Глава 11 Возвращение домой

Глава 11

Возвращение домой

23 апреля 1947 г.

Почти невозможно поверить: я еду в Германию. На Белорусском вокзале в Москве я жду поезда на Брест. Может быть, через три дня я уже буду в Берлине. Я с трудом осознаю это.

Прошел год с тех пор, как мы прибыли в генеральский лагерь № 48. Это была сенсация для двухсот немецких, сорока венгерских, четырех румынских и двух итальянских генералов, проживавших там. Они с усмешкой наблюдали за тем, как мы устраивались в лагере. За небольшим исключением, все эти люди тщательно избегали идти с нами на любой контакт. Более того, большинство из тех, кто после 20 июля подписывал различные прокламации, подготовленные комитетом, теперь отрекались от своего поведения, прошли через «суды чести» и слезно просили восстановить свой прежний статус у большой группы генералов, попавших в плен в мае 1945 года. Всех этих людей объединяла почти патологическая ненависть к союзникам, в особенности к Советскому Союзу. Ордена и знаки различия, отобранные у них по решению Контрольного совета союзников{119}, казалось, были намертво вырезаны на их палках для прогулок, портсигарах и пепельницах. Постоянными темами разговоров были весь прошлый военный опыт, от линии фронта до ресторана «Максим» и варьете «Фоли-Бержер», сплетни, услышанные в офицерских клубах за последние десятилетия. Дела в Третьем рейхе шли бы прекрасно, если бы только Гитлер знал, как вести войну, — таким был общий лейтмотив мыслей генералов.

Они не хотели понимать, что причиной нашего поражения был не Гитлер, а их слепое подчинение приказам. Это они довели до того, что рейхсканцелярия лежит в развалинах, Германия пришла к катастрофе, а враг, которого они так же недооценивали, как ненавидели, стоит на берегах Эльбы.

Ссоры, угрозы, оскорбления в адрес нас, «предателей», сопровождали нас каждый день. Только после того, как мы пожаловались русскому коменданту лагеря, они перестали изводить нас.

Среди генералов было множество шпионов НКВД, в основном из числа тех, кому было чего опасаться от русского военного суда. Таких людей легко было запугать. Еще зимой 1945/46 года группа из тридцати немецких генералов была приговорена к смерти; всех их казнили. В большинстве случаев это были командиры соединений, развернутых в тыловых областях, где проводились операции против партизан, а местное население подвергалось репрессиям и забиралось для отправки на работы. Советская сторона вела расследование таких случаев с неутомимой настойчивостью и тщательностью.

Под давлением генералов нам, членам комитета, пришлось вновь сплотить свои ряды, хотя бы внешне. Мы не могли и не хотели здесь, перед лицом людей, которые нас смертельно ненавидели, демонстрировать наши разногласия между собой или с русскими. Нашими основными занятиями стали изучение языка, работа в саду, игра в волейбол и бридж.

Кроме неуверенности в собственной судьбе, нас больше всего угнетала неизвестность того, что стало с нашими семьями. Мы были чуть ли не единственными в лагере, кто до сих пор не получал писем, и постепенно в каждом из нас крепло убеждение, что наши близкие были уничтожены за то, что состояли с нами в родстве. Первая почта, которая развеяла наши опасения, пришла только осенью 1946 года.

Небольшая группа в наших рядах постоянно пыталась убедить остальных членов Национального комитета направить русским настойчивое требование, наконец, окончательно определить нашу судьбу. Но страх, что русские превратно воспримут такую просьбу, а также постоянные обещания скорой репатриации заставили всех нас отказаться от подобных попыток. В январе 1947 года я наконец набрался смелости и, не обращая внимания на многозначительные предостережения товарищей, написал письмо в адрес русских властей, в котором просил, чтобы меня либо освободили, либо отправили в обычный лагерь. Свою просьбу я подкрепил заявлением, которое Вайнерт сделал в сентябре 1945 года. Тогда он сказал, что наше возвращение домой и участие в политическом возрождении Германии зависит от того, насколько советские власти уверены в демократических убеждениях каждого из нас.

Я потребовал разъяснить, почему через пятнадцать месяцев после этого заявления, несмотря на все обещания, нас до сих пор держат в лагере. Конечно, я не особенно надеялся на то, что мое письмо возымеет действие. Но я верил, что такой письменный протест, по крайней мере, дойдет до руководства Комиссии по делам военнопленных, а мне хотелось, чтобы эти господа знали, что мы не хотим далее злоупотреблять их гостеприимством. Простым ожиданием мы никак не могли ускорить свое возвращение домой.

Советская администрация лагеря отреагировала так, что казалось, подтвердились самые худшие опасения и предупреждения моих друзей. Когда советский офицер-политработник делал свой обычный обход территории лагеря и заговаривал с нами, он буквально сверлил меня взглядом. Но мне было все равно. Этот офицер был всего лишь маленьким человеком, и его обязанностью было всего лишь доложить вышестоящему начальнику, что все спокойно и все обитатели лагеря довольны. Поэтому он воспринял мое письмо как личное оскорбление. Но я был убежден, что из-за инертности советской системы, для того чтобы добиться хоть какого-то результата, нужно было пошире раскрыть рот. Для себя я решил, что если не получу ответа на свое послание, то с 1 июля начну голодовку. В свое время такой шаг не только вызволил генерала Хоффмейстера из Лубянской тюрьмы, но и помог многим младшим офицерам, которых после одного-двух допросов, бывало, забывали в камерах.

Весной в Москве произошла встреча министров иностранных дел. Их речи, полные взаимных упреков, занимали целые полосы советских газет. В пространных радиорепортажах советские дикторы издевались над тщетными попытками представителей Запада пересмотреть соглашения, заключенные в Ялте и Потсдаме. Однажды в лагерном громкоговорителе прозвучало имя Зейдлица: это зачитывалась речь Бевина, где тот упрекал Советский Союз за создание так называемой «армии Зейдлица».

Сам Зейдлиц по-русски не понимал. Взволнованный, он зашел в комнату к тем, кто знал язык, чтобы спросить, о чем идет речь.

— Ваша армия должна быть расформирована, — объяснили мы ему, смеясь.

Лишенный еще одной очередной надежды, генерал отправился спать в специально построенный для него русскими, опасавшимися покушения на жизнь Зейдлица со стороны других генералов, домик[14].

Фельдмаршал Паулюс оставался пленником в Советском Союзе. Иногда ему разрешалось получать и отправлять письма. Один из вернувшихся в 1950 году из России военнопленных заявил, что недавно видел Паулюса в советской военной форме. По его сведениям, Паулюс регулярно проводит занятия по тактике в военной академии в Москве{120}.

* * *

Вчера в лагере неожиданно появился дежурный советский офицер, который приказал:

— Айнзиделю — быстро, в течение получаса, собраться со всеми вещами для перевозки!

Ждал ли меня поезд на восток? Как знать! Были возможны любые варианты, от Сибири до Германии.

В комендатуре начальник лагеря сообщил мне, что через четыре дня я буду в Германии.

— Кое-кто обещал мне это еще два года назад! — ответил я.

Он дал мне «честное слово офицера». Но я все еще сохранял скептическое отношение к этому. И только когда я действительно оказался на Белорусском вокзале, откуда поезда отправлялись на запад, я начал надеяться, что подземелья Лубянской тюрьмы мне все же не грозят. Могло ли все это быть правдой?

Я попросил кого-то купить мне на вокзале «Правду». Я действительно поверил, что в моей судьбе произошел неожиданный новый поворот{121}. В одной из статей в «Правде» высмеивались слухи об «армии Зейдлица» и о новом «комитете по военному возрождению Германии», который должен вскоре собраться на учредительный митинг в Москве под председательством фельдмаршала Паулюса. Политическим советником фельдмаршала почему-то называли меня. Я понял, что самым эффективным способом опровержения таких слухов было освободить одно из упоминаемых в них лиц, пусть даже наименее значимое.

Когда я сложил газету, русский офицер, сидевший в зале ожидания рядом, обратился ко мне. Он попросил нитку и иголку. Под моим удивленным взглядом он снял китель и, присев на чемодан и оставшись в цветной рубашке без рукавов, пришил к воротничку мундира свежий белый подворотничок.

Увидев, что я смотрю на него, офицер улыбнулся.

— В Германии живут очень цивилизованные люди. Если ты не носишь свежий подворотничок, они над тобой смеются, — сказал он на ломаном немецком языке.

Все русские вокруг меня были возвращающимися в свои части отпускниками. На их лицах читалась радость от возвращения в Германию. Они испытывали по этому поводу неподдельный энтузиазм. И причиной были не только чистота и порядок, рестораны, театры и магазины, которые конечно же тоже манили их. Больше всего всех поражало немецкое усердие в работе, независимость и инициатива.

— Немцы — хорошие работники! — заявил «портной». Он занимал должность начальника телефонной станции где-то в Тюрингии. — Немцу достаточно сказать один раз, и он хорошо выполнит свою работу. Если скажешь дважды, он рассердится, подумает, что ты ему не доверяешь.

— А где лучше, здесь или там? — спросил я с любопытством.

Все русские возмутились:

— Конечно в Германии.

Такое изменение в отношении было просто удивительным. Во время войны вряд ли можно было найти хотя бы одного русского, который сказал бы что-то хорошее о Германии. И теперь вдруг эта неожиданная перемена. И это несмотря на все антинемецкие тенденции, которые все еще доминируют в советской пропаганде. Неужели сквозь них все же пробивается что-то похожее на понимание, пусть и снизу? Неужели «простой советский человек» наконец понял, что ему все еще предстоит многому научиться от нас в частности и от всех западных стран в целом? Те, кого я здесь встретил, несомненно, полностью излечились от невыносимого самолюбования и хвастовства, что были так характерны сразу после войны{122}. С такими русскими, как эти, можно было бы вместе работать.

1 мая 1947 г.

Транзитный лагерь в Бресте. Над Белоруссией встает серый облачный рассвет. Над городом дует холодный влажный ветер. В лагере он сдувает запахи отходов, бараков, полных мертвых тел, и объедков с кухни; подхватывает пленных, когда они перебегают через лагерную площадь в своих оборванных, изношенных мундирах. Лишь несколько дрожащих фигур ютятся в углу кухонных бараков и голодными глазами гипнотизируют вход и контейнеры для пищи в кухонном помещении.

— Откройте, вы, бездельники! — кричит один из них поварам, растянувшимся на теплой печи, обложенной плиткой, и лениво покуривавшим утренние сигареты.

— Голодное стадо, — недовольно ворчат повара, сплевывая в окно табачные крошки.

— Вы, проклятые… — плаксиво тянут из-за двери другие, те, что выучили специально для этого несколько русских слов. — Посмотрите на этих растянувшихся жирных свиней.

— Успокойтесь, приятели! Сегодня никто не станет есть за вас ваш крапивный суп, даже в честь 1 Мая!

Высокий мужчина со светлыми волосами, тонкими губами и внимательными насмешливыми глазами призывает своих товарищей встать в организованную очередь. Его зубы выбили в концлагере, а шрам на лбу остался на память от часового у здания Vorwarts. Он был спартаковцем, членом коммунистической партии, агентом Коминтерна и офицером Красной армии, приговоренным в лагере Заксенхаузен к смерти. Он дезертировал из штрафного батальона № 999 в Красную армию, прошел Лубянскую тюрьму, антифашистскую школу и был лидером актива в трудовом лагере. Сейчас этот человек вместе с товарищами дожидается поезда, который должен забрать их в Германию по запросу от партии общественного единства. Это привилегированная группа из 250 человек, заслуженные коммунисты, члены независимой социалистической группы, родственники жертв фашизма и дети социал-демократов, участвовавшие в слиянии двух рабочих партий Восточной зоны. На том же поезде должен был отправиться и я.

Пленные прибывали со всех концов Советского Союза: из Мурманска, Грузии, Бессарабии, Донецкого бассейна, Караганды, Северного Урала, Минска, Асбеста на Среднем Урале, Омска, Калининграда.

Один рассказ о том, как их доставляли в Брест, может послужить темой для написания романа. Группе из трех человек приходилось сидеть на буферах вагона поезда и проехать таким образом примерно 3 тысячи километров только потому, что проводникам в поезде вздумалось заработать на их законных местах. Одного из них, бывшего социалиста, которому было уже почти шестьдесят лет и который перенес серьезное заболевание сердца, еще отбывая наказание в концлагере, товарищам пришлось привязать к вагону, чтобы он не упал вниз от слабости. Покачивая головой, старый коммунист рассказывал, как русские в его поезде начали ругаться, застрелили одного из попутчиков и выбросили труп из поезда на ходу. Никто из их соседей, среди которых было несколько офицеров, не обратил на это внимания. Некоторые другие в течение всех трех недель поездки питались одним черствым хлебом и водой, потому что охранники продали их продуктовые пайки. Поскольку они уже успели наголодаться в лагере, сюда эти люди прибыли еще более истощенными, чем даже я во время своей поездки в Оранки в сентябре 1942 года. Воровство в поездах было настолько распространено, что кому-то одному в каждой группе приходилось постоянно бодрствовать, чтобы предотвратить кражи из карманов товарищей.

Но это было ничто по сравнению с тем, что рассказывали о лагерях — бесконечные душераздирающие истории о голоде, злоупотреблениях, терроре, эксплуатации до последнего вздоха. Четыреста граммов непропеченного хлеба, пол-литра водянистого супа и такой же водянистой каши — вот чем в лучшем случае кормили узников{123}. А за это — 10–12 часов рабского труда в шахтах, на строительстве дорог, взрывных работах, добыче торфа, вырубке и сплавке леса. Иногда здоровяки за несколько недель доходили до состояния скелетов. Более удачливые успевали вовремя попасть в больницы для военнопленных, где их ставили на ноги, чтобы затем снова отправить на медленное умерщвление. Тех, кому не повезло, переводили из лагеря только тогда, когда они уже умирали, для того чтобы не портить статистику: в лагерях не должно было быть случаев смерти заключенных. Но во многих лагерях администрация не утруждала себя даже подобными мерами предосторожности.

Вороватая лагерная администрация набивала свои карманы за счет перепродажи предназначенного для заключенных продовольствия или продукции, изготовленной в лагерных мастерских. Был один бывший немецкий офицер, в далеком прошлом — депутат от коммунистов, который провел в лагере двенадцать лет, а его жена написала в Германии очень трогательную книгу о том, какой путь ей пришлось пройти в нацистских тюрьмах. Этот человек подал жалобу на злоупотребления вороватого генеральского адъютанта, за что его десять дней продержали в камере, а потом его имя вычеркнули из списка лиц, подлежавших репатриации в Германию. Лагерный староста-немец, бывший офицер тайной полиции, активно участвовавший в кампании запугивания, развязанной русскими, вслух издевательским тоном зачитал приговор о наказании, которое понес ненавистный коммунист от своих русских «товарищей» за честность.

Иногда «власти» пытались пресечь злоупотребления. И тогда десять, двадцать, сорок русских отправлялись в деревянной обуви вместе с немецкими узниками, занимавшими мелкие административные посты, которых они склонили, а иногда и насильно вынудили заниматься вымогательством, на десять — двадцать пять лет принудительных работ в Сибирь. Вновь назначенная администрация через месяц ничем не отличалась от старой.

Коммунист, бывший рабочий-докер, которому, перед тем как дезертировать из вермахта на советскую сторону, до этого в течение четверти века пришлось пройти через все испытания, уготованные в Германии для членов этой партии, был направлен в лагерь для заключенных в Белоруссии в 1945 году. Обитатели этого учреждения умирали, как мухи, иногда по тридцать человек в день. Лагерем управляли банды из русских и немецких воров, которые не стеснялись отбирать у заключенных даже последний кусок хлеба. Он почувствовал, что должен доложить о происходившем, как товарищ товарищу, коменданту лагеря, воззвать к его чести большевика и долгу члена коммунистического движения. Его сразу же арестовали и посадили в тюрьму. Там ему давали меньше ста граммов хлеба в день. Приговоренный к смерти от голода должен был умереть через несколько дней. Но тут из Москвы приехала комиссия. Товарищ успел тайком передать эту новость ему в камеру. Когда комиссия проходила мимо здания тюрьмы, этот человек начал кричать. Камеру открыли, и ему дали возможность пожаловаться генералу лично, который выпустил его, а на коменданта наложил взыскание. Это спасло его от последующей мести, он даже был назначен старостой. Но через месяц наш товарищ стал понимать, что, даже являясь старостой, он может противостоять лишь самым вопиющим из злоупотреблений, потому что система коррупции была всеобъемлющей, так как охватывала все сферы жизни лагеря и в ней участвовали все. Она являлась средством существования для лагерной администрации и для населения, проживающего близ лагеря. Хуже всего дела обстояли в районах, опустошенных войной. Лишения, которые терпело население на этих территориях, заставляло забывать обо всех запретах. Весной 1946 года условия несколько улучшились, но катастрофический неурожай вследствие засухи привел к тому, что следующая зима стала еще более гибельной для заключенных военнопленных{124}.

Всю весну через Брест шли поезда, которые направлялись на мою родину. Наконец началась и отправка заключенных. Но какой «груз» везли эти поезда! Изнуренные голодом люди, настоящие скелеты, лишь отдаленно напоминающие людей, корчащиеся в приступах дизентерии. Призрачные фигуры с замедленными движениями, безучастными серыми лицами и мертвыми глазами, которые загорались лишь при виде куска хлеба или сигареты. Каждый из них был живым укором Советскому Союзу и смертным приговором коммунизму. Трупы из поездов местного назначения с помощью погрузчика сгружались на территории нашего лагеря{125}. В это время мы, репатрианты, находившиеся на особом положении, запирались в бараках. Мы не должны были видеть это. Какие наивные меры предосторожности! Мы видели все: мертвецы, которых их же товарищи раздевали до нижнего белья, а потом за ноги вытаскивали из вагона и складывали в одном из вонючих бараков, зловонный запах откуда проникал в каждый уголок лагеря, а ночью на тележках отвозили на кладбище, где хоронили в общих могилах. Один из бедолаг пришел в себя через несколько часов после того, как выпал из грузовика; другой — только когда его сбросили в могилу. Но оба были уже мертвы, когда их снова вернули в лагерь. Советский доктор, который должен был удостоверить смерть, получил выговор «за потерю бдительности».

Этот же доктор осматривал людей на станции и возвращал назад тех, кто слишком слаб, чтобы отправляться дальше, а также тех, кто достаточно крепок, чтобы его можно было вернуть. Через некоторое время обе категории встречались в лагерях у Бреста. Бресту нужны были рабочие руки.

Для чего? Каждый день из Германии приходили поезда с военной добычей: разобранное оборудование, готовая продукция в счет репараций, добыча мародеров из оккупационной администрации. Все это должно было быть перегружено в вагоны под широкую русскую колею. Стальные заготовки и станки для их обработки, телефонные станции, фортепиано, мебель, предметы туалета, тюки одежды, радиоприемники, мешки сахара, ящики шоколада, рулоны бумаги, пишущие машинки, бочки масла, чулки, галантерейные изделия, иголки для швейных машинок — фактически все, что может произвести промышленно развитая страна, да еще плюс к этому сельскохозяйственная продукция.

О, где вы, счастливые дни Версальского договора! Куда вам до мира «по-социалистически»!

Если бы всем этим разумно воспользоваться, то любой смог бы жить припеваючи. Никто не отрицал, что Советский Союз имеет право на репарации. Но когда нет оборудования для разгрузки, например рамп и подъемных кранов, ценные машины просто выкатывали из вагона по двум уложенным под наклоном доскам. При этом часто они просто падали вниз, на рельсы. Детали оборудования трескались, валы и цилиндры гнулись, контакты и патрубки рвались на куски, дорогостоящие запчасти к машинам доставлялись отдельно и отправлялись по разным адресам. Потребительские товары в большом количестве распродавались еще в Бресте охранниками и пленными, занятыми на разгрузке. Или же их оставляли лежать под открытым небом так долго, что они быстро приходили в негодность. Поэтому значительная часть разобранного оборудования и репараций просто уничтожалась и никак в Советском Союзе не использовалась. Как все это абсурдно, насколько бессмысленны все эти потери!

«Железнодорожники! Помогайте выполнить и перевыполнить послевоенный пятилетний план! Трудитесь для лучшей жизни и дальнейшего процветания нашей социалистической Родины! Выше знамя социалистического соревнования!» Транспаранты с призывами поднять производительность труда развешивались в рабочей зоне на каждом шагу.

«Все идет по плану!» — с горькой улыбкой восклицали наши старые коммунисты, видя, как еще один токарный станок с треском летит в кузов грузовика. А потом начинались рассказы о шахтах и заводах, где им довелось поработать. Везде одна и та же картина. Цифры, цифры и еще цифры, статистические отчеты, списки, наставления, указания и угрозы наказаний. «План выполнен и перевыполнен на 93, 105, 110, 230, 320 процентов. Великие победы на производственном фронте, качество продукции, по сравнению с прошлым годом, выросло на 20 процентов». Бумага все стерпит. Никому не интересно то, что до 80 процентов продукции уходит в отходы, что в процессе производства гибнут сотни людей, а материалы и людской труд расходуется небрежно и расточительно{126}. Важно лишь то, чтобы любой ценой достичь цифр, намеченных планом.

В Донецком бассейне возводился цех для размещения привезенных из Германии станков. Инженер-немец отказался взять на себя ответственность за конструкцию крыши. Он предложил ее улучшить. Но на его предложение не обратили внимания. Здание рухнуло при первой же мощной грозе, похоронив под собой рабочих, русских и немцев. Начались поиски козла отпущения, которого нашли очень быстро — все тот же инженер-немец! Вывод — саботаж! Приговор — двадцать пять лет исправительных работ!

Мне рассказали сотни подобных историй, из которых можно было сделать один и тот же вывод. В Советском Союзе предпринимают колоссальные усилия для того, чтобы построить современную промышленность и поднять производительность труда, вооруженные силы страны и в конечном счете уровень жизни населения. Но сама партия и само техническое оснащение страны, которое зачастую отстает, не позволяют должным образом вести планирование, организовать и контролировать производственный процесс. В результате то, что создается одной рукой, зачастую другой рукой уничтожается. Бюрократия, отсутствие доверия и слепое подчинение, стоящие за всей этой огромной, искусственно раздутой организацией, однозначно парализуют инициативу людей, убивают в них чувство ответственности, делают невозможным принятие верного решения, зажимают любую конструктивную критику. Может быть, это типично русский феномен, который и привел к вековому отставанию и застою в стране? Или это результат сверхцентрализации всего Советского государства, являющейся непременным спутником структуры социалистической экономики? А может быть, это политика Кремля, большевистского Политбюро? Или здесь виной русский характер либо сама теория социализма?

Сегодня, 1 мая, в «день праздника мирового пролетариата», никто не работает. Усталые и голодные пленные собрались вместе на изъеденных насекомыми нарах. То здесь, то там кто-то под влиянием супа из крапивы бежит в уборную. Территория лагеря пустынна и заброшенна. На углу барака громкоговоритель, раскачиваясь на ветру, хрипит, передавая речи, прерываемые «бурными и продолжительными аплодисментами», приказы и салюты, рев двигателей танков и самолетов на московском первомайском параде — все это жутко проносится над безлюдной лагерной площадью.

На стенах бани и помещения для прожарки одежды заключенных с целью борьбы с насекомыми висят «первомайские лозунги»: «Спасибо Советскому Союзу за то, что освободил нас от фашизма!», «Да здравствует наш мудрый любимый вождь товарищ Сталин!», «Вместе с Советским Союзом станем бороться за лучшую мирную жизнь!».

В полдень из бараков стали высвистывать «на празднование Первомая». Апатичные, равнодушные ко всему узники стали сползать со своих нар, кутаться в шинели и одеяла и побрели в зал для митингов. С бранью и угрозами «активисты» погнали «уклоняющихся» в здание бани. «Вперед, не пытайтесь отлынивать! Хотите, чтобы вас вычеркнули из списка тех, кто возвращается домой? Вперед, вперед!»

Наконец все были готовы. Староста-«активист» пригладил волосы, прошелся щеткой по самодельному пальто и важным шагом направился к воротам лагеря. Потом он исчез в двери комендатуры.

Пленники застыли в ступоре, некоторые даже улеглись на влажной земле. Над головами пронеслась целая гамма «ароматов»: пота, мочи, грязного белья и раздавленных насекомых. Там и здесь слышались громкие крики охранников: «Убери сигарету, вредитель!» Старые коммунисты собрались вместе. Они курили и болтали, не обращая внимания на охрану. «Активисты» не решались подойти к ним.

— Ты слышал это?! Этот ублюдок решил вычеркнуть нас из списка. И в устах этого вонючки остаться здесь звучит как награда!

— Все, что я могу сказать, — это то, что, приехав в Берлин, сразу же отправлюсь к Вильгельму (очевидно, Вильгельму Пику): мне кое-что нужно ему сказать.

— К черту! Он пробыл здесь двенадцать лет и знает, что к чему.

— Пусть тогда ответит своим старым товарищам.

— Ты с ума сошел? Хочешь исчезнуть, как Хайнц Нейман, или Реммель, или Хуго Эберлейн и остальные?[15]

Седой спартаковец перебил их:

— Спокойно, парни! Спорить будете дома. Сначала нужно еще выбраться отсюда.

— Храни нас Бог от друзей, а от врагов мы сохраним себя сами, — пробормотал один из них и проворчал: — В течение пятнадцати лет — каждую копейку для партии, каждую свободную минуту — партии, а за это — несколько месяцев тюрьмы и годы в концлагере. Собаки! — Последнюю фразу он прокричал во весь голос.

Старик схватил его за руку:

— Карл, перестань, не создавай себе проблем. Соберись. В этом нет никакого смысла. Не делай этого за десять минут до того, как все кончится.

Бесконечные минуты растянулись на час или даже на два. И вот дверь вдруг распахнулась.

— Смирно! — прокричал староста и на русском обратился к коменданту: — Товарищ майор! Лагерь в полном составе собран для празднования дня 1 Мая.

Комендант занял свое место под портретом Сталина. Хор заключенных затянул гимн Советского Союза. Митинг открыл лидер «актива»:

— Предлагаю выбрать почетный президиум. Первым кандидатом я предлагаю выбрать гениального вождя советского народа генералиссимуса Сталина.

Тут он зааплодировал. К нему присоединился комендант и активисты. «Я предлагаю…»

Комендант подался вперед:

— Почему нет аплодисментов? Почему нет криков приветствия? Повтор-р-рить! Ур-ра товарищу Сталину!

Заключенные выдали то, что от них требовали. Вот вам аплодисменты, если нужно. Несколько глоток выкрикнули «ура!», по залу прошли жиденькие хлопки в ладоши. Майор покраснел:

— Я приказал аплодировать! В последний раз повторяю — ап-плодировать! Ура товарищу Сталину!

После этого старый коминтерновец вскочил на ноги:

— Ну, давайте, парни, в последний раз! Очень вас прошу! В последний раз! Товарищу Сталину — ура!

Он кричал изо всех сил, и его товарищи поддержали его:

— Товарищу Сталину — ура! Ура! Ура! Ура!

Две минуты, три минуты, пять минут, пока комендант, наконец, не подал знак остановиться:

— Достаточно. Ну а теперь: товарищу Молотову — ура!

Постепенно людям это даже начало нравиться. По крайней мере, от криков им становилось теплее. Они выкрикивали председательствующему новые имена:

— Товарищу Буденному, товарищу Ворошилову, товарищу Микояну, товарищу Иванову, товарищу Стаханову, товарищу офицеру, товарищу коменданту, товарищу Майру — ура, ура и снова ура!

Комендант лучился радостью:

— Хороший митинг, очень хороший! Большой успех. Немцы тоже хорошие. — И он снова выкрикнул: — Смирно! Вождю немецкого рабочего класса товарищу Вильгельму Пику — ура, ура, ура!

— В последний раз, — выкрикнули старые коммунисты, — товарищу Пику — ура, ура!

15 июля 1947 г.

Позади осталась Польша. С бешено стучавшим сердцем 26 июня я вновь ступил на улицы Берлина, покрытые воронками от разрывов бомб и снарядов. Наконец дома, после более пяти лет отсутствия.

Я раздумывал, не стоит ли плюнуть на всю эту политику и не отправиться ли мне домой к родителям, в Западную Германию. Но я не мог заставить себя поступить так. Не было ничего героического в том, чтобы примкнуть к немецко-советскому сотрудничеству, борьбе за социализм и коммунизм, находясь в плену. Это означало просто встать на сторону сильного. Теперь я не могу так просто отказаться от своей позиции. Теперь, когда я свободен, я не стану обращать внимание на то, что думают люди вокруг, а стану действовать в соответствии с теми принципами, которые выбрал и которые успел усвоить за последние пять лет.

Конечно, было безнадежным занятием пытаться убедить народ Германии разделить мои политические убеждения. Проблема военнопленных, граница по рекам Одер и Нейсе, депортации, концентрационные лагеря, повсеместный шпионаж, разнузданное беззаконие делали любые попытки дискуссий на эту тему бесполезными. Моим первым общим впечатлением было то, что люди будут готовы забыть те ужасы, которые творила здесь Красная армия, войдя в страну, если они не станут частью настоящего. Перед лицом фактов все теоретические дискуссии об острой необходимости революционной борьбы и трудностях построения социалистического общества останутся пустой говорильней. В лучшем случае, если вы действительно верите в это, к вам будут относиться как к наивному человеку, пребывающему во власти иллюзий, а в худшем — станут считать лицемером и приспособленцем.

Я не питал особых иллюзий в отношении тех условий, в которых мне предстояло работать в советской оккупационной зоне. И все же мне пришлось еще больше разочароваться.

Не было и речи о какой бы то ни было самостоятельности немецких коммунистов. Так же как и в Национальном комитете, ключевые позиции здесь занимал Ульбрихт с его аппаратом, что механически фиксировало распоряжения и их выполнение. Русские придумали очень правильное слово для обозначения такого типа деятеля: аппаратчик. Этот человек, подобно коронованному чудовищу, правит партией, отравляя воздух недоверием и страхом, расставляет повсюду своих людей. А позади него стоит НКВД, который держит все ниточки в своих руках. Учреждения по советскому образцу рабски копируются на нашей земле, навязываются силой без учета исторических, культурных и политических условий, часто вопреки воле самих советских представителей, которые, впрочем, не рискуют принимать самостоятельные решения с учетом специфики нашей страны, так как боятся быть обвиненными в кощунстве, уклоне от генеральной линии партии.

Но какая от этого польза? Сказав «А», вы обязаны сказать и «Б». Если вы готовы принять логическую необходимость основных краеугольных камней революции в России, что якобы гарантирует победу, если вы достаточно смелы, чтобы признать отвратительный феномен необходимого зла как логический итог русской революции, как следствие слепой ненависти и отсутствия понимания, которые с самого начала продемонстрировал Запад по отношению к молодому Советскому государству, а потом, как продолжение этого, прямое нападение Гитлера, то вы должны принять и нынешнее положение, в которой оказалась Германия.

Меня все время не покидала мысль о том, насколько более благоприятно, естественно и логично могли сложиться дальнейшие события, если бы в 1918 году немецкий рабочий класс тоже сумел бы совершить революцию. Какой угрозы, избежать которой можно было лишь ответными силовыми мерами, принятыми с советской стороны, удалось бы избежать и какие громадные творческие силы можно было бы в связи с этим освободить в России! Но этот шанс был упущен. Революция стала победоносной лишь в этой отсталой стране. Ее стало возможным совершить лишь ценой огромных усилий, жесточайшей дисциплины и применения силы без ограничений. И сейчас, когда все это пришло в Германию, нам не остается ничего, кроме как стиснуть зубы и ждать прихода лучших дней, когда освободят нас от власти силы, террора и необходимости мириться с бесчеловечностью и жестокостью, к которым всегда приводит невиданная концентрация власти и закона силы. Придет день, когда спадут шоры безнадежно ограничивающих нас партийных догм, дважды два снова станет четыре, а поэзию Рильке перестанут относить к дегенеративному буржуазному искусству.

Но сумел ли Запад найти лучшее решение? Было ли что-то забыто или заново усвоено после 1918 или 1932 года? Разве западные державы не координировали все свои решения с учетом интересов Советской стороны? Разве не применяли они те же самые методы репараций, демонтажа, военных трибуналов, денацификации? (Первоначальные планы Запада по преобразованию Германии напоминали планы Гитлера в отношении СССР. По так называемому «плану Моргентау» Германия расчленялась на несколько образований, промышленность уничтожалась, население, живущее впроголодь, должно было копаться на картофельных полях и быстро сокращаться. И только твердая позиция СССР (лично Сталина) не дала этим изуверским планам осуществиться. СССР раньше времени прекратил взимание репараций, а затем способствовал подъему хозяйства ГДР, образовавшейся в советской зоне оккупации.

В ответ и западные союзники, первоначально морившие голодом население Западной Германии{127} Здесь все было так же, за тем исключением, что перед Западом не стояла конечная цель построения социализма и он руководствовался лишь соображениями национальных интересов и экономической конкуренции. Где на Западе соблюдаются принципы свободы, самоопределения наций и справедливости? Есть ли какие-либо признаки того, что капиталистический мир в обозримом будущем, после того, как будет восстановлено все то, что было разрушено войной, не окажется в том же катастрофическом положении, что и прежде, а именно не сползет в экономический хаос и массовую безработицу?

Ужасно просто смаковать недостатки и трудности, перед которыми стоит социалистическая Россия, когда даже самые передовые в промышленном отношении страны со всеми их технологическими, материальными и культурными достижениями оказались не способны избежать катастрофы в 1929, 1933 и 1939 годах. Естественно, заманчивее превозносить западную демократию, в особенности если за это вы получаете значительные займы в долларах. Она более притягательна, чем социализм, который сейчас представлен лишь Советским Союзом и вынужден предстать в виде алчного голодного наемника, который не может подкупать, а может только брать силой{128}.

Но является ли мир по-американски тем будущим, к которому стоит стремиться? Разве погоня за долларом, конвейерная лента, небоскребы, криминальные триллеры и мания джаза не сделали для того, чтобы убить в мире мораль и превратить человек в существо из толпы, даже больше, чем коллективная партия и ее диктатура, вдохновленные социалистическими идеалами? Где колоссальные культурные достижения Америки, которые могли бы послужить внутренним оправданием богатств ее правящего класса? Разве русские «жажда культуры», ликвидация неграмотности, массовая подготовка (здесь следует отметить, что пока еще не очень качественная) врачей, инженеров, техников и учителей, огромные издания книг Толстого, Пушкина, Горького и Гете, попытки заставить технику действительно служить людям при плановой организации общества не обещают более богатое будущее, даже если за всем этим сегодня стоит тотальное принуждение, что часто ведет лишь к государству бесправия?{129}

Вот так я объяснял сам себе необходимость дальнейшего сотрудничества с коммунистами в Германии.

* * *

Итак, теперь я работаю в газете советской военной администрации в Восточной Германии Tagliche Rundschau. Когда я зашел представиться в центральный комитет Социалистической единой партии Германии (СЕПГ), меня спросили, чем бы я хотел заняться. Я ответил, что хотел бы поступить в университет и, закончив образование, стать журналистом. Меня хотели отправить в Лейпциг, в новый отдел по общественным наукам, только что созданный там партией. Но я не хотел ехать в тот район даже ценой получения образования. Я бы почувствовал там себя заживо похороненным. После пяти лет тюрьмы, пяти лет самоизоляции мне хотелось дышать полной грудью воздухом, который не всегда дует с одного направления. Даже старый борец за права женщин коммунистка Фрида Рубинер (из немецких евреев, уехавших из страны при Гитлере), которая командовала Мюллером и Ленски, как школьниками, и в антифашистской школе, и в Луневе, поддержала меня. По ее словам, все, что сегодня можно было делать в Лейпциге, — это просто голодать. А отдел все еще находился в состоянии хаоса. Поэтому я решил последовать ее советам и рекомендациям и оказался в Tagliche Rundschau. Впрочем, для этого решения была еще одна, очень убедительная причина.

Меня пригласил к себе в гости в Панков Йоханнес Р. Бехер[16].

Мои «достопочтенные» партийные вожди проживают в роскошных виллах за заборами и под охраной русских часовых. (Прошли времена, когда Куйбышев и другие высшие руководители Советского государства жили в Москве в двухкомнатных квартирах, получая зарплату максимум 250 рублей в месяц.) Бехер считал, что с моей стороны было бы неправильно работать на русских напрямую. Мое имя обеспечило бы мне работу в одной из внепартийных благотворительных организаций при партии социального единства, например в Культурбунде. Но я максимально откровенно выразил свое отношение к этому человеку:

— Мне уже ясно, герр Бехер, что для нас сейчас не существует независимой работы в Германии на политическом поприще. И если мне не суждено избежать опеки русских, то я предпочел бы иметь дело с моими хозяевами напрямую. Нам не очень повезло с нашими дорогими товарищами как с посредниками. Почему же ради призрачной маскировки я должен добровольно отказаться от возможности находиться в центре событий? Это менее опасно, а с точки зрения работы более полезно. Мне сказали, что сейчас русские здесь и там готовы прислушиваться к разумным возражениям и критике.

Бехер задумчиво кивнул:

— В этой точке зрения, несомненно, что-то есть.

В первый же рабочий день мой новый главный редактор полковник Кирсанов взял меня с собой в поездку в Лихтенберг, где располагался информационный отдел советских оккупационных сил. Его начальник полковник Тюльпанов решил доставить себе удовольствие новой встречи со мной. Примерно час мне пришлось просидеть в комнате ожидания, где я с удивлением прислушивался к разговору молодых офицеров о своем начальстве. Они не знали, что я понимаю по-русски, и не стеснялись в выражениях.

— Старик сегодня в хорошем настроении? — спрашивал каждый, кто приходил к Тюльпанову.

Все были больше чем удивлены, когда Тюльпанов буквально выплыл из своего кабинета, широко расставив руки, и сердечно обнял меня, по русскому обычаю.

— Я прошел с ним от Сталинграда до Берлина! — пояснил он ошарашенным офицерам. Затем полковник решил прервать свой обычный рабочий день и отправился со мной на машине на свою виллу в Карлсхорст.

После обеда мы с его семьей пили кофе.

— Ну, как дела? — спросил Тюльпанов.

Этот вопрос для каждого советского руководителя является обязательным. Я не стал скрывать того, о чем думал.

— Полковник, кое-что мне довелось увидеть лично, когда Красная армия вошла на территорию Германии. Не стоит об этом говорить. Но немцы были бы готовы забыть даже это, если бы не было слишком многих других неприятных вещей. Например, вопрос о линии Одер — Нейсе. Пока еще он не стоит остро, но в Германии никогда не примут такой границы. Двенадцать миллионов человек были изгнаны. Советский Союз сам вручил своим врагам на Западе оружие, которое не затупится в течение десятилетий. Но самой худшей является проблема военнопленных. Если не последует немедленного радикального изменения в обращении с ними, если Москва железной рукой не наведет в лагерях порядок и не спасет пленных от голода, туберкулеза и истощения на грани смерти, не оградит их от своеволия местных органов НКВД, не обеспечит устойчивое почтовое сообщение и не опубликует имена умерших, если Москва самокритично не принесет официальных извинений за сложившееся положение и не пообещает изменить его, то вся болтовня о пользе немецкого народа является напрасной.

Я подробно рассказал об условиях в лагерях, нарисовал полковнику душераздирающую картину состояния внутреннего транспорта, поведал ему о неподчинении местных властей всем указаниям центра. Я не стал посвящать его в отвратительные детали жизни заключенных почти в 250 лагерях, о которых мне рассказали в Бресте. Тюльпанов не перебивал, но по его лицу было видно, что он верит моим словам, что он сам шокирован и потрясен тем, как далеко зашли злоупотребления и какими фатальными стали последствия.

— Вы уверены, что в Кремле знают об этом? — спросил я. — Как думаете, Сталин и его окружение знает, какой сокрушительный удар это наносит авторитету Советского Союза и всего коммунистического движения? Не думаю, что это так. Кто может рассказать об этом в Кремле? Те, кто несет за это ответственность, будут последними, кто захочет сделать это. Если кого-то и следует расстрелять за саботаж, так это этих людей.

Я предложил Тюльпанову подготовить письменный отчет обо всем, что успел ему рассказать, особенно о том, как влияет на атмосферу в Германии проблема военнопленных.

— Вы смогли бы проследить за тем, чтобы этот отчет дошел до нужных инстанций.

Тюльпанов сделал безнадежный жест.

— Это бесполезно. Даже Москва не сможет очистить всю эту грязь, — заявил он.

Тут в разговор вмешались его жена и дочь.

— Что говорит Айнзидель? — с любопытством поинтересовались они.

Я говорил примерно в течение часа и только сейчас понял, что Тюльпанов, вопреки своим привычкам, говорил со мной на немецком. Он серьезно посмотрел на меня, а потом коротко бросил жене по-русски:

— Айнзидель говорит, что немцы все еще являются фашистами и поэтому ненавидят нас.

Пораженный, я попытался поправить его, но короткий взгляд, брошенный им в мою сторону, заставил меня умолкнуть.

На обратном пути в город мы не разговаривали. Тюльпанов вышел у здания своего управления и даже предоставил в мое распоряжение машину, чтобы меня отвезли в Западный сектор. Но прежде чем попрощаться, он отвел меня в сторону и положил мне руку на плечо.

— Спасибо за доверие. Если будут трудности, обращайтесь ко мне. Пока вы работаете в Rundschau, я в состоянии что-то для вас сделать, насколько это будет в моей власти.

В эти дни у меня произошла еще одна встреча после долгой разлуки. Я посетил Бехлера. Моя злость на него постепенно растаяла, и я был рад объяснить его поведение на фронте у Нарева, то, как он воткнул мне тогда нож в спину своими бодренькими отчетами, скорее незрелостью и недомыслием, чем злым умыслом.

Вместе с другим моим товарищем по дням плена я отправился в Клайнмахнов{130}, где на одной из вилл проживал руководитель службы внутренних дел Бранденбурга Бехлер. Перед дверью на страже стояли двое полицейских. Неподалеку, на другой вилле, проживал министр образования Фриц Рюкер. В тот вечер он со своей супругой находился в гостях у Бехлера. Но это был уже не тот Бехлер, которого я знал прежде. Это не был тот немного ограниченный, но добродушный товарищ, который заливался румянцем и не знал, что сказать, если вы подшучивали над ним, который считал романы Толстого скучными, кто когда-то верил Гитлеру, а потом открыл для себя коммунизм, который наизусть выучил катехизис партии, а затем стойко и верно шел по новому пути. Чиновник, который сидел передо мной на террасе своей виллы, запихивая в себя бутерброды с ветчиной, превратился в холодного карьериста, человека, обладавшего властью, распространявшего вокруг себя страх и ужас, издевающегося над своими жертвами.

У нас не было возможности поговорить подробно о тех событиях у Нарева, на фронте. Мы были слишком заняты настоящим.

— Выборы в будущем году? — недовольно спросил Бехлер, в то время как одна мысль об этом заставляла трусливого Рюкера дрожать от страха за свой министерский портфель. — Мы не настолько сумасшедшие, чтобы наблюдать, как власть ускользает из рук. Сотрудничество с буржуазными партиями — когда я слышу об этом, то теряю самообладание. Типичное приспособленчество среднего класса! Мы отдаем распоряжения, а они обязаны повиноваться. Диктатура пролетариата!

— И что, здесь совсем никто не сопротивляется? — вмешался я.

— О, конечно, они пытаются выступать. Но в НКВД обычно лучше информированы об этом, чем я. Они держат всех этих господ в кулаке. Эти самодовольные маленькие человечки заслуживают того, чтобы самим копать себе могилы. Уверяю вас, что я научился у русских, как следует обращаться с трусливыми свиньями.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.