… Обе умерли… Погиб на фронте…» И все в таком же духе. Наконец, «Кирпиченко Вадим. Жив» — так внучка и записала. Против имени Юры Ендржиевского такая же отметка. Ну и еще малая горстка живых. А так большинство рассеялись, погибли на фронтах, просто умерли, ушли в неизвестном направлении. Нет нашего класса 4-й курской средней школы, а в здании самой школы теперь размещается детский театр.
Опуская другие остановки на жизненном пути, упомяну, что очень хотелось остаться в памяти тех, кто служил со мной в родной 103-й Гвардейской воздушно-десантной дивизии. В годы учебы в Московском институте востоковедения из этой дивизии вначале приезжали ко мне сослуживцы, тем более что путь многих лежал через Москву, а потом все окончательно разъехались по собственным маршрутам…
Один знакомый генштабист иногда говорил мне, что 103-я дивизия все стоит, мол, на том же месте, близ Полоцка, в белорусских лесах.
И вот… в декабре 1979 года на кабульском аэродроме я встретился с бравым генерал-майором, командиром воздушно-десантной дивизии, которая первой высадилась на афганской земле для «выполнения интернационального долга». И это была моя дивизия — 103-я Гвардейская Краснознаменная ордена Кутузова II степени, а потом уже и других орденов воздушно-десантная дивизия.
Хотелось мне душой и памятью вернуться и в Московский институт востоковедения в Ростокинском проезде, где я учился с 1947 по 1952 год, и в студенческое общежитие Алексеевского студгородка, где в эти годы жил. Но два года спустя после окончания нами института его вообще расформировали. Остались, правда, друзья — арабисты и неарабисты, но нет уже дома, куда можно было бы приходить и вспоминать о том, что было здесь раньше, дышать тем, прежним, воздухом…
Или посольства, под крышей которых текла наша бурная жизнь. И это уходит. Крыша есть, а люди уже другие.
Хотя в стойких своими традициями семьях арабистов дети часто наследуют профессию родителей и можно, приехав через много лет в тот же Каир, увидеть там вместо отцов их детей — и это приятно, вроде бы реальное продолжение нашей жизни.
В посольствах люди живут тесной семьей. Рождаются легенды, предания, анекдоты, пишутся пьесы и стихи, работают драмкружки и «клубы веселых и находчивых». Но живет это всего несколько лет, а потом начинает угасать и забываться. Нет надежных нитей преемственности, нет летописей. Остаются лишь казенные слова в виде телеграмм и почтовой информации. Встретится какая-нибудь старая фамилия, а кому она принадлежит, уже не помнишь.
И, наконец, разведка. Это последний рубеж. Здесь я бросил свой якорь. В этом доме постепенно проходила моя жизнь. Отсюда мы ездим на кладбища и в крематории прощаться со своими товарищами. Сколько же здесь было ночных бдений, сколько переживаний за неудачи и провалы. Были, правда, и редкие радостные и торжественные моменты.
И все же, и все же… своими записями я делаю отчаянную попытку подольше остаться жильцом этого дома.
В конечном счете главным побудительным мотивом написания книги является любовь к разведке, к ее сотрудникам, к профессии, к самим ее зданиям и ее территории, любовь и чувство благодарности судьбе за ее щедрость ко мне. На страницах книги мне хотелось упомянуть как можно больше своих товарищей, рассказать о совместной работе, но и в этом желании, конечно, нужно было соблюсти разумную меру. Особенно хотелось написать о тех, с кем я одновременно пришел в разведку. Впечатление такое, что из этого поколения я один остался в строю. Свое намерение я выполнил лишь в очень незначительной степени. Из тех, кто пришел тогда в нашу службу, больше всего мне дороги фронтовики, солдаты Великой Отечественной войны. Эти люди когда-то составляли сердцевину разведки, были ее движущей силой. Между нами всегда было особое взаимопонимание, поскольку и жизнь мы воспринимали по-особому — самую ее суть, без ненужных мелочей. И в руководстве разведки в разное время было немало фронтовиков. Это заместители начальника разведки генералы Юрий Иванович Дроздов, Анатолий Иванович Лазарев, Яков Прокофьевич Медяник, Юрий Иванович Попов, Борис Александрович Соломатин, Владимир Александрович Чухров, Евгений Изотович Шишкин.
Ну что ж, признание в любви я сделал. Была ли эта любовь взаимной? И насколько возможна такая постановка вопроса вообще? Может ли разведка любить своих отдельных представителей? Нельзя сказать: «Его любила разведка», равно как нельзя сказать: «Его любила родина». Любовь к разведке, как и любовь к родине, может быть только односторонней. И я счастлив тем, что мне суждено было долгое время работать в разведке и искренне любить ее.
Закончу свое повествование полюбившимися мне стихами поэта-фронтовика Александра Гитовича:
Жизнь проходит —
Разве в этом дело?
Разве, в неоглядности своей,
Молодость когда-нибудь хотела,
Чтобы детство возвратили ей?
Так и нам печалиться не надо,
Только бы — разумна и добра —
Длилась, как последняя награда,
Деятельной старости пора.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.