Глава первая ТРУДЫ И ДНИ

Глава первая ТРУДЫ И ДНИ

Среда обитания

На заре XI века территория Европы была еще слабо заселена. Тут и там ее занимали разрозненные группы людей. Сменявшие друг друга цивилизации покрывали ее точно тонкая сеть с широкими ячейками. Население, имевшее весьма низкую среднюю плотность[1], концентрировалось островками в безбрежном море необитаемых территорий. Деревни и деревушки, возникавшие на пересечении двух дорог, на берегу реки или у подножия холма, включали в себя хижины для людей и стойла для скота, окруженные палисадником; были также приходская церковь с кладбищем и иногда несколько более просторных строений, в которых обитал местный сеньор со своим семейством. За околицей простирались поля, огороженные живой изгородью из тополей, ясеней, ив или же совершенно открытые.

Такова была для большинства людей того времени среда обитания, в которой рождались, жили и умирали. Каждая деревня имела свое лицо, неповторимые обычаи, источник, к которому девушки ходили по воду, берег реки или пруда, где женщины полоскали белье, заросли кустарника, укрывавшие влюбленных, и даже дерево, под сенью которого, как говорили, жил святой; конечно же, как и в наши дни, в деревнях попадались известные типажи, смешные или страшные — калеки, слепые, уроды, рогоносцы, развеселые или буйные пьяницы.

Время протекало, не ведая отсчета. Мало кто из взрослых мог точно назвать свой возраст. Искусственной хронометрии не знали; на отдельных церквах можно было видеть солнечные часы, некоторые священники еще хранили античный навык пользования водяными или песочными часами. Лишь по мере развития коммерческой деятельности, в XIII веке, у деловых людей появилась потребность в более точном цифровом выражении времени. Изобретение в XIV веке механических часов возвестило начало новой эры. Год протекал в соответствии с природными ритмами, и живописное изображение месяцев вскоре стало темой для художников. В течение вынужденного январского заточения приводили в порядок инвентарь и обихаживали домашнюю скотину. В феврале начинались первые полевые работы. В марте и апреле — пахота, подрезка деревьев, сев. Мир возрождался к новой жизни, любовью скреплялись пары. И снова в ночь на 1 мая люди всех сословий — крестьяне, сеньоры, мастеровые и даже, без сомнения, клирики, несмотря на проклятия, коим подвергались на церковных соборах языческие обычаи, — собирались у источника на поляне; женщины танцевали, сопровождая пляску древними напевами, смысл которых, возможно, был уже утрачен. Наступало время конных походов и войны. Скотину выпускали пастись на земли, отдыхавшие под паром. На дорогах вновь начиналось оживленное движение. В августе округа оглашалась ритмичным звуком молотильных цепов. В сентябре или октябре (в разных краях по-разному) наступало время сбора винограда. А там — сев озимых и, накануне первых снегопадов, убой свиней. Декабрь вновь собирал под родными крышами семьи, и долгие зимние вечера заполнялись рассказами...

Смена времен года сопровождалась и одушевлялась литургическим циклом. От Рождества к Великому посту, а от него к Вознесению каждый праздник имел свои традиции и нес свои радости. Во время некоторых из них в церквах еще исполнялись танцы, имевшие давнее галльское или германское происхождение, которым клирики пытались придать вид и смысл церковного обряда. Праздники, посвященные местным святым (каждый регион и каждая профессиональная корпорация имели особых святых покровителей), еще больше сближались по своему характеру с фольклором. Большинство коллективных увеселений так или иначе было связано с культом этих святых. В некоторых городах существовали братства, посвященные местному святому, и в посвященный ему день устраивались шумные пирушки. В году насчитывалось около тридцати праздничных дней, помимо воскресений. Обычно они сопровождались церковными церемониями, перед народом разворачивались драматические действа. Литургия, представлявшая собой подлинное искусство молитвы, являлась одним из стержней культуры того времени, одним из наиболее оживленных ее очагов. Вместе с тем она оставалась своего рода роскошью, поскольку лишь наиболее крупные церкви обладали необходимыми человеческими и материальными ресурсами, чтобы торжественно проводить эти церемонии, которые любили продлевать, усложнять, насыщать произвольными украшениями. День за днем повторялось, помимо мессы, богослужение по часам (заутреня, первый, третий, шестой и девятый часы, вечерня и повечерие), о котором оповещали звоном колокола и который семь раз прерывал дневные труды и ночной сон во имя чтения псалмов и пения гимнов.

Деревенская жизнь знала и чисто светские праздники, например, по случаю уплаты оброка сеньору. Зеленой листвой украшали быка, которого отводили к замку, а господин в знак подтверждения уплаты передавал плательщикам гирлянды из цветов. Даже отправление правосудия заключало в себе элемент развлечения, становясь источником занимательных историй о комических похождениях прелюбодея, захваченного на месте преступления, о несчастных, прикованных к позорному столбу, а иной раз и о совершении казни. Но сколь бы горестным или радостным ни выдался день, как только ночь опускалась на соломенные крыши деревенских домов, обитаемая земля еще больше сжималась в размерах. Вокруг этого хрупкого очага тепла и жизни, этого постоянно угрожаемого приюта смыкался огромный лес.

Лес был вездесущ — дикий, наполненный щебетом птиц и ревом зверей, лишь местами словно бы продырявленный пустошами и болотами. В нем чередовались высоченные дубы, буки, хвойные деревья и даже каштаны (ареал распространения этого дерева достигал Нормандии, где оно исчезло значительно позже), заросли кустарника, дикие яблони и груши, боярышник. Бедственные события IX и X веков и связанная с ними миграция населения еще более расширили лесные площади, уступив им, особенно на западе и в центре, некогда возделывавшиеся территории. Лес покрывал в 1000 году две трети территории Франции и Англии. Испокон веку он внушал благоговейный ужас, являясь в то же время важным источником пропитания. Территория церковных приходов заканчивалась на опушке леса. Олицетворяя саму природу, первозданную, какой она вышла из рук Творца, он побуждал к молитве и размышлению. Порой он служил источником своеобразного развлечения, когда взору ступившего в него человека представали полусгнившие трупы, там и сям висевшие на ветвях деревьев среди ярких красок осенней листвы...

В течение долгого времени считалось, что лес не может быть собственностью отдельных лиц. Однако вопреки всему большие участки его в конце концов оказались во владении сеньоров, всячески ограничивавших или обременявших тяжелыми поборами коллективное, общинное пользование им. Вместе с тем лес не берегли. Беспорядочно практиковавшаяся заготовка коры, из которой получали дубильное вещество и волокно для изготовления веревок, губила множество деревьев, оголенные стволы которых засыхали на корню. Нерегулируемая рубка леса приводила к возникновению обширных прогалин, зараставших кустарником. Лес представлял собой серьезное естественное препятствие, самую нерушимую из границ между государствами: так, Орлеанский лес на протяжении веков отделял герцогства Бургундское и Беррийское от того, что тогда называлось «Францией». Он служил также наилучшим прибежищем для разбойников и отшельников, беглых и всякого рода «лесных людей», более или менее подозрительных для оседлых деревенских жителей — заготовителей угля и золы, использовавшейся для производства мыла, сборщиков дикого меда и воска. Для жителей лесных окраин лес служил неисчерпаемым источником древесины, исключительно важного материала, перерабатывавшегося на месте за неимением средств для его транспортировки. Хворост сжигали в очагах, мох и сухая листва служили подстилкой для скота и, по всей вероятности, ложем для множества людей; из плодов букового дерева получали масло для повседневного потребления; дикие ягоды, яблоки, груши и мушмула заменяли более редкие плоды фруктовых садов. Овцы, козы, свиньи, а порой и крупный рогатый скот бродили среди лесной поросли в поисках пропитания. Несмотря на существование обычаев, ограничивавших периоды, в течение которых можно было пользоваться «правом выпаса», его экономическое значение было велико.

Но прежде всего лес — место обитания диких животных: оленей, кабанов, косуль, выдр, куниц, рысей. В изобилии водились лисы. Волки, несметное множество которых, являясь непременным атрибутом повседневной жизни, служило настоящим бичом для любого человеческого поселения, исчезнут во Франции еще не так скоро, как в Англии, островное положение которой препятствовало обновлению вида из-за невозможности иммиграции новых особей. Волка боялись и вместе с тем презирали его как животное вечно голодное, жестокое, подлое и лживое. Не зря поговорка гласит: «Коварен, как волк». Действительно, он ловок и хитер, но при этом силен и чрезвычайно вынослив. Для псовой охоты он неуязвим, если только не попадет в западню, поэтому жители целых деревень участвовали в облавах, используя в качестве подкрепления громкий крик и шум.

Помимо того, что охота позволяла избавляться от вредных животных, волков и лис, она служила, в большей мере, чем скотоводство, источником получения мяса, а для господ — к тому же еще предметом страстного увлечения и, наряду с войной, главным занятием. На крупную дичь охотились с луком и рогатиной, на кабанов и оленей — «по следам», то есть со сворой собак. Использовали специальные породы собак: борзых для охоты на зайцев, легавых (bracon — отсюда пошло слово браконьер) — на оленя. Наиболее престижной, но вместе с тем и более дорогостоящей, а потому более редкой была соколиная охота (или охота с ястребом), имевшая древнюю традицию. Птицу, взятую из гнезда, долго и терпеливо обучали. Практика псовой охоты, предполагавшая наличие больших лесных массивов, имела одно экономическое последствие: сеньор был вынужден ограничить рубку леса в своем домене. Некоторое уменьшение количества дичи в XI веке стимулировало создание сеньориальных заповедников, немногочисленных до той поры. Исключительное право охоты в заповедных лесах принадлежало хозяину домена.

Практически единственным строительным материалом для возведения жилых домов служила древесина, зачастую в сочетании с необожженным кирпичом. Дом укрывал от непогоды и защищал от многих опасностей, но не более того. Крестьянский домишко, огороженный палисадником, представлял собой жалкую лачугу. Деревни, судя по той легкости, с какой их разрушали (что являлось одной из целей войны), а затем восстанавливали, скорее напоминали трущобы — беспорядочное нагромождение грязных лачуг с низкими дверями, над которыми иногда возвышались в качестве украшения или магического оберега бычьи или оленьи рога. Здесь не жили, а искали убежища от непогоды или врага.

Домашний быт того времени отличался крайней простотой. Даже замок сеньора зачастую имел всего лишь одно жилое помещение. В этом убогом жилище умудрялись помещаться глава семейства с сыновьями и их венчанными и невенчанными женами, законными и незаконными детьми и даже детьми этих детей. Несколько поколений жило вместе в нестерпимой тесноте, что являлось одной из основных характерных черт той культуры, объяснявшей, почему в общественном сознании наихудшим социальным злом были злословие, ложь и лицемерие. Еду готовили на улице, опасаясь пожара. Человек делил свою лачугу, летом кишевшую паразитами, с окружавшими его мелкими домашними животными: хорьками и генеттами, которых специально натаскивали для охоты, ласками, имевшими репутацию священного животного, и собаками различных пород. Кошка, тогда еще мало распространенная на Западе, вплоть до XV века оставалась большой редкостью. Что касается домашней обстановки, то она сводилась к самым необходимым вещам: несколько деревянных мисок, горшков и чанов, квашня, ступа с пестом.

В домах сеньоров прислуга спала прямо на полу, расположившись вокруг господина. Наиболее богатые, имевшие кровать, спали совершенно нагими, закутавшись в теплое одеяло. Обеденный стол представлял собой несколько досок, которые в урочный час укладывали на козлы, а потом убирали. Для освещения дома только владельцы наиболее крупных доменов могли позволить себе использовать восковые свечи, другие вынуждены были довольствоваться тусклыми коптящими сальными свечами или масляными лампами, чаще же всего освещение вовсе отсутствовало. Настоящее отопление было невозможно, поскольку тогда не существовало печей с дымоходом, которые мало-помалу стали распространяться лишь в XII веке по мере расширения каменного строительства. В углу комнаты устраивали очаг, в котором сжигали хворост или сосновые шишки, а дым выходил через открытую дверь. Окна, если таковые прорубались, были открыты всем ветрам, поскольку тогда еще не умели производить оконного стекла. Таким образом, существование в значительной мере определялось этой неравной борьбой против зимней стужи и ночного мрака, и трудности нарастали по мере удаления от Средиземноморья, чем, по всей видимости, объясняется тот факт, что на протяжении столетий цивилизация в ее наиболее утонченных формах распространялась с юга на север. Севернее определенной широты любая интеллектуальная работа большую часть года тормозилась суровостью климата, требовавшей больших физических сил и моральной стойкости.

Действительно, против холода у человека не было иных средств, кроме его собственной одежды, которая не отличалась большим разнообразием и мало различалась у представителей обоих полов. Грубая шерстяная ткань, из которой обычно шили одежду, мало изнашивалась, что позволяло передавать ее из поколения в поколение. Этим объяснялись крайне медленная эволюция костюма и отсутствие моды в нашем понимании этого слова (исключение составляли лишь немногие богачи). Тем не менее, хотя иные ткани, кроме шерстяных, пеньковых и льняных, были большой редкостью, наблюдалась сильная тяга к украшениям. Любили яркие цвета, контрастные оттенки. Ювелирными украшениями, обладание которыми считалось главным показателем богатства, служили кольца, пряжки, застежки и даже драгоценные пояса. Поверх сорочки надевали тунику, доходившую до середины голени; под ней мужчины носили длинные штаны, тогда как женщины заправляли ее в длинную юбку. Те, кто не ходил босиком, носили башмаки из грубой кожи или деревянные сабо. Этим и ограничивалась повседневная одежда у всех, независимо от места на социальной лестнице. Некоторые сановники, как светские, так и духовные, при исполнении своих служебных обязанностей надевали длинную мантию, однако этот обычай распространился лишь к концу XI века благодаря развитию текстильного производства. Спасаясь от холода или находясь в пути, надевали плащ с капюшоном или меховой полушубок. Накидка без рукавов, державшаяся на правом плече и скреплявшаяся застежкой на груди, считалась роскошным одеянием, благодаря которому выделялись из общей массы магнаты и князья.

Люди ходили обычно с непокрытой головой. Прически различались по регионам: например, нормандцы начисто брили лицо и выбривали волосы вокруг головы, оставляя лишь короткую шевелюру на макушке. Англосаксы тоже брили бороду, но носили усы и длинные волосы, благодаря чему приобрели на континенте незаслуженную репутацию изнеженных людей. Однако таковы были только общие тенденции, над которыми превалировали частные обычаи и привычки: так, англосаксонские короли и пожилые нормандские рыцари отпускали себе величественные бороды. Паломники, пленники и те, кто подвергал себя покаянию, отращивали бороды и волосы на голове в знак сердечного сокрушения. Что касается женщин, то их обычным головным убором служил завязанный в виде платка или чепца кусок ткани: именно такими уборами славились около 1100 года жительницы Кана.

Различные каши из злаков составляли основу питания. В голодные годы иногда ели толченые желуди. Хлеб чаще всего выпекали не из пшеничной муки, а из смеси ее со ржаной мукой, иногда без закваски. Кое-где его пекли в золе, в других местах — в печи у сеньора. К хлебу добавляли овощи, называвшиеся, в зависимости от той части растения, которая шла в пищу, «травами» или «кореньями». Вместо сахара употреблялся мед, который выкачивали из ульев, изготовлявшихся из коры или соломы и имевшихся в каждой деревне, или извлекали из дупла дерева, где поселился дикий рой. Для большей части населения почти единственным источником мяса служили свиньи, забой которых в ноябре давал повод для празднества, по всей видимости, являвшегося пережитком старинного языческого обычая. Быки были рабочим скотом, овцы обеспечивали шерстью, а козы давали молоко. Учинить резню домашнего скота во вред побежденному было первейшим удовольствием на войне, которое к тому же давало победителю возможность устроить обильный пир. Только богатые постоянно питались мясом — именно это обстоятельство в той или иной мере определяло их менталитет. Только у них в изобилии водилась дичь (в пищу шло даже жесткое и невкусное мясо журавлей и цапель), только они имели возможность доставлять на свой стол таких особенно высоко ценившихся пернатых, как лебеди и павлины. Правда, церковные предписания запрещали употреблять мясо по определенным дням и в определенные периоды года, однако эти ограничения при детальном рассмотрении оказывались не столь уж и строгими — так, еще в XII веке мясо некоторых птиц приравнивалось к рыбе, холоднокровному существу. Посты вели к росту потребления рыбы; из-за отсутствия средств ее консервации приходилось постоянно рыбачить на реках, прудах, в прибрежных морских водах[2].

Пили обычно медовуху (мед, растворенный в воде и подвергшийся брожению), вино из диких яблок (нормандский сидр появится только в XII веке), а главным образом — пиво, известное еще с древних времен. Для обеспечения потребностей литургии в виноградном вине и ввиду трудностей его транспортировки монахи внедряли и более или менее успешно акклиматизировали виноградники вплоть до Англии и Нидерландов. Нетрудно представить себе, какую кислятину производили из винограда, выращенного в этих холодных краях. Отвратительная репутация нормандских вин не мешала культивировать здесь виноградники вплоть до XIII века. Епископы, а иногда и светские князья там и сям выращивали хорошие сорта винограда еще античного происхождения, однако для того, чтобы компенсировать посредственное качество большинства местных вин, обычно прибегали к их ароматизации. Под общим названием ароматизированных напитков (piments) производились смеси из вина, меда и ароматных трав.

Подобный характер питания, частично обусловленный низкой продуктивностью сельскохозяйственного производства, предполагал, что наиболее бедные перманентно голодали. Более или менее значительная часть населения, в различных регионах разная, жила в состоянии хронического недоедания начиная с последних веков Римской империи и вплоть до аграрной революции, наметившейся во второй половине XI века. Мало было территорий, на которых бы тогда периодически не свирепствовал голод. Стоило лишь погибнуть урожаю на пространстве пяти или шести современных департаментов, как тысячи людей в течение целого года обречены были жить в ужасных условиях на грани выживания. Как еще и в наши дни во многих странах, голод тогда был обычным явлением. Голодом частично объясняется демографический застой, несмотря на высокий уровень рождаемости. Не было простой риторикой в описаниях хронистов то, как изголодавшиеся крестьяне ели землю, разделывали останки тех, кого смерть прибрала раньше их, или же, совершенно отчаявшись, бросали всё и бежали, рискуя в других краях оказаться в еще худшем положении. Даже если эти несчастные, подвергавшиеся жестокой эксплуатации беглецы и получали где-либо помощь, у них было мало шансов существенно улучшить свое положение. Посреди этих несчастий клирики проповедовали покаяние и надежду. Причины происходящего ускользали от человеческого понимания, и объяснение находили в дурном влиянии звезд или в небесной каре. Рауль Глабер, хронист того времени, насчитал 48 голодных лет между 970 и 1040 годами; в период с 1022 по 1095 год были отмечены 43 голодных года. Некоторые из них поразили «весь мир», то есть всю Западную Европу: таков был 1000 год. Неурожаю 1031 года предшествовали проливные дожди, после чего в течение трех лет свирепствовала чума.

Слово «чума» тогда использовалось для обозначения любой заразной болезни, принявшей характер эпидемии. Нам мало известно о санитарных условиях, в которых жили люди XI века. Бедняки, вероятно, страдали от рахита, зато не были известны ни алкогольные заболевания, ни туберкулез: болезни, как известно, имеют свою историю. Детская смертность безжалостно производила естественный отбор, однако и для тех, кто переступил порог зрелости, надежды на долгую жизнь были призрачны: к сорока годам успевали состариться, а в шестьдесят, окончательно исчерпав жизненные силы, умирали. Мир тогда был миром молодых людей, которым физический труд, не подвергавшаяся ни торможению, ни искусственному возбуждению сексуальность, минимальная, но все же реальная гигиена (как мужчины, так и женщины голыми купались в реках) обеспечивали в течение немногих лет их зрелости изумительную жизнестойкость. К врачебной помощи в собственном смысле этого слова тогда не прибегали. Лишь около 1020 года в Монпелье открылась школа, в которой стали изучать античные медицинские трактаты. Тут и там какой-нибудь ученый клирик вновь открывал крохи этого забытого знания. Во многих монастырях был свой монах — знаток лекарственных трав или костоправ. Прибегали и к помощи святых: святой Луп помогал от эпилепсии, святой Мавр исцелял от подагры, а святые Элуа и Фиакр считались универсальными чудотворцами. На болезнь, поразившую его самого или одного из его близких, человек реагировал с помощью магии. Иногда сообщество в целом, желая защититься, в слепом порыве отторгало от себя больного — особенно часто так поступали с прокаженными. Хотя проказа уже давно была известна на Западе, широкое распространение она получила только после Первого крестового похода. Эти несчастные с наростами на одутловатом лице, охрипшим голосом, шелушащейся кожей, источавшие отвратительное зловоние, внушали такой ужас, что их считали одержимыми эротическим бешенством. Этот страх не мог объясняться одной только боязнью заразиться: в некоторых регионах Нормандии трупы больных проказой хоронили лицом вниз. Прокаженные повсюду отторгались от общества. Гонимые из городов и весей, эти несчастные собирались в ватаги, то бродившие по стране, то жившие оседлыми лесными стойбищами, память о которых до сих пор сохраняется в названиях таких мест, как Фонмазо или Мазофруа (от m?zeau — прокаженный).

То и дело на холме, возвышавшемся над равниной, в укромной долине, в излучине реки или при слиянии двух рек взору путника открывались верхушки крыш, торчавшие над крепостными стенами. Более низкие строения, прилепившиеся к массивным зданиям, были скрыты от его глаз. Случалось, что подобного рода нагромождение строений в те времена возникало вокруг аббатства благодаря притоку служилых людей, воинов, беженцев и ремесленников, как в Жюмьеже, реже это бывало вокруг крепости — как в Алансоне. Как правило, это происходило на месте старинных галльских поселений или древнеримских городов, к тому времени пришедших в запустение и ужавшихся до размеров территории, умещавшейся в пределах крепостной стены. Однако и эта территория, на которой глинобитные и деревянные строения заменили прежние каменные здания, подчас оказывалась слишком просторной — часть ее занимали пустыри и поля. В центре этого города или бурга, в самой высокой ее точке, или непосредственно у городской стены возвышалась оборонительная башня, иногда представлявшая собой остатки древней цитадели. Случалось, что за пределами крепостной стены, на территории сельской округи укрепленная церковь или монастырские здания образовывали не столько внешний квартал, сколько автономные элементы того разрозненного и расплывчатого комплекса, который мы называем «городом», но для обозначения которого европейские языки того времени еще не имели специального слова. Четверо ворот, устроенных в городской стене соответственно странам света, вели в Руан. Перед восточными воротами возвышалась герцогская цитадель. К концу правления Вильгельма Завоевателя вокруг города возникли три пригорода: Маль-палю, Эмандрвиль и поселение вокруг аббатства Сен-Кан. Однако размеры таких «городов» по нашим меркам были смехотворны. В середине XI века Лe-Ман, считавшийся значительным городом, построенный на вершине холма и окруженный крепостной стеной из римского кирпича, над которой возвышалось двадцать башен, имел размеры 450 на 200 метров!

В середине X века в качестве предвестников новых времен в некоторых районах, прежде всего в долинах Рейна и Мааса, стали возникать поселения вокруг какого-нибудь скромного рынка, который периодически посещали перекупщики соли, продуктов земледелия, мелких предметов ремесленного производства. Эти поселения представляли собой «пригороды», преимущественно возводившиеся вблизи церкви, земля вокруг которой юридически считалась местом убежища, и окруженные рвом и палисадом из кольев. В пригородах фламандских городов в X веке быстрыми темпами возрождалась древняя традиция текстильного ремесла, так что около 1000 года туда начали ввозить необработанную шерсть из Англии. В XI веке, также в пригородах, в Лотарингии стала развиваться металлообработка. Однако эти явления всё еще оставались исключениями. Город, несмотря на свои маленькие размеры, был лишен органического единства, его составляли сосуществующие группы населения, еще не объединенные (за редким исключением) исполнением какой-либо специфической функции. От той городской жизни, которая процветала в эпоху Античности, ничего не осталось. Даже в материальном плане от нее остались разве что развалины общественных зданий, не находивших себе применения или зачастую использовавшихся в качестве каменоломен. Даже если город в топографическом отношении демонстрирует весьма примечательную преемственность от Античности до наших дней (очень редко после какой-либо катастрофы его восстанавливали не на его развалинах, а в другом месте), как таковой он оставался чрезвычайно уязвимым. Не было спасения от периодически постигавшего его бедствия — пожара, который, наряду с такими катаклизмами, как чума, засуха и война, имевшими природное происхождение или вызванными людской злонамеренностью, со всей наглядностью выявлял господствовавший в мире фатальный порядок вещей. В первые тридцать лет XI века двенадцать городов в пределах современной Франции были почти полностью уничтожены огнем: в 1000 году Анжер (вновь горевший в 1032 году), в 1002-м — Страсбург, в 1018-м — Бове и Пуатье, в 1019-м — Руан и Шартр, в 1020-м — Сомюр, в 1024-м или не-сколько позже — Коммерси, в 1025-м — Осер, в 1026-м — Сент, в 1027 году — Камбре и Тур...

В социальном плане положение горожан не было единым для всех и не представляло собой чего-то особенного: клирики и военные, свободные и сервы — каждая из этих категорий обладала собственным юридическим статусом, который по-своему подчинял их местному сеньору. Лишь постепенно в течение XI века во Франции вошел в обиход термин буржуа, служивший для обозначения свободного горожанина. Впервые это слово было употреблено в 1007 году в городе Лош. И тем не менее образ жизни буржуа мало отличался от жизни крестьян: он возделывал свое поле, пас свой скот, его поросята и домашняя птица копошились в уличной грязи. Лишь много позднее, когда сменилось несколько поколений, в результате развития коммерческой деятельности сельскохозяйственные занятия горожан перестали быть экономически оправданными.

Менталитет

Глубинные отношения связывали человека с его землей. Экономическая необходимость, трудовые приемы и суровая борьба за выживание — всё это вместе укореняло его на земле, на которой он жил, соблюдая местные обычаи, и от которой получал, трудясь в поте лица своего, порой из последних сил, хлеб свой насущный. В этом землепашец и хозяин домена мало отличались друг от друга: работа первого кормила обоих, а могущество второго обеспечивало им общую безопасность. Социальная группа, таким образом, обнаруживала тенденцию к замыканию в себе, вырабатывая свой особый менталитет — феномен, который еще в XX веке можно наблюдать, пусть в остаточной и видоизмененной форме, в некоторых отдаленных европейских деревнях.

Мир XI столетия — крестьянский мир. Конечно, давно была пройдена стадия первобытного клана, воодушевлявшегося своего рода биологическим патриотизмом, однако патриотизм современного типа, связанный с реальным государством, в XI веке существовал лишь в зачаточном состоянии в сознании отдельных людей. Патриотизм тогда выступал в виде привязанности к родному краю, территории, на которой человек непосредственно жил и трудился. Без особой симпатии относились ко всякого рода прохожим чужакам; инстинктивное недоверие боролось с любопытством, возбуждаемым этими разносчиками новостей. Превратности войны, торговли или паломничества сводили вместе людей, говоривших на разных языках, и тогда хватало малейшего повода, чтобы началась потасовка. Языком же каждого (за исключением ничтожного меньшинства клириков) было его родное местное наречие. Перегруппировка и до известной степени унификация деревенских говоров происходили в недрах регионов, в которых экономически и политически доминировал один наиболее активный центр или через которые проходили оживленные пути сообщения. Так формировался региональный язык, диалект. Эти «романские» диалекты, которые все вместе отличались от латыни своей большей напевностью, обилием гласных, пластичностью и красочностью своего словарного состава, обнаруживали и непохожесть друг на друга, что объяснялось комплексными различиями — географическими, историческими, психологическими. С X века по Луаре пролегла граница, отделявшая друг от друга две более или менее различные лингвистические группы, каждая из которых представляла совокупность диалектов и наречий, обладавших, несмотря на многочисленные различия, фундаментальным единством: к северу те, что составляли «французский» язык, а к югу — «окситанский», именуемый также «провансальским».

Язык, постепенная трансформация которого не поддается наблюдению со стороны отдельного индивида, имеет прямое отношение к той совокупности нравов и особенностей мышления, какой является обычай, определяющий существование людей. Он обладает необъяснимой силой тех неписаных, но непреложных законов, которые мы можем в наши дни наблюдать, на весьма низком уровне, в бандах, гангстерских сообществах, в социальных средах, не имеющих легального определения, в которых соблюдение установленных норм становится для индивида условием его психического равновесия, а их нарушение влечет за собой порой непоправимые последствия.

Под натиском экономических условий обычай меняется, но происходит это хотя и непрерывно, однако крайне медленно, а потому почти незаметно. Клянясь в приверженности традиции, в то же время ее нарушали в каких-то мелочах. Церковь распространяла моральные и юридические понятия на саму церковную догму, которая охватывает одновременно мысль, слово и жест, чем и объясняется то большое значение, которое придается ритуалам и обрядам. Для средних умов той эпохи учреждение, верование, вещь и даже сама личность заслуживали тем большего почтения, чем старше они были. Престиж аббатства в значительной мере зависел от древности его основания — подлинной или фиктивной. Отсюда — бесчисленные фальсификации, грамоты, датированные более ранним годом, фантастические документы, сфабрикованные монахами с самыми добрыми намерениями. Да и само слово сеньор имело первоначально значение «более старый» (senior). Эпические поэты доходили до того, что горячего коня Роланда наделяли кличкой Вейянтиф, то есть «почтенный своей старостью»! Грамотеи — любители исторических преданий — искали в них не столько удивительные рассказы о прошлом, сколько образ человека, наивно выводившийся ими из себя самих, что позволяло объявлять его черты вечно неизменными. Интерес к истории был всеобщим, даже среди самого простого народа, который черпал рассказы о добрых старых временах, о жизни древних святых из других источников. Былое служило оправданием самого себя, а любое новшество было ненавистно само по себе. Вместе с тем новый факт мог породить обычай, который впоследствии оправдывал его: так, заранее согласованное или спонтанное, вызванное минутным воодушевлением подношение сеньору могло породить обязательство.

Обычай был единственным единодушно признававшимся основанием права. Средневековые языки не имели выражения, эквивалентного нашему слову свобода. Во Франции (может быть, за исключением городов юга страны) и Германии это повлекло за собой самые крайние последствия: с конца IX века ни один правитель там не опубликовал писаного закона. Обычное право являлось эмпирическим результатом коллективных привычек, основанных на уважении к давно совершившимся фактам. Постепенно затушевывалось римское понятие собственности, на смену которому пришло фактическое владение в течение длительного времени, под которым подразумевалось обладание землей или властью. Однако, за неимением писаной фиксации правил, человеческая память служила единственным цементирующим элементом обычного права, а коллективное свидетельство — единственным его критерием. Отсюда проистекали, несмотря на всё большее, от поколения к поколению, усложнение и запутанность, необычайная гибкость обычаев, касавшихся лиц и их собственности.

Вместе с тем эта привязка к месту и времени заключала в себе странные противоречия. Так, чужаками считались евреи, жившие маленькими общинами во многих городах юга и востока Франции, а также в Париже. Живя доходами от простых ремесел, иногда занимаясь возделыванием виноградников, они оставались в маргинальном положении по отношению к христианскому большинству, с которым, как правило, поддерживали добрососедские отношения. Церковь запрещала смешанные браки, а обычай отдавал приверженцев иудаизма и их имущество на произвол короля или князя. Порой случалось (в частности в Аквитании), что по большим церковным празд-никам толпа христиан, охваченная внезапным порывом ярости, самым жестоким образом вымещала на этих беззащитных существах свою злость, удовлетворяя своего рода потребность в отмщении. Зато дураки и полоумные являлись неотъемлемой составной частью христианского сообщества — из милости, насмешки ради или вследствие какого-то неизъяснимого очарования: в них безрассудство представало как своеобразное проявление рассудка, через них в недрах нашего мира проявлялся какой-то иной мир, это были «простецы», пользовавшиеся особым божественным покровительством. Дабы распространить и на себя это покровительство, государи держали их при своих дворах на положении шутов. Точно так же нищие, несчастные бродяги, «искатели хлеба», несмотря на недоверие к ним, были привычным атрибутом деревенской жизни.

Это общество, сколь бы глубоко оно ни укоренилось, отличалось чрезвычайной подвижностью. Два селения, разделенные сравнительно небольшим расстоянием, могли почти ничего не знать друг о друге, зато из любого из них в один прекрасный день кто-нибудь отправлялся в Иерусалим. Сорвавшийся с насиженных мест народ странствовал по дорогам: беженцы, которых гнала прочь война и которые больше уже никогда не возвращались; крестьяне, чьи земельные наделы были слишком скудны, чтобы прокормить разросшиеся семьи; беглые холопы; масса безработных, бродивших от замка к замку, от аббатства к аббатству и нанимавшихся в сборщики урожая или в наемники на одну из вспыхивавших повсюду войн; профессиональные забавники, развлекавшие публику за монету, кусок хлеба или отрез ткани — жонглеры, бродячие акробаты, рассказчики, дрессировщики медведей, державшие на поводке своих питомцев[3]; странствующие проповедники; монахи, бежавшие из своих обителей; на морском побережье — собиратели трофеев с судов, потерпевших кораблекрушение. Наконец, сверху донизу социальной лестницы, все, для кого их слишком живой темперамент или повышенная чувствительность, а также любовь к приключениям делали нестерпимой тесноту семейной жизни, тиранию главы семейства, досаду от обычая, запрещавшего вступать в брак младшим сыновьям, ибо это чрезмерно увеличивало число тех, кто жил за счет скудных доходов от семейного надела. Видимо, по этой причине Гуго, сын короля Франции Роберта I, в один прекрасный день бежал, чтобы стать разбойником. Даже для тех, кто стоял на самой вершине феодального общества — графов, герцогов, ко-ролей — и обладал властью над весьма значительными территориями, непрерывные переезды с места на место были настоятельной необходимостью как для обеспечения средств к существованию (прямо на месте потреблялись припасы различных доменов: остановившись там, господин со своей свитой и дружиной за несколько недель оприходовал урожай целого года), так и для поддержания собственного авторитета, для чего в принципе были необходимы личные контакты с людьми. Отсюда проистекало освященное обычаем «право постоя», позволявшее господину останавливаться у своих вассалов. Так, перемещаясь с места на место, вся эта пестрая компания болтала, хвалилась, ссорилась, любила, узнавала новые истории, которыми питается человеческая память. Этим объясняется миграция сказок, легенд, песен, которую отмечают историки литературы и фольклора.

По дорогам и лесным тропинкам тут и там двигались группы паломников в больших фетровых шляпах. Они распевали походные песни или гимны. Некоторые шли пешком, другие ехали на лошадях и мулах. Облачившись в короткий плащ, одни из них имели при себе посох, при случае служивший им оружием, другие же были препоясаны мечом — отнюдь не лишняя предосторожность, ибо святость путешествия не защищала от злоключений: так, в 1008 году граф Жоффруа Бретонский был убит на постоялом дворе на пути в Рим. В паломничество отправлялись с намерением принести покаяние или в припадке безрассудного энтузиазма, порой движимые глубокой и безотчетной верой, поскольку не сомневались, что подлинная жизнь была где-то в другом месте, и отправиться туда означало приобщиться к сей тайне. Существовали паломничества местные и региональные, например к мощам святого Мартина Турского.

Более протяженным было паломничество в испанский город Сантьяго-де-Компостела, к мощам святого Иакова. Французы зачастили туда с середины X века, не без риска для собственной жизни, поскольку путь проходил по Кантабрийскому побережью, стране свирепых басков, многие из которых еще были язычниками. По этой причине король Наварры повелел проложить более безопасную дорогу через Сомпор и Ронсеваль. Эта «французская дорога» была открыта в середине X века, однако настоящие толпы паломников устремились по ней лишь после 1100 года. Зато паломничество в Рим имело давнюю традицию, а с X века возросло и число паломников в Палестину. В 1020 году появилось латинское подворье в Иерусалиме, а позже, во времена Крестовых походов орден госпитальеров взял на себя заботу по приему бедных паломников. Из Франции в Святую землю путь некогда проходил через перевал Гран-Сен-Бернар, по территории Италии, а затем морем, но после того, как король Венгрии окрестил свой народ, пилигримы стали предпочитать менее опасный и сопряженный с меньшими затратами маршрут по Центральной Европе, через Балканы и Малую Азию: шесть месяцев пути от аббатства к аббатству, где предоставлялся приют Христа ради, от города к городу, где неведомый вам трактирщик останавливал вас, хватая за уздцы вашу лошадь или полу вашего плаща, приглашая войти туда, где можно было найти вино и овес. Паломник по меньшей мере на год (а чаще на два-три года) покидал свою деревню, свой замок, свою семью. При отбытии ему, возможно, вручали некое послание, которое надлежало передать такому-то лицу в таком-то городе, через который пролегал путь. По возвращении же — сколько рассказов и, вероятно, драм, сопряженных с реадаптацией!

Благодаря путешествиям паломников наметились главные пути сообщения по Европе, с севера на юго-запад и юго-восток, вдоль которых в местах остановок появились храмы, ставшие средоточием церковной культуры. Эти пути приблизительно совпадали с сетью древнеримских дорог из Парижа в Испанию через Тур, Пуатье, Бордо, в Овернь через Невер, в Марсель через долину Роны, в Италию через Мон-Сени. Однако движение путников не всегда строго совпадало с этими направлениями, маршруты менялись: стоило лишь какому-нибудь разбойнику возвести на холме сторожевую башню, как путникам приходилось делать большой крюк, огибая ее. К тому же сколь велико бы ни было число путешественников, их можно было встретить только небольшими группами. Трудности пути усугублялись и тем, что официальные власти не заботились о поддержании дорог в надлежащем состоянии. На многих путях следования старые римские дороги и галльские тропы были заброшены и поросли лесом. Сплошь и рядом проторенная дорога вдруг исчезала, сменяясь тесниной, ненадежным бродом через бурный поток или лощиной, пользующейся дурной славой. «Большая дорога», которая вела из Флера в Домфрон, едва достигала двух метров ширины. По большинству дорог, соединявших деревню с деревней, невозможно было проехать на телеге. Каменные мосты развалились. Если сеньор или местное общество задавались целью устроить что-нибудь взамен такого моста, то довольствовались понтонным мостом, деревянными мостками, а иногда и просто лодкой перевозчика. Около 1000 года мост через Марну близ Mo пришел в столь ветхое состояние, что пользоваться им отваживались только в случае крайней нужды, причем, если хотели пере-браться по нему верхом на лошади, впереди шел проводник, закрывавший по мере продвижения животного дыры в настиле моста доской или своим щитом... К тому же приходилось уплачивать дорожную пошлину, которую взимали по старой памяти вместо прежнего налога каролингских времен, право на получение которого присвоил местный сеньор. На каждой из больших французских рек насчитывались десятки мест, где путнику приходилось раскошеливаться. Платили смотрителю моста, платили перевозчику, которого можно было вызвать, протрубив в сигнальный рожок, висевший на дереве у переправы. И поборы эти становились все более обременительными. В исключительных случаях создавались своего рода ассоциации, соглашения между сеньором и его вассалами, дабы построить ради общего блага мост через реку, за пользование которым не взималась плата.

Передвигались пешком; ездить верхом на муле могли позволить себе только богатые; лошадь была преимущественно боевым конем. Осел, стоивший вдвое меньше, использовался главным образом в качестве вьючного животного. Именно поэтому скорость передвижения была чрезвычайно мала: за день проделывали путь километров в тридцать, если ничто не мешало движению. Движение к цели замедлялось и вследствие того, что путнику много раз приходилось делать крюк. Низкая плотность заселения некоторых регионов делала их фактически недосягаемыми ввиду невозможности найти там стол и кров. Потому-то путешественники старались по мере возможности выбирать водные пути, несмотря на большие расходы, сопряженные с использованием речных плавучих средств. Дорого, зато, плывя по реке или морю, за сутки оставляли позади сто и даже сто пятьдесят километров. Сена и Северное море сыграли решающую роль в экономическом подъеме, которым характеризовалось XI столетие.

Терпким, горьким был тогда вкус жизни, которой вечно что-нибудь угрожало, а преобладающим чувством, особенно среди бедняков, было чувство страха... Правда, невзгоды подобного существования людьми того времени, скорее всего, воспринимались не так, как это ощущается нами.

Человек еще долго будет пребывать в состоянии пессимизма, которым преимущественно характеризовалась феодальная эпоха: едва ли кому-то приходила тогда в голову мысль, что «счастье возможно». Начиная с каролингской эпохи Церковь провозглашала консервативный в социальном отношении идеал бедного человека, sanctus pauper, терпеливо сносящего выпавшие на его долю невзгоды, поэтому для него скорее, чем для других, откроются врата Царства Небесного. Идея про-гресса оставалась немыслимой. Человек знал, что рожден, чтобы умереть, и не задумывался над этим. Правда, время от времени эта мысль посещала его, толкая то к исступленному покаянию, то в объятия разнузданных страстей. Но чтобы предаваться глубоким размышлениям на эту тему, жить этим... На то существовали специальные люди — монахи, отшельники, проповедники. В обществе сверху донизу царило насилие. Дрались и убивали друг друга как холопы, так и бароны. Убийца даже похвалялся своей победой. Противников обрекали на медленную смерть в темнице, калечили в порядке отмщения или отправления правосудия. Не усматривали ничего скандального в том, что отец отдавал распоряжение выколоть глаза своему мятежному сыну. Скука, а главным образом уверенность в собственной безнаказанности толкали на подобного рода эксцессы не меньше, чем импульсивность, способность без лишних эмоций видеть кровь и самому проливать ее (к этому привыкали, в частности, на охоте), обычай гордиться физической силой и с презрением относиться к жизни, чему по-своему содействовала и католическая церковь.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.