Глава пятнадцатая ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА В СИБИРЬ

Глава пятнадцатая

ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА В СИБИРЬ

28 июня 1790 года Екатерина отпраздновала 28-летие со дня своего восшествия на престол. В мирное время во всех церквях Санкт-Петербурга были бы отслужены торжественные молебны, в одной из загородных резиденций — Петергофе или Царском Селе — устроен пышный прием для кавалеров российских орденов, иностранных послов и придворных. Монархиня раздала бы награды отличившимся офицерам и чиновникам и сама не осталась бы без подарков…

Однако шла война. Кавалеры разъехались на театр боевых действий. Иностранные дипломаты отсиживались по резиденциям посольств — шведская «бомбардирада» столицы создавала угрозу для перемещавшихся по улицам экипажей. А придворные ходили как в воду опущенные. Петербург готовился к эвакуации.

И все же «подарки» государыня получила. Их было два.

Первый походил на бомбу, разорвавшуюся прямо у ее ног. Гребная эскадра под командованием Нассау-Зигена, как уже было сказано, потерпела поражение от шведского флота. Путь к столице для неприятеля был открыт.

Второй… выглядел детской бумажной хлопушкой, но резонанс от его хлопка был отчетливо слышен в русской культуре в течение двух последующих столетий. Екатерина нашла у себя на столе книгу Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву».

«Несомненно зажигательное произведение»

В эти тяжелые дни императрицу часто посещала ее старая подруга Екатерина Романовна Дашкова. Вот что она писала о деле Радищева: «Под начальством моего брата по таможне служил один молодой человек по фамилии Радищев; он учился в Лейпциге, и мой брат был к нему очень привязан. Однажды в Российской Академии в доказательство того, что у нас было много писателей, не знавших родного языка, мне показали брошюру, написанную Радищевым. Брошюра заключала в себе биографию одного товарища Радищева по Лейпцигу, некоего Ушакова, и панегирик ему. Я в тот же вечер сказала брату… что его протеже страдает писательским зудом, хотя ни его стиль, ни его мысли не разработаны, и что в его брошюре встречаются даже выражения и мысли, опасные по нашему времени… Этот писательский зуд может побудить Радищева написать впоследствии что-нибудь еще более предосудительное. Действительно, следующим летом я получила в Троицком очень печальное письмо от брата, в котором он мне сообщил, что… Радищев издал несомненно зажигательное произведение, за что его сослали в Сибирь… Этот инцидент и интриги генерал-прокурора внушили моему брату отвращение к службе, и он попросил годового отпуска… однако до истечения срока отпуска он подал прошение об отставке и получил ее»[1401].

Из приведенных строк следует, что княгиня не была лично знакома с Радищевым и вряд ли читала его книгу. История ареста автора «Путешествия из Петербурга в Москву» как будто прошла мимо нее, никак не затронув. Однако следующее сразу за рассказом о Радищеве описание дела Я. Б. Княжнина содержит характерную деталь: «В 1794 году… вдова одного из наших знаменитых драматических авторов Княжнина, попросила меня напечатать в пользу его детей последнюю написанную им… трагедию. Мне доложил об этом один из советников канцелярии Академии наук, Козодавлев, ему я и поручила прочесть ее и сообщить мне, нет ли в трагедии чего-нибудь противного законам или правительству. Козодавлев сообщил мне, что… он ничего не нашел в ней предосудительного и что развязка заключается в торжестве русского государя и изъявлении покорности Новгородом и мятежниками. Тогда я велела напечатать ее… Не знаю, прочла ли ее императрица или граф Зубов, но в результате ко мне явился полицеймейстер и очень вежливо» сообщил, что «императрица приказала ему взять все находящиеся» в Академии наук «экземпляры трагедии, находя ее слишком опасной для распространения в публике… Днем ко мне явился генерал-прокурор Сената Самойлов» и «сообщил, что императрица намекнула и на брошюру Радищева, говоря, что трагедия Княжнина является вторым опасным произведением, напечатанным в Академии»[1402].

Речь шла о трагедии Княжнина «Вадим Новгородский», написанной одновременно с книгой Радищева в 1789 году. В ней главный герой поднимает восстание против призванного править на Руси варяга Рюрика. Потерпев поражение, Вадим предпочел смерть жизни под властью самодержца, пусть и очень добродетельного. Что ни говори, а намек в пьесе выглядел прозрачным, и у императрицы были основания посчитать ее опасной. Особенно в условиях, когда во Франции полыхал якобинский террор, а в январе 1793 года была казнена королевская семья.

На следующий день Екатерина сама выговорила Дашковой: «Что я Вам сделала, что Вы распространяете произведения опасные для меня и моей власти… Знаете ли, что это произведение будет сожжено палачом». «Не мне придется краснеть по этому случаю», — ответила Дашкова. Все экземпляры трагедии действительно сожгли перед Адмиралтейством.

Что дало Екатерине право винить княгиню в распространении крамолы? Ведь Радищев напечатал свою книгу сам, на чердаке собственного дома. А слова императрицы как будто указывали на причастность академии к выпуску «Путешествия из Петербурга в Москву».

Еще в 1783 году государыня подписала указ о создании Российской академии, главой которой была назначена Дашкова. Это учреждение стало научным центром по работе над словарем и грамматикой русского языка. Результаты деятельности академии оказались впечатляющими: в беспрецедентно короткий срок (1789–1794) был издан Словарь Российской академии в шести частях. В его подготовке приняли участие известные ученые, литераторы, преподаватели, государственные деятели: М. М. Щербатов, Г. Р. Державин, Д. И. Фонвизин, Я. Б. Княжнин, И. И. Лепехин, С. Я. Румовский, Ф. И. Янкович де Мириево, И. И. Мелиссино[1403]. Выпуск словаря имел огромное значение как в научном, так и в литературном плане. Естественно, что в таких условиях Дашкова и ее сотрудники обращали самое пристальное внимание на так называемых «молодых авторов», от которых ждали очищения и развития русского языка в соответствии с выработанными словарем нормами.

Петербург тем временем вовсе не выглядел литературной пустыней, какой часто представляется читателю наших дней. Из-за трудностей с архаичной лексикой сейчас почти невозможно оценить всю полнокровность литературной жизни, которая кипела в столице России в конце XVIII столетия. Город, как улей пчелами, роился писателями, своими и заезжими. Среди них Радищев уже с 1770-х годов занимал не последнее место. Так, он поддерживал тесные контакты с издателем и просветителем Н. И. Новиковым в петербургский период жизни последнего. В 1772 году в новиковском журнале «Живописец» был помещен «Отрывок путешествия в *** И*** Т***» — первоначальный набросок одной из глав уже тогда задуманного «Путешествия…»[1404].

Созданное Новиковым в 1773 году «Общество, старающееся о напечатании книг» издало переведенное Радищевым сочинение французского революционного писателя Мабли «Размышление о греческой истории». Тогда же Радищев активно посещал общую с Новиковым масонскую ложу «Урания». Когда просветитель уехал в Москву и создал там при университетской типографии новое литературно-философское общество, Радищев оставался в Петербурге, но не прервал старых связей. В 1784 году в Северную столицу перебралась группа бывших московских студентов. Они решили устроить на новом месте литературное объединение подобное московскому. Так возникло «Общество друзей словесных наук», с которым в разное время сотрудничали Г. Р. Державин, И. А. Крылов, И. И. Дмитриев, H. М. Карамзин, А. С. Шишков и др.

Радищев немедленно примкнул к обществу. Он искал для себя родной литературно-масонской среды, где мог бы свободно проповедовать свои взгляды. Других литературных организаций, кроме официальной Российской академии, в столице тогда не было. Действовал еще салон Дарьи Львовой, супруги архитектора и музыканта Николая Львова, куда входили также многие знакомцы Радищева. Но там безраздельно царил Г. Р. Державин с его безупречным стилем и абсолютной лояльностью к власти. Революционно мыслящий автор пришелся бы здесь не ко двору.

Зато в «Обществе друзей» Радищев занял исключительное положение. Благодаря высокому посту, немолодому возрасту и финансовым средствам, находившимся в его распоряжении, он активно влиял на жизнь объединения. Его коллеги-литераторы, вчерашние студенты, еще не продвинувшиеся по службе, во многом зависели от покровительства крупного чиновника.

Общество издавало журнал «Беседующий гражданин». Как вспоминает один из его членов С. А. Тучков, Радищев брал на себя заботу о прохождении публикуемых текстов через цензуру[1405]. Нередко его собственные статьи отличались «вольностью духа», которую разделяли далеко не все «друзья словесных наук». Многие из них откровенно побаивались революционного пыла автора. Но Радищев обладал несомненной административной хваткой. Например, он устраивал подписку на журнал общества «Беседующий гражданин» через книгопродавца Мейснера, который одновременно служил у него под началом мелким таможенным чиновником[1406].

Некоторые статьи Радищева по принципиальным политическим вопросам шли вразрез с позицией журнала. Так, «Беседа о том, что есть сын отечества» содержала критику крепостного права, развитую затем в «Путешествии из Петербурга в Москву». «Не все рожденные в Отечестве достойны величественного имени сына Отечества (патриота), — начинает автор свою „Беседу“. — …Кому неизвестно, что имя сына Отечества принадлежит человеку, а не зверю… Известно, что человек существо свободное, поскольку одарено умом, разумом и свободною волею… Но в ком заглушены сии способности, сии человеческие чувствования, может ли украшаться величественным именем сына Отечества? Он не человек, но что? Он ниже скота…»[1407] Автор делал вывод, что «сыном Отечества» не может быть ни крепостной, лишенный гражданских прав, ни его владелец, таковых прав лишающий.

Для сравнения приведем рассуждение на ту же тему создателя общества М. И. Антоновского: «Крестьянин каждый имеет свою собственность… Что крестьянин вырабатывает или ремеслом своим достает, остается точно ему принадлежащим. Тем владеет он во всю жизнь свою спокойно, отдает в приданое за дочерьми, оставляет в наследство. Без такой свободы и безопасности не могли б крестьяне наживать по сту тысяч рублей и более капитала, чему есть много примеров в России… Такое состояние можно ли назвать невольническим, как думают иностранные и домашние невежды?»[1408]

Кроме того, журнал отличался строгой религиозностью, Радищев же позволял себе в статьях откровенно атеистические высказывания. После выхода «Путешествия…» руководители московских масонов заявляли, что поступок автора являлся «следствием быстрого разума, не основанного на христианских правилах»[1409]. Однако пока Радищев мог помочь обществу и журналу, на его отступления от «христианских правил» закрывали глаза.

Александр Николаевич сумел составить себе имя как литератор с весьма бойким пером. Тот факт, что под пристальным взглядом главы Российской академии оказалось «Житие Федора Ушакова», говорит об определенном статусе автора. Он стал тем, на кого обращали внимание.

«Согрешил в горячности моей»

Дашкова называла Радищева «молодым человеком», хотя в 1790 году ему исполнился 41 год. Он родился в 1749 году и был всего на шесть лет младше княгини. Кроме того, Радищев занимал весьма высокий (и доходный) административный пост заместителя начальника петербургской таможни. Был хорошо известен при дворе, где начинал карьеру еще пажом. Затем на личный счет государыни обучался в Лейпцигском университете (таких особо выделенных августейшим вниманием пансионеров было немного). Пользовался доверием и покровительством А. Р. Воронцова, по его протекции получил из рук императрицы орден Святого Владимира. И, наконец, был женат на А. В. Рубановской, воспитаннице Смольного монастыря одного из первых выпусков, а эти девушки были отмечены личной заботой и вниманием Екатерины.

Кроме того, Радищев происходил из очень состоятельной семьи. В «Путешествии из Петербурга в Москву» он говорит встреченному крестьянину: «У меня, мой друг, мужиков нет, и для того никто меня не клянет»[1410]. Однако в действительности писатель являлся наследственным владельцем трех тысяч душ в разных уездах Российской империи[1411]. Таким образом, Радищев никак не мог быть для Дашковой просто «молодым писателем», имя которого она впервые услышала в академии от сотрудников. Напротив, он, что называется, входил в «свой круг» близких друзей семейства Воронцовых и заметных литераторов, с которыми Екатерина Романовна постоянно общалась. Следует иметь в виду, что при дворе, где служило всего несколько десятков человек[1412], и в литературном полусвете столицы «все всех знали». Литературой в ту пору никто не жил, а зарабатывал хлеб насущный службой (Г. Р. Державин — сенатор, А. П. Сумароков — директор придворного театра). Поэтому разные на первый взгляд сферы знакомств сливались в один большой, недружный клан пишущих чиновников. К нему-то и принадлежал Радищев.

В Петербурге в тот момент публиковалось множество книг, еще больше приходило из-за границы. Петербургская и Московская книжные лавки Академии наук ежегодно распродавали тысячи экземпляров изданий самой разной тематики[1413]. Чтобы заметить в этом море новинку, нужно было твердо знать, что ищешь.

Работа об Ушакове Екатерине Романовне не понравилась: «Брат сказал мне, что я слишком строго осудила брошюру Радищева; прочтя ее, он нашел только, что она не нужна, так как Ушаков не сделал и не сказал ничего замечательного… Я сочла своим долгом сообщить ему», что «человек, существовавший только для еды, питья и сна, мог найти себе панегириста только в том, кто снедаем жаждой распространять свои мысли посредством печати»[1414].

Ни Екатерина Романовна, ни ее брат, куда лучше знавший Радищева, не догадывались, что для панегирика покойному университетскому товарищу у писателя имелись веские личные основания. Страшная смерть Ушакова до глубины души потрясла Александра Николаевича, отбросив длинную тень на его дальнейшую жизнь. Дело в том, что в Лейпциге, несмотря на строгий и даже жестокий надзор наставников, русские студенты предавались порой самому разнузданному разгулу. Поддавшись соблазнам «любострастия», и Ушаков, и сам Радищев «почитали мздоимную участницу любовныя утехи истинным предметом горячности». Проще говоря, разгуливали по борделям. Закончились эти шалости плачевно — «смрадной болезнью». Первым среди товарищей пострадал Федор Ушаков, самый старший и наименее управляемый. В узком студенческом сообществе он играл роль заводилы и постоянно подбивал на неповиновение начальству. Благо начальство в лице гофмейстера майора Бокума вело себя действительно по-скотски: удерживало деньги, присланные студентам из России, унижало и даже пыталось бить своих подопечных. Однако неповиновение «тирану» вышло для недорослей боком, они ударились во все тяжкие и подхватили венерическое заболевание. Ушаков умирал страшно. Он фактически заживо разлагался на глазах у своих испуганных товарищей. Перед кончиной несчастный так страдал, что умолял дать ему яду.

Мучения, перенесенные Ушаковым, подняли его в глазах Радищева до уровня святого, достойного своего «жития». Так верх и низ, грех и святость впервые поменялись местами в сознании будущего писателя. Развратник воспринимался как мученик за свободу, а православный священник, не позволивший умирающему покончить счеты с жизнью, вызывал гнев и отвращение. Отныне Радищев везде и всегда будет отождествлять официальную власть и официальную Церковь, враждебно относясь к обеим:

Власть царска веру охраняет,

Власть царску вера утверждает, —

Союзно общество гнетут…

Пережитое в 1771 году потрясение на долгие годы подарило Радищеву две сокровенные темы творчества: постыдная болезнь и самоубийство. К ним он будет неизменно возвращаться мыслью в течение трех десятилетий. В «Житии Федора Ушакова» у автора еще не хватало смелости откровенно выплеснуть на страницы свои переживания. Поэтому все любовно собранные подробности лейпцигского периода жизни Ушакова кажутся стороннему читателю «ненужными», как сказал А. Р. Воронцов. Раз Ушаков только ел и спал, то о чем же рассуждать?

Радищеву, у которого в 1783 году умерла от странной болезни жена, было о чем рассуждать. Ко времени написания «Путешествия…» он был уже морально готов поделиться с читателем своим горем. Откровенность его исповеди в главе «Яжелбицы» потрясает: «Я проезжал мимо кладбища. Необыкновенный вопль терзающего на себе волосы человека понудил меня остановиться…

— Ведайте, ведайте, что я есмь убийца возлюбленного моего сына… Я смерть его уготовал до рождения его, дав жизнь ему отравленную… Я, я един прекратил дни его, излив томный яд в начало его… Во все время жития своего не наслаждался он здравием ни дня единого; и томящегося в силах своих разверстие яда пресекло течение жизни. Никто, никто меня не накажет за мое злодеяние!..

Нечаянный хлад разлился в моих жилах. Я оцепенел. Казалось мне, я слышал мое осуждение. Воспомянул дни распутный моей юности… Воспомянул, что невоздержание в любострастии навлекло телу моему смрадную болезнь. О, если бы не далее она корень свой испустила! О, если бы она с утомлением любострастия прерывалась! Прияв отраву сию… даем ее в наследство нашему потомству. О, друзья мои возлюбленные, о чада души моей! Не ведаете вы, колико согреших перед вами. Бледное ваше чело есть мое осуждение. Страшусь возвестить вам о болезни, иногда вами ощущаемой. Возненавидите, может быть, меня и в ненависти вашей будете справедливы… Согрешил в горячности моей, взяв в супружество мать вашу. Кто мне порукою в том, что не я был причиною ее кончины? Смертоносный яд… переселился в чистое ее тело, отравил непорочные ее члены… Ложная стыдливость воспретила мне ее в том предостеречь… Воспаление, ей приключившееся, есть плод, может быть, уделенной ей мною отравы».

Обычно исследователи Радищева стыдятся этих строк и не приводят их. Хотя во всей книге они, пожалуй, наиболее искренние и наиболее безжалостные по отношению к самому автору. Однако нести тяжесть личного греха писателю страшно, и он заканчивает длинный покаянный монолог совершенно неожиданно: «Но кто причиною, что сия смрадная болезнь во всех государствах делает столь великие опустошения?.. Разве не правительство? Оно, дозволяя распутство мздоимное… отравляет жизнь граждан»[1415]. Оказывается, в том, что молодой повеса гулял по лейпцигским борделям, виновата Екатерина II, посылавшая деньги на его обучение юриспруденции. А в том, что зрелый Радищев из «ложной стыдливости» не предупредил любимую о своем недуге, — извращенные нормы общественной морали.

Но вернемся к «Житию Федора Ушакова», увидевшему свет в 1789 году. Заключенные в брошюре мысли показались Дашковой «неразработанными» и «опасными по нашему времени». Княгиня абсолютно права. Ведь брошюра повествует вовсе не о том, как кто-то ел и спал. Это рассказ о жизни русского студента на фоне волнений против деспотизма гофмейстера Бокума — единственной доступной тогда для юных бунтарей власти. Этот фон и является в книге Радищева главным. Отталкиваясь от волнений в Лейпциге, автор развивает идеи в духе Французской революции.

Не для печати им уже была написана ода «Вольность».

Возникнет рать повсюду бранна,

Надежда всех вооружит;

В крови мучителя венчанна

Омыть свой стыд уж всяк спешит.

……………………………

Ликуйте склепанны народы,

Се право мшенное природы

На плаху возвести царя.

Радищев не отважился поместить в «Житие…» даже отрывки из оды, как сделал позднее в «Путешествии…». Но «Вольность», созданная в 1781–1783 годах, задолго до Французской революции, кладет отсвет на страницы всех последующих произведений автора. Дашкова интуитивно уловила настроение революционного томления, разлитое в брошюре. Поэтическое прозрение или опыт Английской революции позволили Радищеву за десять лет до событий в Париже предсказать судьбу Людовика XVI. Когда французскому монарху отсекли голову, многие зрители из толпы поспешили к эшафоту, чтобы омыть свои платки в крови «тирана».

«Идущу мне…»

«Неразработанный» язык «Жития…» также не понравился Дашковой. И недаром. Княгиня и ее сотрудники столько сил положили на создание словаря современного им русского языка, прививали обществу очищенные от архаики нормы грамматики, старательно разъясняли значение слов и способы их правильного употребления в письменной и устной речи. А тут, точно по недоразумению, на них со страниц брошюры дохнуло бессмертным стилем «Тилемахиды» В. К. Тредиаковского. За полвека язык ушел далеко вперед, да и во времена самого стихотворца так никто уже не говорил. Не зря сотрудники показали княгине брошюру Радищева как пример незнания русского языка.

Они ошибались только в одном. Автор «Жития…» не просто не знал, он знать не хотел их трудов. Изящество слога, легкий язык, «гладкопись», как говорили в XVIII веке, — все это было глубоко чуждо Радищеву. Его интересовали необычные, неудобные языковые формы. Например, в поэзии он презирал столь любимый отечественными стихотворцами четырехстопный ямб, зато экспериментировал с гекзаметрами и сафической строфой. Обожал, когда обилие согласных звуков буквально наезжает друг на друга в одной строчке. То же происходило и в прозе. Обширное использование церковнославянизмов, длиннейшие предложения по семь-восемь строк, обороты, не лезущие ни в какие грамматические нормы: «…идущу мне, нападет на меня злодей…», «…муж и жена… обешиваются прежде всего на взаимное чувств услаждение…» — все это характерные особенности радищевской стилистики.

Исследователи творчества Радищева по-разному отвечают на вопрос: зачем он так писал? Одни считали, что из конспирации. Старался сбить со следа «царских ищеек», когда они будут разыскивать автора крамольного «Путешествия…»[1416]. Другие возражают им, что и «Житие…», и «Дневник одной недели», и многие статьи Александра Николаевича написаны тем же неудобочитаемым языком. Как раз по стилистике автора легче всего было узнать, да он и не особенно скрывался. Скорее, дело в осознанном эксперименте[1417]. Мучительностью и корявостью языка писатель старался передать материальную грубость мира, трудность окружающей его жизни, где нет места ничему легкому и простому. Радищев добивался плотной осязаемости своих слов. Он пытался посредством невообразимо трудного стиля задеть, поцарапать читателя, обратить его внимание на смысл написанного, заставить по несколько раз вернуться к непонятной мысли, разобраться, вникнуть… Возможно, автор не знал, что большинство читателей откладывают книгу там, где им становится сложно. Следом приходит скука. А скука, как писал Пушкин, «холодная муза». Недаром изучение «Путешествия…» по школьной программе отбило желание ближе знакомиться с Радищевым у нескольких поколений наших соотечественников.

Ученые из Российской академии предлагали другой путь. Без словаря не мог бы состояться необыкновенно чистый и легкий язык H. М. Карамзина, а позднее русское образованное общество не было бы готово принять гениальные в своей ясности и простоте языковые нормы Пушкина. Дашкова и ее сотрудники отстаивали одну линию развития русского литературного языка — к максимальной простоте и понятности. А Радищев — принципиально другую — к архаике, усложнению, экспериментам с лексикой и грамматикой. Заслуга Дашковой и ее помощников состояла в том, что они угадали, куда развивается живая русская речь, и потому выиграли поединок с «экспериментаторами». А ведь невидимая битва за язык — порой самая сложная. Речь определяет способ мышления, в конечном счете ментальность целого народа.

Помимо «расстеганного», как тогда говорили, стиля автора и его еще более «расстеганных» идей, у Екатерины Романовны были особые причины для недовольства как самим Радищевым, так и «Обществом друзей» в целом. Эти причины лежали в той области, которую принято называть «литературократией». Речь идет о литературе не как об искусстве создания текстов, а как о процессе издания книг, их распространения, влияния на умы и в конечном счете достижения автором определенного положения в обществе — пророка в своем отечестве.

Осуществляя такой титанический труд, как создание словаря, Дашкова претендовала на очень высокое место в тогдашнем литературном мире. Под ее руководством работала большая группа писателей и ученых, княгиня стояла во главе государственного учреждения, созданного специально, чтобы контролировать литературный процесс. Благодаря этому Екатерина Романовна становилась своего рода «бабушкой русской словесности». С ее официального благословения должны были появляться все значимые книжные новинки русских авторов. Писателям следовало советоваться с академией, уважать мнение княгини.

В то же время в России были разрешены частные типографии и не запрещалось создание самостоятельных сообществ творческих людей. В этих условиях должное уважение проявляли далеко не все. Среди молодых авторов постоянно обнаруживались выскочки, которые игнорировали опыт, опеку, поправки «старших по званию», выказывали пренебрежение к академическим чинам. Скромное поначалу «Общество друзей» со временем расширилось, обзавелось поклонниками и покровителями в чиновной среде, а также среди флотских офицеров. Выпускало свой журнал, то есть претендовало на роль альтернативного центра литературной жизни Петербурга[1418]. Его соперничество с академией обозначалось все резче.

Среди писателей общества Радищев, благодаря своей революционной пафосности, выглядел особенно заметно. Он и раздражал в первую очередь. Но, как ни странно, не столько цензоров, сколько ученых из академии. К началу 1790-х годов Александр Николаевич зарекомендовал себя как политический писатель модного просветительско-революционного толка с откровенной и даже подчеркнутой оппозиционностью к правительству. То, что такой человек продолжает служить и ходит в немалых чинах, получает награды и пользуется благоволением императрицы, только усиливало «ажиотацию» вокруг него.

«Молодые головы» и их покровители

Странное дело, но ни одна из политических статей Радищева не вызвала неудовольствия начальства. А ведь все крамольные мысли, собранные вместе в «Путешествии…», так или иначе звучали в ранних публикациях автора и благополучно прошли цензуру. Никто не преследовал писателя, не изгонял его со службы, не ссылал в Сибирь… В такой нарочитой терпимости правительства был знак времени — в окружении Екатерины находилось место откровенным оппозиционерам, вроде Н. И. Панина или А. Р. Воронцова.

А вот французские дипломаты еще в начале царствования нашей героини замечали, что, отправляя пансионеров за границу, самодержица сама готовит себе непримиримых противников. Так, в 1763 году Бретейль доносил в Париж: «Уже двадцать лет, как правительство неосторожно отпускает многих молодых людей учиться в Женеву. Они возвращаются с головой и сердцем, наполненным республиканскими принципами, и вовсе не приспособлены к противным им законам их страны»[1419]. Из этого делался вывод о близкой революции. Пугачевщина казалась ее предвестником. Сословные реформы Екатерины отсрочили начало нового мятежа, но, по расчетам Версаля, взрыв был неизбежен.

К концу царствования, когда в Париже уже пала Бастилия и свирепствовал якобинский террор, французские авторы не перестали мечтать о потрясениях в России. Однако ожидание скорой смуты сменилось осторожными предположениями о сроке в сто с лишним лет, необходимом для развития третьего сословия. Даже такой восторженный вестник бури, как Шарль Массон, вынужден был признать: «Если французской революции суждено обойти весь мир, несомненно, Россию она посетит после всех. Французский Геркулес как раз на границе этой обширной империи поставит две колонны с надписью: „Крайний предел“, и надолго остановится тут Свобода».

Памфлетист ошибся: русская смута оказалась еще страшнее французской. Но срок, в который созреют семена, брошенные в мерзлую почву, он назвал точно — век.

За время царствования Екатерины русское дворянство ушло далеко вперед по пути нравственного развития. Массон сумел уловить ту неловкость, которую испытывал благородный человек конца XVIII века при мысли о том, что ему придется поцеловать руку государя[1420]. Неслучайно возник анекдот, будто Радищев при награждении его орденом Святого Владимира не преклонил колени перед императрицей. В реальности такого казуса случиться не могло — иначе Екатерине пришлось бы встать на стул, чтобы возложить на кавалера орденские знаки. Но сам по себе рассказ показателен. Он подчеркивает не только вольнодумство будущего автора «Путешествия…», но и тот факт, что просвещенное общество в это время уже тяготилось даже внешними знаками выражения верноподданнических чувств.

Всем этим настроениям Екатерина не просто позволяла существовать, она во многом спровоцировала их. Вспомним ее слова о рассаднике устриц. «Чтобы убедиться, что они вполне здоровы, — писала императрица, — надо в хорошую погоду, когда они раскрываются, кольнуть их острием палки; если, закрываясь, они так ее зажмут, что скорее дадут себя поднять, нежели ее выпустят, то тогда они очень хороши»[1421]. Нельзя сказать, чтобы, распахивая двери для европейских культурных веяний, государыня мечтала именно о революционных «устрицах». Но они были перенесены ею, как сорняки, вместе со здоровыми ростками. В конце царствования Екатерина захотела очистить от них свой рассадник, но стоило ей «кольнуть» «острием палки», как, сжимая створки, раковины едва не прищемили пальцы садовницы.

Массон говорил, что среди знати «есть гордые, великодушные личности», которые, «не будучи последователями системы равенства и свободы», все же являются врагами самодержавия, возмущаясь «тем позорным самоотречением, которое от них требуется». Он имел в виду в том числе и Александра Воронцова. Мироощущение, царившее в кругу «социетета», хорошо передано в письме П. В. Завадовского в Лондон С. В. Воронцову, написанном в 1789 году:

«Страшные издержки без хозяйства, все вышло из порядка; нет связи и соображения; до крайнего приходим истощения… Сия машина требует умственной силы. Судьба же отдаляет время вступить России на степень величия, соразмерную ее могуществу. Ты пожелаешь узнать многие причины. Удовольствуйся одною: несчастье в избрании людей… Люблю Отечество… но живу в такое время, когда льстецы приемлются, а благонамеренные молча вздыхают. Нет способу говорить, что думаешь»[1422].

Так же станут писать оппозиционные дворяне и десять, и пятнадцать, и двадцать пять лет спустя. Стилистически из подобных рассуждений вырастет либеральная мысль александровского царствования. Но главное уже сказано — «несчастье в избрании людей». «Не мы у власти», следует расшифровать этот пассаж, а потому и России не время «вступить на степень величия».

Недовольство Завадовского глубокое и всеобъемлющее. Оно касается и царствования Екатерины, и Отечества в целом, но основано на весьма прозаичном предмете — неудовлетворенности собственным положением в правительстве. На невозможности достигнуть первенства. На жалобы Петра Васильевича стоит обратить внимание хотя бы потому, что они характерны для целого круга умных, образованных, честолюбивых людей, которые стремились занять высшие посты даже ценой переворота всей государственной жизни. Уместно будет привести жесткое высказывание адмирала П. В. Чичагова о разного рода придворных фрондах: «Сколько я знавал этих высокомерных дворян, которые при Екатерине ничем не были довольны, считали себя недостаточно свободными, то и дело роптали на правительство, а при Павле — только дрожали»[1423].

Воронцов и Завадовский принадлежали к числу заядлых фрондеров, но долгие годы оставались при чинах и должностях. В течение двадцати лет Александр Романович управлял российской торговлей. Императрица его недолюбливала, и это чувство было взаимным, поскольку переворот 1762 года прекратил фавор семьи Воронцовых. Их сотрудничество напоминало отношения Екатерины с Паниным. Сходство усиливалось еще и тем, что Александр Романович тоже был проводником идей дворянского либерализма.

При дворе Воронцова называли «медведем», говорили, что он действует «для своих прибытков», мало чем отличаясь от отца, знаменитого мздоимца Романа Большого Кармана[1424]. Человек неуступчивый, медлительный и методичный, Александр Романович обладал феноменальной коммерческой хваткой и умел выжимать деньги буквально из воздуха. Этот утонченно воспитанный вельможа унаследовал торговые способности своей материнской родни, богатых поволжских купцов Сурминых.

Как президенту Коммерц-коллегии, Воронцову подчинялись все таможни. Он контролировал поступление сборов в казну. На руководящие должности в крупнейших из них Александр Романович сам подобрал и расставил чиновников, лично ему обязанных своим продвижением. В 1780 году во главе Петербургской таможни, которая давала три четверти таможенных сборов в стране, Воронцов поставил свою креатуру Г. Ю. Даля, а его помощником был утвержден, тоже по выбору президента, А. Н. Радищев, которому Воронцов начал покровительствовать[1425]. Вторая по значению и сборам таможня находилась в Архангельске — старом порте, через который проходили большие потоки грузов из северных губерний России. В 1784 году в Казенную палату Архангельска советником по таможенным делам был переведен из Вологды другой протеже Воронцова — родной брат А. Н. Радищева, Моисей. Александр Романович установил новый порядок занятия должностей: на места отправлялись только те чиновники, которые прошли стажировку в Петербургской таможне и получили личную рекомендацию Даля[1426]. Это позволяло исключить возможность попадания на таможни «чужих» ставленников. Излишне говорить, какой простор для злоупотреблений открывал подобный принцип.

Действуя в духе старого канцлера А. П. Бестужева-Рюмина, Воронцов, Завадовский и Безбородко согласились принять от Иосифа II солидное вознаграждение и составили при дворе проавстрийскую партию. Бывший сторонник Александра Романовича, Андрей Петрович Шувалов, рассорившись с Воронцовым, писал: «Когда мне случалось говорить с ним о делах государственных способом, его образу мыслей несоответствующим, то он мне всегда отвечал: „Чего Вы хотите от этой сумасшедшей страны и от этого сумасшедшего народа?“ …Сей человек, обогащенный императором и французским двором, не жилец здешнего государства: при первом удобном случае переселится он в чужие края»[1427]. Однако, благодаря словесным выпадам в адрес неограниченной власти, Александр Романович создал себе репутацию либерала. А открытое противостояние временщику — Потемкину — окружило его ореолом честного, неподкупного сына Отечества. Вспоминаются раздраженные слова Екатерины: «Вот как судят о людях! Вот как их знают!»[1428]

Тем не менее за деловую хватку и просвещенность Воронцову прощалось многое. Благостное «незамечание» антиправительственных выпадов в статьях его протеже Радищева позволяло надеяться, что и «Путешествие…» пройдет достаточно спокойно. Единственная уступка, на которую автор пошел, желая избежать неприятностей, — снял свое имя с обложки. Но он не учел, что время изменилось. То, что было возможно в условиях мира и спокойного развития, стало абсолютно неприемлемо в новую военную годину. Одни и те же идеи до и после штурма Бастилии звучали по-разному.

«Источник гордости»

Мало кто из читателей «Путешествия…» сознает, что в тот момент, когда разворачивается действие книги, идет война. Лишь в главе «Спасская Полесть», содержащей выпады против Потемкина, есть намек на то, что время как будто не совсем мирное.

Автор описывает сон некоего монарха, который видит своего военачальника, «посланного на завоевания» и «утопающего в роскоши», в то время как солдаты его «почитаются хуже скота». «Не радели ни о здравии, ни о прокормлении их; жизнь их ни во что не вменялась, лишались они установленной платы, которая употреблялась на ненужное им украшение. Большая половина новых воинов умирали от небрежения начальников, или ненужныя и безвременный строгости. Казна, определенная на содержание всеополчения, была в руках учредителей веселостей. Знаки военного достоинства не храбрости были уделом, но подлого раболепия. Я зрел перед собою единого знаменитого по словам военачальника, коего я отличными почтил знаками моего благоволения; я зрел ныне ясно, что все его отличное достоинство состояло в том только, что он пособием был в насыщении сладострастия своего начальника; и на оказание мужества не было ему даже случая, ибо он издали не видал неприятеля»[1429].

Радищев здесь слово в слово повторил обвинения в адрес Потемкина, звучавшие из уст представителей группировки Воронцова — Завадовского. Опровергая эту клевету, лучший биограф А. В. Суворова А. Ф. Петрушевский между прочим замечал, что «забота Потемкина о солдатах была изумительная»[1430], свою просторную теплую палатку князь отдал раненым, а сам переселился в маленькую кибитку. Войска были обеспечены тулупами, валенками, войлочными палатками и кибитками[1431].

Принц де Линь, видевший Потемкина под Очаковом, писал о князе: «Каждый пушечный выстрел, нимало ему не угрожающий, беспокоит его потому уже, что может стоить жизни нескольким солдатам. Трусливый за других, он сам очень храбр: он стоит под выстрелами и спокойно отдает приказания»[1432].

И этот человек «издалека не видел неприятеля»? Генерал, начавший воевать еще в первую Русско-турецкую войну? Командир, о котором П. А. Румянцев в 1770 году писал: «Не зная, что есть быть побуждаему на дело, он сам искал от доброй своей воли везде употребиться»[1433]? А другой начальник Потемкина князь А. М. Голицын добавлял: «Кавалерия наша до сего времени не действовала с такою стройностью и мужеством, как в сей раз под командою выше означенного генерал-майора»[1434].

Однако среди либерально мыслящих чиновников конца екатерининского царствования, ориентировавшихся прежде всего на Воронцова, не раз говорилось о том, будто война начата ради честолюбия императрицы и светлейшего князя. Показательны записки Романа Максимовича Цебрикова, переводчика Коллегии иностранных дел, прикомандированного к канцелярии Потемкина. 24-летний дворянин, окончивший Лейпцигский и Нюрнбергский университеты, владевший латинским, немецким и французским языками, поначалу обнаруживал на страницах дневника неприязнь к командующему. Что бы Потемкин ни делал, все оказывалось дурно, все достойно порицания или насмешки. Но по мере развития событий Цебриков все мягче и сердечнее отзывается о князе, находит в его действиях разумную заботу об армии и достойные военные распоряжения.

Глядя на движение войск к Очакову — море людей, лошадей, телег, Цебриков поражался: «Почти непонятно, как все устроено и в порядок приведено?…Барабанный бой наводит некий род ужаса, литавров шум воспаляет кровь и есть ужасно величественен». Однако переводчик тут же спохватывается, вспоминая слышанные в Коллегии иностранных дел обвинения против командующего. «На что ты, о, смертный, призван на сей свет! Чтобы быть пленником своих страстей. Сии войска, сии гордые кони, сии бесчисленные обозы — не страстей ли твоих плоды? И самая война, причины которой покрыты верою, справедливыми требованиями и защитою отечества, не чаще ли бывает источником гордости, тщеславия, зависти одной особы, а по большей части еще и частной?»[1435]

Чем не Радищев? И язык, и строй мыслей очень близки. Следует согласиться с теми, кто считал, что, получив образование за границей, в данном случае в Лейпциге, молодые люди «возвращаются с головой и сердцем, наполненным республиканскими принципами». Полвека спустя Николай I, обращаясь к студентам, отправлявшимся в Европу, скажет всего два слова: «Возвращайтесь русскими».

Если судить по «Путешествию…», война происходила где-то далеко от Петербурга, куда словно бы и не долетала канонада. Между тем столица стала прифронтовым городом. Нехватка денег, растянутость коммуникаций, необходимость держать сразу две армии — на севере и на юге — все это создавало крайне опасную ситуацию. Если добавить, что два первых года войны были неурожайными: разразилась страшная засуха, охватившая хлебные районы России, Украины, Польши и Молдавии, — тогда картина станет совсем безрадостной. Однако обо всем этом: войне, засухе, угрозе интервенции — в книге Радищева нет ни слова. Его описание скудного крестьянского обеда: жидкий квас, похожий на уксус, да хлеб с мякиной — существует как будто вне зависимости от голода, подступившего совсем близко к Петербургу. Причина бедствия — хищничество помещиков. «Я обозрел в первый раз внимательно всю утварь крестьянской избы… Звери алчные, пиявицы ненасытные, что крестьянину мы оставляем? То, чего отнять не можем, — воздух»[1436].

Обстоятельства написания обычно много рассказывают об авторе и его тексте. Прежде всего, зададимся вопросом: а зачем, собственно, крупный таможенный чиновник в условиях войны путешествовал из Петербурга в Москву, то есть из главной столицы в резервную? Дело в том, что с самого начала столкновений со Швецией группировка Воронцова старалась уверить императрицу, что имеющимися на Балтике силами невозможно защитить ни Финляндию, ни сам Петербург. Готовилась эвакуация столицы, из многочисленных загородных резиденций вывозились ценности[1437]. Неучтенные казной доходы Воронцова по таможенному ведомству были колоссальны. Незадолго до скандала с «Путешествием…» Александр Романович поручил именно Радищеву, как наиболее доверенному лицу, проверить наличие «пропущенных сумм» — то есть имевшихся на таможне, но не прошедших ни по каким документам. Таких денег было выявлено полтора миллиона.

Информация о них очень некстати всплыла во время расследования по делу Радищева. Сам писатель утверждал, что «забытые деньги» предназначались для передачи «их сиятельству президенту», то есть Воронцову, и возвращения в казну. Но граф ни копейки в казну не отдал.

О финансовых делах начальника Радищев знал, быть может, лучше других. Его молчанием во время следствия, вероятно, объясняется та редкая забота о семье ссыльного и о нем самом, которую Александр Романович проявил после суда.

Стоило генерал-прокурору Сената А. А. Вяземскому, по долгу службы обязанному следить за казенными средствами, гласно задать вопрос, откуда взялись на таможне в военное время полтора миллиона «неучтенных денег», как Александр Романович ушел в бессрочный отпуск. Разговоры о том, куда девались государственные средства, всегда вызывали у чиновника непреодолимое «отвращение к службе».

После ареста Радищева Воронцов очень внимательно отнесся к судьбе документов Петербургской таможни. Значительная часть бумаг хранилась у президента Коммерц-коллегии дома, в частности около ста дел, относившихся непосредственно к работе Радищева. Уходя в отпуск, перетекший в 1792 году в отставку, Александр Романович предусмотрительно увез архив с собой из Петербурга в имение Андреевское под Владимиром. И сколько бы впоследствии к нему ни обращались с просьбой о возвращении нужных бумаг, документы продолжали числиться «недосланными»[1438].

Даже если Радищев сам взяток не брал, у него имелись иные способы использовать служебное положение. После его прихода на таможню среди петербургских купцов шутили, что теперь вместо одного начальника нужно давать деньги нескольким подчиненным. Эти самые подчиненные — досмотрщики судов — проверяли груз сразу по прибытии корабля в порт. Пользуясь правом рекомендовать людей на должности, Радищев брал досмотрщиками хорошо знакомых ему по литературным и издательским делам наборщиков, корректоров, печатников. Их собственное ремесло плохо кормило во время войны, а служба на таможне давала верный, хотя и не вполне законный хлеб. Чтобы груз прошел благополучно, без сучка без задоринки, чиновника всегда полагалось «подмазать».

Радищев знал о мелких злоупотреблениях своих подчиненных (копеечных по сравнению с доходами Воронцова), но закрывал на них глаза. Взамен он потребовал услуги за услугу, когда стал готовить свою книгу к выходу в свет. Названные люди трудились над созданием макета «Путешествия…», его корректурой и, наконец, публикацией заветных шестисот экземпляров в личной типографии Радищева на третьем этаже его дома[1439]. Даже если они не разделяли взгляды автора, они не могли отказаться, боясь потерять работу. Не смели наборщики и донести о крамоле из опасения, что их собственные делишки на таможне будут раскрыты. Начальник прекрасно рассчитал глубину личной преданности подчиненных. Конспирация была полной.

Этот случай рисует Радищева вовсе не как человека восторженного и романтического. Трезвый расчет, деловая хватка и даже в какой-то мере беспощадность. А разве история революций знает мало представителей этого типа? К нему принадлежали многие из столь любимых автором «Путешествия…» якобинцев.

«Не сделана ли мною ему какая обида?»

Итак, именно Радищеву Воронцов поручал курирование вывозимых из Петербурга ценностей. Многие тогда покидали столицу и перебирались подальше от театра военных действий. Могли град Петра пасть? В случае объединения шведской и английской эскадр — вполне вероятно. Даже Екатерина не рассчитывала выбраться из опасного положения без потерь. Конечно, она надеялась на лучшее и не собиралась бежать даже в самые опасные дни. Однако силы покидали пожилую императрицу. Екатерине шел уже 62-й год. Порой ее нервы сдавали. После известия о поражении эскадры Нассау императрица пережила тяжелейшее потрясение.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.