Глава первая
Глава первая
Лexa, Зорик, Мишаня, Габассо и я — дружки. Все мы, кроме Габассо, конечно, родились на просторах несуществующей ныне, огромной и могучей страны. Всех нас родители увезли в Израиль, когда в начале девяностых эта страна начала трещать по швам. Габассо был не в счет, хотя потом и у него обнаружились русские корни.
Познакомились мы еще в «тиронуте», то есть на курсе молодого бойца. Тогда нам впервые доверили чистку оружия, Габассо сидел рядом со мной на плацу, мы с благоговением разобрали выданные нам два дня назад «М-16», разложили части затвора на чистых тряпках и неумело наводили блеск на все это хозяйство. Мимо пробегал крепкого телосложения блондин; около Габассо он споткнулся и заехал ногой по тряпке, разбросав все детали. Это и оказался Леха. Почему он споткнулся именно рядом с нами, навсегда осталось тайной. Минут десять мы втроем ползали по пыльным плитам плаца, собрали почти все, но «пин-шаббат» так и не нашли. «Пин-шаббат» — это маленький штырек, в сантиметр длиной, который фиксирует боек в механизме затвора «М-16». Называется он так, потому что тот, кто теряет его, остается на базе в шаббат (суббота, ивр.), то есть в тот уик-энд, когда всю роту отпускают в увольнительную. Тут я вспомнил, что по совету одноклассника купил этот чертов штырек в «Рикошете», а когда получил «собачий жетон», сразу приклеил его к медальону и зашил все это в кусок маскировочной сетки. Тогда оказалось, что ни у одного из нас нет ножа, чтобы извлечь злополучный «пин». К нам уже направлялся сержант, когда наблюдавший за этой возней Зорик извлек тактический нож «Эндуру» и спас положение. Нож поразил всех, даже у сержанта округлились глаза при виде лезвия непривычной, хищной формы, с дыркой, для открывания одной рукой.
Мишаня подружился с нашей компанией позже, когда на марш-броске сержант приказал положить Мишаню на носилки, которые мы четверо волокли пару километров, а Мишаня лежал и травил анекдоты, не боясь прикусить язык от тряски.
Потом мы принимали присягу. Две недели подряд лил дождь, и только в день церемонии тучи разошлись. В предгорьях стояла температура под ноль, но оказалось, что нельзя присягать в куртке. На наш вопрос: «Почему?» — сержант только рявкнул: «Не присягают в куртке, и все!!!» Можно подумать, в ней присяга потеряла бы силу. Не знаю, как другие, а я натянул две пары кальсон, штаны, две футболки, свитер, гимнастерку и еще один свитер. Мы стояли в колеблющемся свете факелов и произносили слова присяги. Из-за дождей у меня начался насморк, поэтому вместо: «Ани нишба!» (я присягаю — ивр.) у меня выходило: «Ани нишма!» (я слышу — ивр.).
После этого мы все попали в учебку.
Габассо вообще прижился в нашей компании чудом; в Израиль он приехал с родителями из Аргентины, но корни у него оказались русские. Сначала мы ничего не заподозрили, когда он заговорил с нами, смешно коверкая слова. В Израиле любой марокканец или эфиоп может вымучить, ломая язык, пару слов на русском, типа «билиядь», или послать «кебене мат». Однако Габассо так лихо строил фразы и предложения, что мы поняли: здесь что-то не так, не в Патрисе Лумумбе же он выучил язык, стати расспрашивать и чуть не упали от удивления. Оказалось, что русский он знает от прадеда, русского офицера (еврея!), воевавшего еще в первую империалистическую под командованием самого Брусилова и получившего из его рук офицерского Георгия за участие в прорыве, а после революции бежавшего в Южную Америку. Услышав имя Брусилова посреди холмов Самарии, в тренировочном лагере, мы почувствовали к парню симпатию, которая перешла в уважение, когда после наступления субботы Габассо, с отвращением глянув на местных, коренных израильтян, распивавших заменявший вино виноградный сок и оравших песни, позвал нас в палатку, чисто по-русски щелкнув пальцем по горлу. В палатке Габассо порылся в своем «чимидане» (необъятный солдатский баул с лямками) и выудил двухлитровую пластмассовую бутыль из-под спрайта. В бутыли оказалась текила! Через полчаса мы разлеглись на склоне оврага перед колючкой, огораживающей базу. Два литра текилы плескались в солдатских желудках, отчего казалось, раскручивалась и встряхивалась полная звезд простыня неба над нашими головами, а лысые, каменистые холмы превратились в цветущий сад, вопли шакалов — в классическую музыку, а наши чувства к Габассо — в обожание. Крики сержантов, муштра, скорпионы, песок в спальниках и несъедобная жратва остались где-то далеко, вокруг был только чудесный мир… Как оказалось, в запасе имелись еще две бутылки, поднимавшие наш боевой дух до небес в течение следующих трех недель, а потом была увольнительная. С этого события совместные пьянки по субботам стали традицией и продолжались до самого окончания учебки, прекратившись только в Южном Ливане, где такая пьянка вполне могла стоить жизни.
После той бутылки текилы мы стали неразлей-вода, а Габассо очень быстро начал свободно болтать по-русски. Мишаня, который тогда был упитанным увальнем, еще не контуженным, и уже довольно резким, пару раз заступался за аргентинца, когда местные прикалывались над его акцентом. В результате Мишаня провел неделю на губе, разбив кому-то морду, но над патологически добрым Габассо больше никто не смеялся. Все побаивались патологически злого Мишу.
Окончив учебку, мы получили долгожданные коричневые береты пехотной бригады Голани, пробежав для этого марш-бросок длиной примерно в полстраны. Последние 15 километров мы перли на носилках Мишаню, который споткнулся и угодил коленом в валун.
По окончании учебки наш батальон «вперед и с песней» отправился в Южный Ливан, и мы два долгих года с перерывами торчали на укрепленных пунктах, ходили на операции и в засады.
Как сейчас помню первый выезд в зону безопасности. Весь вечер роту тренировали на полигоне у самой границы на различные ситуации: обстрел колонны, подрыв колонны, экстренная остановка. Наконец наступила ночь, мы расселись по «Сафари». Сержант фломастером вывел каждому на тыльной стороне ладони «смертные номера». Теперь, если кто-то из нас будет в шоке или ранен и не сможет ответить, всегда можно узнать по номеру. Прозвучала очередная команда рассчитаться по номерам. Вскоре машины двинулись. Колонна ползла по извилистым ливанским дорогам, проваливаясь в «вади», огибая холмы. Длинная вереница машин. Грузовик с провизией, «Сафари» с солдатами, грузовик с запчастями, наливник с соляркой, за ним еще один грузовик с пехотой, джип комбата, грузовик технарей, с подъемным краном, бронированная «Скорая» с врачом и санитарами, джип командира роты, джип «радиоэлектронной войны».
По ту сторону бойницы лежала в темноте чужая, враждебная страна. Каждую секунду ночь могла расцвести разрывами и трассерами. Сердце прыгало от возбуждения, пальцы вцепились в цевье «М-16». Где-то впереди раздавался лязг гусениц: это танки, идущие перед колонной, как растопыренные пальцы руки, нащупывали дорогу. Ехать предстояло недалеко, меньше часа, страх все время маячил за спиной, обнимая за плечи. Напряжение просачивалось в тесную бронированную коробку грузовика и покалывало кожу тысячью иголок.
Наконец колонна въехала в муцав (укрепленный пункт — ивр.). Вокруг стоял плотный туман. Мы быстро вылезли из машин и побежали в укрытие. Навстречу неслись и запрыгивали в машины те, кто должен был отправляться домой. Все делалось максимально быстро, ведь в этот момент десятки солдат толпились на открытом пространстве: идеальный момент для минометного обстрела.
Когда впервые вваливаешься в бункер, испытываешь шок. Тусклый свет, железные распорки вдоль стен, напоминающие фильмы про подводные лодки, трехъярусные нары и запах, который кувалдой бьет в нос. Запах немытых тел, пота, грязного белья, солярки, смешанный с запахом оружейной смазки. И этому бункеру предстояло стать нашим домом на следующие четыре месяца.
Потянулись бесконечные караулы и наряды. Неделями не происходило ровным счетом ничего, кроме минометных и ракетных обстрелов. Караульные посты были двух типов: открытые и защищенные. Так как в бетонных укрытиях видимость ограниченная, обычно один дежурил внутри, а второй снаружи.
Через несколько дней лейтенант вывел нас в засаду. Это была даже не засада, а так, тренировка. Мы выдвинулись на двести метров от опорного пункта, в мертвую, не просматриваемую с постов, зону. Просидели ночь в кустах, наблюдая. В ту ночь никто не пришел. Да и кому захочется вылезать из теплой кровати в два часа ночи, чтобы заложить мину.
Через три недели случилась первая Мишанина контузия. В то утро ничто не предвещало беды, стояла тишина, зеленели окрестные холмы, какая-то птаха щебетала, сидя на антенне, но боевикам из хесболлы вся эта лирика была по барабану; первая мина снесла антенну вместе с птахой, за ней на муцав обрушился град мин и «катюш» (так здесь называли все типы реактивных снарядов). Меня вся эта «дискотека» застала в укрытии у пулемета. Остальная наша компания отсыпалась в бункере после ночного караула, а Мишаня с тремя пацанами укрепляли мешками с песком ход сообщения. Когда начался обстрел, они все рванулись в укрытие. Мишаня отстал от них, потому что уронил автомат, и это спасло ему жизнь; пробежать оставалось метра три, (когда в укрытие прямо перед ним попала мина. Она влетела в ход сообщения и, как баскетбольный мяч в кольцо, вошла в открытый люк, ведущий в защищенную бетоном щель. Я не понял, что произошло, I только видел, как Мишаню отбросило назад, а из укрытия повалил дым. Я схватил трубку полевого телефона, что-то заорал, но в этот момент наша артиллерия открыла огонь, все ориентиры были пристреляны за годы с точностью до миллиметра, поэтому снаряды ложились вплотную, и мир вокруг меня перевернулся.
Мишаню сильно контузило, от пацанов в укрытии осталась каша, которую раввин и добровольцы с крепкими нервами отскребали весь день.
Впервые смерть прошла рядом с нами. Все реагировали по разному. Местные прикалывались, выясняя с помощью детской считалочки, кто следующий, только при этом в их глазах стояла растерянность. Я старался не вникать в их игру. От судьбы все равно не уйдешь.
В часть Мишаня вернулся быстро, скрыв от врачей, что после контузии, по его собственным словам, голова временами становилась похожей на сломанный телевизор, в котором программы переключались сами, мельтешили помехи, в глазах рябило. Но главное, в его голову запала идея фикс — отомстить за пацанов. Это и послужило причиной, по которой он стал снайпером. Пройдя подготовительные курсы, Мишаня вернулся к нам с новеньким «ремингтоном» «М-24» с оптическим прицелом и полученными досрочно сержантскими нашивками.
Сержанта мы обмыли во время очередной увольнительной, махнув с палаткой в Хуршат-Таль. В кемпинге было мало народу, и мы отлично расслабились; Габассо, естественно, припер текилу, Лexa, как настоящий украинский еврей, притащил горилку с салом, а я, для разнообразия, принес бутылку граппы. Рядом с нами отдыхала только компания молодежи, а наутро мы обнаружили, что оставленные на опохмелку две коробки черешни исчезли из холодильника, но зато около машины соседей появилась гора косточек, а сами они плескались в озере неподалеку. Тогда-то мы и увидели, как у Миши «срывает башню», левое веко у него задергалось, глаза остекленели, и, зарычав «Порву!», он подхватил мою саперную лопатку и двинул к озеру. Мы вчетвером еле-еле держали Мишаню, пока он скрипел зубами. Спас ситуацию Зорик, достав «Эндуру» (предмет зависти всего батальона), он отжал задвижку бензобака соседской «Субару», вытерев и закрыв нож, протянул его Мишане, сказав: «Держи, сержант, подарок!»
Мишаня резко остыл. Не веря своему счастью, смотрел на «Эндуру» еще минут пять. Зорик тем временем ссыпал в бензобак пакет сахара и захлопнул крышку. Мишаня, все еще не оклемавшись, только и смог выдавить: «Спасибо, братан!»
Мы уехали, оставив записку, мол, нехорошо воровать, так и машина может сломаться.
На следующий день на базе Зорик хвастал новым ножиком «Чинук», присланным добрым дядей из Америки. Зорик вообще был помешан на ножах и на пулемете «негев», который таскал по долгу службы. Новый нож нам сначала не понравился, форма какая-то непривычная, но все потом оценили качество и крепость конструкции. Нож был сделан превосходно, толстое лезвие было мощным и в то же время как бритва острым. В тот день Зорик побрил предплечья у половины батальона, демонстрируя остроту лезвия. В инструкции было написано, что фиксатор «Чинука» выдерживает нагрузку 350 кг, полдня рота думала, как это можно проверить, но, к счастью, не придумала. Нож с честью прошел все испытания. В ту увольнительную я тоже купил себе нож — большой солдатский «Викторинокс», но хвастаться новинкой постеснялся. «Викс» явно проигрывал «Чинуку» в крепости, но зато у него имелась куча полезных инструментов.
До следующей контузии Мишане удалось подстрелить двух террористов. Во время очередной засады он засек два вмутных силуэта метрах в трехстах от нашей позиции. Получив разрешение открыть огонь, Мишаня завалил обоих. Утром цадальники (солдаты южноливанской армии — сленг) привезли на смешной бронемашине времен Второй мировой войны трупы обоих террористов. Сначала Мишаня решил с ними сфотографироваться, но мы его отговорили, тогда он завел блокнот с эмблемой «битахон саде» (аналог особого отдела, следящего за соблюдением секретности и т. д. — ивр.) на обложке. На каждой страничке было изречение типа «Враг подслушивает, будь начеку», туда он вписывал все подробности, расстояния до цели и прочее.
Через месяц Мишаню опять контузило; казалось, что смерть все время кружит рядом с ним, но пока держит дистанцию. Это был очередной боевой выход, воздушная разведка засекла скопление террористов в районе деревни N, и нас послали туда разбираться. Мы сидели в разных машинах, Мишаня ехал в головном танке (в «Меркаве», в отличие от русских танков, есть отделение для десанта), а остальная наша компания ехала в бронетранспортере сзади через две машины. Они наехали на 90-килограммовый фугас. Танк каким-то чудом уцелел, БК не сдетонировал, но мало им не показалось. Мишаню контузило и вырубило от удара, механику-водителю сломало позвоночник, остальные отделались царапинами и шоком. Башню заклинило в боковом положении.[1] Экипаж вытащили через верхние люки — всех, кроме водилы и Мишани. Когда разобрались, в чем дело, и фельдшер залез в танк, картина нарисовалась не радостная. Башню намертво заклинило, открыть «дверь» не получалось, а вытащить раненного водителя с такими травмами через верхний люк живым не удалось бы. Мишаню тоже пока побоялись трогать. Водителем был тихий и незаметный пацан по имени Зоар. Мне он запомнился только тем, что выменял у цадальников цевье от румынского «АК» с ручкой и умудрился присобачить его к своему «Глилону» (укороченный вариант автоматической винтовки «Галиль»).
Позади, на краю воронки, безжизненной громадой возвышалась «Меркава». Я лежал и думал о том, что только вчера мы прикалывались над Зоаром с его нелепым цевьем, а сейчас он загибается в этом железном гробу, а мы держим круговую оборону и ждем решений от начальства.
Вдруг в пятистах метрах перед нами с противным визгом упала мина, потом еще одна. В наушнике голос Габассо с характерным, певучим, южноамериканским акцентом произнес: «Грязнули справа!»
«Не стрелять! — тут же резанул ухо голос взводного Боаза. — Без нас справятся!» На правом фланге прогрохотала пулеметная очередь, сыпанули одиночные выстрелы, и все стихло. Снова полетели мины. Это было поганейшее ощущение — просто лежать и ждать, пока тебя разорвет на куски. Мины ухали все ближе, расшвыривая во все стороны комья земли и брызги грязи. От очередного удара взрывной волны в голове запрыгали невесть откуда взявшиеся строчки из «Василия Теркина»:
И какой ты вдруг покорный
На груди лежишь земной,
Заслонясь от смерти черной
Только собственной спиной.
Страх погибнуть удавалось кое-как перебороть, точнее, привыкнуть к нему, смириться с тем, что в один момент тебя просто может не стать. Но страх остаться калекой был непобедим. Это пугало нас больше всего. У Зорика был знакомый сапер, которому взрывом оторвало ногу, парень не выходил из депрессии и уже пытался покончить с собой.
«Не ссать, девочки! МасКарим ба-дерех!» — рявкнул в наушнике Боаз. (Вертушки на подлете — ивр. МасКарим — сокращенно «маеокей крав», боевые вертолеты — ивр.)
По-моему, взводный вообще ничего не боялся. Точно таким же голосом он рычал на нас за плохо застеленные койки в учебном лагере. Мы вжимались в землю, разрывы слышались со всех сторон, каждый «бум» вытряхивал откуда-то из глубин памяти новые и новые строчки:
Ты лежишь ничком, парнишка
Двадцати неполных лет.
Вот сейчас тебе и крышка,
Вот тебя уже и нет.
Это стихотворение я читал Девятого мая на утреннике перед ветеранами, в далекой, как другая планета, советской школе. С тех пор прошла вечность, я давно забыл и стихи и школу. Как взрыв на мелководье выбрасывает в воздух ил, водоросли и весь мусор, накопившийся на дне, так и обстрел каждым разрывом выворачивал закоулки моей памяти.
Вспомнился класс с портретами пионеров-героев на стенках, мальчики в синих пиджаках, девочки в коричневых форменных платьях с букетами в руках, седые ветераны с орденами на груди и звонкий мальчишеский голос, мечущийся под сводами…
Смерть грохочет в перепонках,
И далек, далек, далек
Вечер тот и та девчонка,
Что любил ты и берег.
Лexa ткнул меня в плечо, показывая пальцем в ночное небо. Слышался нарастающий, дробный рокот — приближались вертолеты. Через несколько минут «Кобры» разобрались с минометчиками. Пошел дождь. Мы продолжали ждать. В конце концов пригнали еще один танк, с его помощью сдвинули заклиненную башню в переднее положение и открыли заднюю дверь, только Зоару уже было все равно, он умер за полчаса до того, как открыли люк.
Мишаня, извлеченный из танка, выглядел страшно, лицо было покрыто засохшей кровью, вытекшей из ссадины на лбу. У него отнялись ноги и пропал слух. Мы погрузили их обоих в вертушку и двинулись на базу.
Под ногами чавкала, налипая на ботинки, жирная, густая грязь… ливанская грязь — «боц леванони». В Израиле так и называли эту войну — ливанская грязь. Казалось, эта грязь заползла глубоко в нас навсегда.
Я шел рядом с Зориком и Габассо и думал об этой странной войне; где-то глубоко в душе я понимал, что если мы уйдем отсюда, она будет продолжаться на северной границе, то есть еще ближе к дому. Дом… Мой дом был далеко на юге. Там эта война не ощущалась никак, только заголовки газет и фотографии молодых лиц в рамочках на первом листе напоминали о ней. У Зорика все было по-другому, его родители жили в Кирьят-Шмоне, в нескольких километрах отсюда. Наверное, они сходили с ума, когда слышали канонаду за холмами. Зорик знал, что охраняет свой дом, а я так не чувствовал, может, потому что в отличие от Зорика не бегал до армии каждую неделю в бомбоубежище, спасаясь от «катюш», перелетавших через окрестные холмы. Местным, родившимся в Израиле пацанам, в этом отношении тоже было легче, а я не родился в Израиле, и мой отец не воевал в 82-м году, когда в ответ на постоянные вылазки террористов израильская армия вторглась в Ливан. Он не рассказывал, как бесконечные колонны грузовиков вывозили оттуда трофейное оружие, отбитое у террористов.
После этого батальон сменили, и мы смогли попасть на похороны Зоара. Даже Мишаня отпросился из больницы и поехал с нами. За прошедшие несколько дней он поправился, только, как он выразился, «телевизор» совсем сломался, стал пропадать звук, а временами телик из цветного становился черно-белым. Врачам он ничего не говорил, боялся, что комиссуют. Через неделю его обещали выписать окончательно, а пока он целыми днями читал книжки.
Похороны проходили в маленьком кибуце на севере, где жили родители Зоара. Мы не в первый раз хоронили наших товарищей, но эта смерть казалась какой-то нелепой, все были уверены, что его вытащат раньше, что он выживет. Когда отгремели залпы почетного караула, мы поехали в Кирьят-Шмону и сдали автоматы в полицию, от греха подальше. Купив водки и закуски, мы сели в парке на самую дальнюю скамейку, спрятавшись от чужих глаз за установленные здесь трофейные «саушки» советского производства, раскрашенные в веселые желтые цвета. Пили молча, не чокаясь, только Мишаня тянул пиво, опасаясь доломать «телевизор». Поздно ночью, мрачные и пьяные, мы завалились спать у Зорика в комнате.
После возвращения на базу оказалось, что нашу роту отправляют на Голанские высоты, там назревали очередные учения. Две недели мы ползали по камням в пыли, распугивая сусликов и змей, изображая условного противника для каких-то спецназеров. А потом наступил Лехин день рожденья. Подарок давно ждал своего часа. У Зорика дома лежал заказанный через его дядю нож: «Бенч Нимравус». Дело в том, что Леха не признавал складные ножи и таскал в ботинке какую-то дрянь китайского производства. Зорик, заразивший нас всех своей «ножеманией», решил, что Лехе пора завести приличный нож, что и было сделано с помощью Интернета и американского дяди. Леха жил в Нацерете с родителями и младшей сестрой. Вся наша компания приехала к нему в гости, и мы пошли в какой-то паб праздновать. От нашего подарка Леха малость обалдел, особенно ему понравились пластиковые ножны. От сестры он получил зажигалку-пистолет «Кольт-1911» с гравировкой и сидел с этими игрушками в руках, счастливый, как бегемот в болоте. А мы пили «ерш» и прикалывались над ним. Кроме «ерша», нашей солдатской зарплаты не хватало ни на что, только Миша скромно пил пиво без примесей. Веселые и пьяные, мы высыпали из паба и поплелись к Лехиному дому. По дороге вся компания завалилась в кусты отливать. Мишаня, пошатываясь, ждал нас на остановке, допивая свое пиво. Вдруг мы услышали, что он с кем-то разговаривает. Как оказалось потом, рядом с ним тормознула машина с четырьмя израильскими арабами, которые решили поиздеваться над пьяным; Мишаня ответил им фразой из недавно прочитанного в госпитале Пелевина, кажется, «Дженерейшен Пи». «Ничего, — процитировал он арабам, — под Кандагаром хуже было!» — и со всей дури швырнул бутылку пива в лобовое стекло. Примерно в этот момент я выпал из кустов на дорогу и увидел четырех здоровенных «детей Поволжья», идущих на нас; у одного в руках была бейсбольная бита, а напротив стоял Мишаня, у которого, по всем признакам, «снесло башню». Веко у него дергалось, глаза были просто бешеные. «Абзац! — подумал я. — Против биты нам не светит». В повисшей тишине раздался отчетливый «клац», в кулаке у Мишани тускло блеснуло хищное лезвие «Эндуры». Я зашарил глазами по земле в тщетной надежде найти какую-то железяку. Однако Леха спас ситуацию, вывалившись из кустов за моей спиной. Он выхватил зажигалку-пистолет и проорал фразу, которую знает каждый солдат Армии Обороны Израиля: «ВАКЕФ ВАНА БАТИХ!» (Стой, стреляю! — араб.). Этого они не ожидали, водитель медленно положил биту на асфальт, и все дружно попятились в сторону машины. Леха в полном экстазе махал зажигалкой и орал, уже на иврите, чтоб они убирались. Я молился о том, чтобы он в запарке не нажал на спусковой крючок, но арабы ничего не поняли, они погрузились в машину и дали по газам, Мишаня еще успел от души пнуть их в крыло напоследок. Пять минут мы катались от смеха по асфальту. А потом довольные побрели дальше, размахивая трофейной битой и горланя песню Розенбаума про то, как:
Санька Котов прошел пол-Европы
И в Берлине закончил войну.
Медсанбатами трижды заштопан,
Долгожданную встретил весну…