Январь 1956
Январь 1956
Новый год прошел весело. Рената принимала гостей в Холидей Хаус, который принадлежит Дадли Мерфи. Дадли в свое время был кинопродюсером и финансировал такие фильмы, как «Механический балет» с Фернаном Леже[4] и «Император Джонс». Это отель-ресторан в Малибу, выстроенный в стиле модерн, с видом на море. Шум моря своим звуковым фоном придает ему определенное своеобразие, постоянный шум прибоя создает впечатление, что все вокруг мгновенно омывается и кровля становится чистой. Чета Мерфи подготовила мне королевский прием из-за моих книг и откупорила в мою честь магнум[5] шампанского. Весь вечер я танцевала, по новогодней традиции целовала незнакомых мне людей и думала о друзьях, которых расцеловать не могла.
День великолепный по своей полноте. Есть дни, которые разбиваются на тысячу кусочков, которые невозможно склеить вновь, рассыпаются на мелочи повседневной жизни. Некоторым дням не хватает катализатора, который придавал бы им слитность и берёг от дробности.
Мне бы очень хотелось красиво закончить тетрадь Дневника за 1955 год. Питая большую склонность к романности, мне нравится завершать красивой концовкой, как в романе. Достичь вершины и пророчествовать. Иногда мне кажется, что Дневник — незаконченное произведение, и нужно заполнить пробелы. Когда у меня возникает ощущение утекающего времени, я начинаю задаваться вопросами.
У Ингрид волосы темно-рыжего цвета, как у лисицы, и глаза того же цвета, что и у лисицы. У нее мальчишеское лицо с маленьким округлым носом и веснушками. У нее ослепительно белая кожа. Она не пользуется косметикой и не выщипывает себе брови. Ее лицо сияет здоровьем. Ей свойственно взрываться хохотом и долго смеяться. Она подвижна и непосредственна. На вечеринке у Пола и Ренаты, где все были переодеты в костюмы из «Тысячи и одной ночи», она обнажила свои красивые пышные груди. Муж Кэти зло заметил: «Вам нужно было доказать, что Вы — женщина, потому что иначе…» Потому что иначе все остальное в ней мужеподобно. Ее активное «Я», ее прямой взгляд, ее фривольные шутки, ее откровенная чувственность и, в конце концов, ее брак с мягким, пассивным, ничем не примечательным молодым человеком, который соглашается со всеми ее решениями. Ингрид никогда не изменяет ни присутствие духа, ни чувство юмора. Она бодра, остроумна, жизнерадостна. Я только что закончила читать ее роман. Он написан человеком, который видит мир глазами ребенка. Написано живо, но персонажи вышли мелкие, ограниченные, не заслуживающие внимания, заурядные. Как кто-то из дядей или теток, о ком тут же забываешь. Персонажи, с которыми не хочется встретиться в настоящей жизни.
Между нами началась утонченная дуэль. Она принялась названивать мне каждый день. Хотела добиться выражения моего восхищения, которого я не испытывала. Она стала говорить мне, что в моих книгах не хватает интереса к простым людям. «Ваши персонажи — не из реальной жизни».
После свадьбы Ингрид был один прием, который не удался. Огромное полено, принесенное каким-то знакомым, дымилось в камине Ренаты так сильно, что все мы закашлялись со слезами на глазах. Потребовалось открыть двери и окна. Было холодно и влажно. Со все еще слезящимися глазами мы почувствовали озноб. Рената выбежала под дождь, как будто погода стояла солнечная, и заявила: «Я всегда мечтала о приеме в саду под дождем!» С этого момента собравшиеся оживились.
На днях я заходила к Полу и Ренате одна. Одному из друзей, который всегда утверждал, что никогда не видит снов, они наконец-то стали сниться, и мы подумали, что это нужно отметить. Рождение еще одного сновидца!
Во сне он вместе со мной наблюдал, как жеребец преследовал антилопу. Я заметила, что спаривание между ними невозможно. Но, в конце концов, жеребец покрыл ее. Пол сказал, что в мифологии спаривание между жеребцом и антилопой возможно. Именно от них рождается единорог.
Рената рассказала историю о своем сумасшедшем дядюшке. Он отказался ходить в школу и заперся в чулане вместе с книгами. Он выходил лишь для того, чтобы поесть. Через семь лет затворничества он вышел, блестяще сдал экзамен и стал учителем.
Причина безумия была в его костях. Он был убежден, что в его костях не было костного мозга. Семья Ренаты решила, что дядя будет давать ей уроки, строго наказав ей, чтобы она никогда не заикалась при нем о костном мозге. Ренате, естественно, очень хотелось обратиться к этой теме. Она живо интересовалась проблемой костного мозга и искала повод затронуть этот вопрос. Она узнала, что у птиц нет костного мозга. Рената поделилась этой информацией со своим дядей, добавив: «Если у кого-то нет костного мозга, это значит, что он может летать». Это произвело на дядю впечатление, однако он не решился на эксперимент. Некоторое время спустя Рената расширила свои исследования и узнала, что мать дяди забеременела вновь в то время, когда еще его кормила. Что дядя узнал об этом и внушил себе, что этот ребенок, его брат, высосал все молоко его матери (в котором заключался и костный мозг), лишив его дядю и забрав его костный мозг. Было ли затворничество в чулане возвратом к материнской груди, а его питание книгами — попыткой заменить другой род пищи? Семья Ренаты была знакома с работами Фрейда, и Ренату воспитали со склонностью к психоанализу. Символику поведения она толкует исходя из природы. По этому поводу у нас возникают большие дискуссии.
Есть в Ренате тот накал, что постоянно толкает ее к действию. Ее лицо выражает силу и напряжение. Все ее тело движется в гармонии с ее бодрым и сильным духом. Она не дает себе ни минуты покоя или передышки. Ингрид все время смеется, как будто все, что с нами происходит, — это фарс. Кости без костного мозга так же комичны, как и квадратные головы клоунов Миро[6]. Как странно то, что события, которые нам кажутся трагичными, могут со временем показаться комичными. Теперь я смеюсь над серьезностью, с которой я хранила свою невинность, когда позировала художникам, в то время как сама толком не понимала ни в чем состоит эта самая невинность, ни точной природы того, чего я бежала. Моя мать ничего мне не объяснила, надеясь на естественный женский инстинкт. Очевидно, естественный женский инстинкт срабатывал безотказно, ибо я помню, что как-то раз, когда мне было шестнадцать, в девять утра я пришла по адресу, который мне дали в Клубе Моделей, в одну мастерскую в центре Манхэттена. Художник, который мне открыл, был в пижаме, с заспанными глазами, а в глубине комнаты была видна не заправленная кровать, и его прием заставил меня тут же обратиться в бегство. Другой художник, который предложил мне оплатить дорогу в Вудсток, потому что у меня не было работы на лето (все художники уезжали из Нью-Йорка), думал, что я понимала, ЧТО подразумевалось под приглашением, и был так разочарован, увидев, что я не устраиваюсь в его студии как любовница, что объявил всем остальным художникам, будто я не выполнила свои обязательства, которые были ясно изложены, и те отказались дать мне работу. Я осталась в Вудстоке без работы, и у меня не было даже денег, чтобы вернуться в Нью-Йорк. Самым комичным в то время была моя ужасная робость и скованность, и я появлялась в бассейне, где купались художники со своими моделями, в длинных черных чулках в довершение к традиционному купальному костюму, в то время как они полностью снимали всю свою одежду. Теперь я первая смеюсь над своей тогдашней походкой и над тем, как меня принимали. Тогда я чувствовала себя жертвой и находила все это очень трагичным. Моя мать была вынуждена выслать мне денег на обратный билет.
Пол похож на человека, который видел, как его датские предки, солнце полуночи. Он похож на белокурого ангела, который возвращается с черной мессы. Солнце полуночи загара не дает. Он улыбается невинно, но я уверена, что он раздел ангелов и детский хор, чтобы заняться с ними любовью. В его эротических рисунках всегда присутствует палочка дирижера. Он улыбается украдкой, как Пан, на бумаге любит цветы, бабочек, птиц, а в убранстве — нежные цвета и хрупкую текстуру.
Лишь один-единственный раз я видела его в гневе. Рената не выносит секретов; она рождена, чтобы открыть ящик Пандоры. Душа Пола напоминает японскую шкатулку с секретом, открывать которую нужно лишь постепенно и с бесконечным терпением, и даже тогда какая-то часть шкатулки всегда остается герметичной. Рената слишком грубо давит на эту японскую шкатулку с секретом, которой является внутренняя жизнь Пола, и Пол, который знает, что каждый раз она будет обнаруживать там язычника с ангельским лицом, говорит: «Знаешь, то, что я тебе что-то даю, не означает, что я забираю у тебя взамен что-то, имеющее отношение к нашей любви».
Но Рената не может успокоиться. Она никогда не знает, когда Пол может оставить ее одну в Малибу без машины, не предупредив, не в состоянии даже расквитаться с ним за его языческую неверность попыткой неверности христианской, которую совершаешь без удовольствия. Лишь язычник может получать удовольствие от своей чувственности как от сладкого плода.
Рената выглядит тревожно, ее глаза — как морские водоросли, плавающие на поверхности мутного прудика, будучи не в состоянии плыть в открытое море, к бурному мировому океану. Когда же Пол выйдет из своего небесного чертога, чтобы склониться над ней и утешить в том, что она не язычница? Утешение — это христианское деяние. Единственное христианское деяние Пола — это его любовь к ангелам.
Ингрид, как истинная американка, испытывает недоверие к искусству и обаянию. «Пол эксплуатирует свое подсознание».
«Это источник творчества. Вы говорите так, будто подсознательное — это нефтяная скважина».
Сюрреалисты черпали материал из подсознания. Случалось, что они переставали играть в игры, и тогда создавали искусственные произведения. Но это не повод считать, что любое приукрашивание, любая импровизация искусственна. Пол предпочитает прибегать к помощи магии, костюмов и ритуалов. Он изучает мифологию, тогда как для меня важнее искать внутри нас самих нашу собственную мифологию без необходимости прибегать к классике. Зачем, например, короновать друга, который впервые вспомнил приснившийся сон, тем же самым лавровым венком, который служил Цезарям? Нужно найти свои собственные символы.
Картина Ренаты — самая большая в комнате. Мы рассматриваем ее, сидя вокруг стола, в конце дня. На ней изображена ослепительно красивая обнаженная женщина, которая лежит рядом с сидящей пантерой. Голова пантеры и голова женщины — одного размера. Пантера воплощает собой самые темные силы ночи и может видеть в темноте. В женщине заключены вся ослепительность плоти и вся красота солнца. Они были Красавицей и Чудовищем после долгого брака, выписанные в спокойствии и одинаковой красоте. Но затем, когда сумерки сгустились, тело женщины засветилось фосфоресцирующим блеском животного, а пантера растворилась во мраке. Видны остались лишь глаза. Он поглотил зверя и превратил его в светящуюся плоть, но лишь зверь способен проникнуть в секреты алхимии.
Рената забыла об искусственности в искусстве и рассказывала об опыте, пережитом, пока она слушала музыку. Ее тело было сжато в столб. Наверху была фантастического вида антенна, которая пускала в воздух вращающиеся кругами лассо голубоватого электрического света, ловившие своими центрифугоподобными движениями другие волны — волны, испускаемые мозгом, которые искали контакта с иными вибрациями. Излучения мозга не только отображают температурные кривые на бумаге, но они тоже похожи на неоновый свет и искрятся как при коротком замыкании, согласно самым последним научным исследованиям.
Был ли сон Ренаты пророческим?
Марк мечтательно сказал:
— Я бы хотел, чтобы мне снились такие сны.
— И приснятся, — говорю я. — Это очень заразительно. Посмотрите на нашего друга, здесь присутствующего, который впервые вспомнил свой сон.
— Анаис, вы закончили свою «Солнечную лодку»?
— Пока нет.
Соседи доверяют мне своих детей всякий раз, когда уходят куда-то. Доверить своих детей сюрреалистке — эта мысль ободряет.
Иногда, признаюсь, путешествуя в подсознательном, я не нахожу никаких сокровищ. Есть моменты, когда я плыву по этому океану, в котором нет никакого света, никакой видимости, ни одной светящейся рыбки.
Точно так же опасно было добывать уголь, золото и нефть, и все же люди были готовы рисковать жизнью ради этого. Так и писатель осмеливается предпринимать опасные экспедиции, в которых он может потерять свою связь сначала с жизнью, а потом, возможно, и с разумом. Но он ищет сокровища другого рода. Все сокровища нашей натуры зарыты очень глубоко. Фрейд ошибочно предположил, что только все самое грязное, кошмары и извращенность, скрывается в глубине.
Я купила бумаги, отказалась заниматься домашними делами и поселилась в мире Дневника. Переписала 68-ой том. Была счастлива. Я находилась в мире сокровищ. Его еще предстоит издать. Рэнго, Фрэнсис Филд[7] (в то время Браун). Анализ с Мартой Джагер[8].
Делают ли этих людей такими интересными прожитые годы? Однажды я пообещала себе никогда не описывать того, во что не была влюблена. Не писать о том, что вызывает у меня отвращение. Я не сдержала обещание.
Энтузиазм Джима[9] побудил меня переписать и другие тетради Дневника. Я не смогла закончить «Солнечную лодку».
Сон: я разговаривала по телефону со своей матерью. Слышала, как говорю: «Мама». Но спустя некоторое время ее голос отдалился и замолк. Напрасно я звала ее. Потом я принялась ее искать. Оказывается, она уменьшилась в размерах. Стала такой маленькой-маленькой, как отощавшая кошка. От этого мне было ужасно грустно.
Когда кот Ренаты погиб от укуса змеи, я сказала ей то, что когда-то слышала от гаитян: «Радуйтесь, ибо это снимает проклятие с вашей семьи и дома. Говорят, что кошки отводят беду».
В Дневнике каждый месяц, как любой роман, имеет свое название. Когда я ухаживала за Пегги, это был месяц Флоренс Найтингейл[10]. А теперь это месяц Mea Culpa[11]. Я проанализировала все свои дружеские отношения и нашла свою вину во всех из них. Я всегда воюю с реальностью, даже с той, в которой живут мои друзья и возлюбленные, и упорно продолжаю приписывать им определенные роли в своих фантазиях, и в том, что они не всегда могут им соответствовать, — моя вина. Mea Culpa — тяжелый крест.
На складе Бэкинс, что находится на Хантингтон Драйв в Аркадии, хранятся три огромных металлических ящика с тетрадями Дневника. Как только я заканчиваю переписывать тетрадь, я убираю оригинал в ящик и посылаю машинописную копию Джиму.
Письмо Джима об умении организовывать было очень точным, и, занимаясь переписыванием, я все время думаю об этом. Мне нужно делать портреты более содержательными, более законченными. Каждый персонаж, вместе с которым я проживаю несколько дней, я вижу и в свете его существования как человека в Дневнике, и в свете сгущения или абстракции в романе. В Дневнике я ведома жизнью, а в романе — фантазией. С чего начинать?
Тави, мой коккер-спаниель, улегся в ногах моей кровати. Ему четырнадцать лет, что равно восьмидесяти лет человеческой жизни. Он оглох. Видит с трудом. Почти все время спит. Когда-то я верила, что мы состаримся вместе, а когда станем совсем дряхлыми, уйдем вместе, как это делают родители у эскимосов, и исчезнем. Но я не меняюсь. Встаю в семь утра, готовлю завтрак, занимаюсь домашними делами, иду по магазинам, на почту, отношу грязное белье господину Мойдодыру, готовлю обед, немного отдыхаю, а потом стучу до вечера на машинке.
Это заряжает меня энергией для работы над Дневником. Интересное развитие жизни Фрэнсис, которая с детства прошла через бедность, туберкулез и неудавшийся брак, к здоровью, счастливому замужеству, рождению ребенка, к бурной жизни и созданию прекрасных картин — вот что замечательно. Но тонкий нюанс, который мне хотелось бы обозначить, — это то, что тот тайный внутренний мир, который ее поддерживал, был скрыт и выражался в юности лишь через танец, скульптуру или в разговорах со мной. Этот мир был источником грез, которые она воплощает сегодня в своих картинах.
Раньше она изображала внешний мир как грубый и жестокий (каким он был в детских воспоминаниях); теперь она показывает свою чувственность, ранимость, свое утонченное видение плодов воображения; ее любят, ценят, ее картины продаются. Хотя она не получила психологической поддержки ни от Джагер, ни от Стаффа, которая была ей необходима, учитывая их ошибки, она разносторонне раскрылась благодаря своему собственному духу.
Состояние этого тайного мира перед тем, как он превращается в картину, — вот что я хотела бы описать, даже если внешне Фрэнсис проявляла твердость ума и способность к анализу, с которой она защищала свои фантазии и свою чувствительность.
Она признавала образы, которые я использую в своей прозе, но участвовала в дискуссии, в которой ее друзья ставили под сомнение «реальность» Стеллы[12] в силу ее символической абстрактности, отсутствия исторических рамок. В то же время именно она побудила меня опубликовать новеллы из сборника «Под стеклянным колпаком».
На несколько лет мы потеряли друг друга из вида: сначала она была в санатории, а потом уехала в Европу с каким-то скульптором, вышла замуж за Микаэля и родила ребенка. А я так часто уезжала из Нью-Йорка. Нас сблизила та я, которую она писала на своих полотнах и которая напоминала нам о наших долгих беседах о снах.
В мире, созданном Фрэнсис, преобладает освещение; это мир с центром гравитации, в котором сверкающие осколки зависли в свете невероятной яркости. Здесь темные уголки сердца освещены точками сгущенной интуиции, напряжение между которыми порождает тысячи искр, цвет сияет нежностью и обладает прозрачностью интуиции. Свет, разлитый над переживанием, становится главной темой ее творчества; линии, хрупкие и в то же время мощные, вызывают в воображении антенны интуиции, которые связывают между собой многочисленные измерения чувства.
События этого месяца сгруппировались вокруг темы принадлежности и непринадлежности. Прием в Голливуде, опекунство над детьми, мой отказ написать статью для «Нэйшн» о Симоне де Бовуар и Мэри Маккарти[13] (я не интересуюсь всерьез ни одной, ни другой, но знаю, что от меня ждут, чтобы я заняла определенную политическую позицию). В искусных руках доктора Богнер эти события обобщаются. Принадлежать обществу лишь на уровне существования. Все они поднимают проблему одиночества и усилий, которые я предпринимаю, чтобы влиться в «человеческую семью» — посредством работы, самоотверженности. Среди художников я чувствую себя в своей стихии.
Я читала о жизни Эрика Сати и Пауля Клее[14]. Сати — один из моих любимых композиторов, и его жизнь волнует меня. Его инновации. Его юмор. Его непризнанное влияние и вклад в музыку. Его сложность и воображение. То, что его не принимали всерьез из-за юмористических названий, которые он давал своим произведениям. Его жизнь впроголодь. Маленькая комнатушка в рабочем квартале. Его долгие прогулки пешком, когда он возвращался домой от толстосумов, к которым он ходил обедать и у которых был обязан играть. То, что после его смерти столько его произведений было найдено за пианино, которые он складывал туда, чтобы защитить инструмент от сырости стен. То, что столько его сочинений погребено в Национальной Библиотеке[15]. Чарующий дневник Пауля Клее, также пронизанный юмором.
Мне было грустно, когда, прочитав «Краски дня» Ромена Гари, я узнала, что французские военные сироты, в самый разгар войны, стали воспринимать гангстера из американских фильмов как единственного идеального героя, который способен выйти победителем в безумном мире.
Теодор — немецкий еврей, который сам для себя устраивает спектакль в стиле «Гран Гиньоль»[16]. В полночь, чтобы усилить атмосферу ужаса и комедии в лучших традициях доктора Калигари. Но тонкий еврейский юмор преобладает. Он заканчивает безумной карикатурой в стиле Лона Чейни[17], и его последние слова звучат так: «Я сумасшедший… сумасшедший… сумасшедший… Но в сущности мне повезло, ибо если бы я не сошел с ума, я бы уже давно поглупел».
Я встретила старинную знакомую в Музее Современного Искусства. Она напоминает огромную конфету из магазина Шрафт’с — вся в бледно-голубом сатине, голова увенчана белой шляпой, воздушной, как безе, в колье, будто сделанном из ячменного сахара. У нее появился новый любовник. Раньше он был актером в Голливуде. Очень мягкий и, если верить тому, что она по секрету сообщила мне, не слишком мужественный. Он, должно быть, любит взбитые пуховые перины и мягкие подушки. «Я никак не наберусь смелости выйти за него замуж, так как подозреваю, что в действительности он предпочитает мальчиков, к тому же он сайентист и водит меня в церковь каждое воскресенье, а я бы предпочла отвести его к доктору Якобсону, чтобы тот гормонами прибавил ему мужественности».
У Пегги Глэнвилл-Хикс есть очень интересные теории о классическом искусстве и фольклоре, которые питают друг друга.
Она говорит: «Мы живем в Век Зрителей, только зрители эти враждебны».
До меня дошли слухи, будто совершенство красок «Врат ада» обошлось очень дорого. Художники-постановщики работали над каждым планом до тех пор, пока он не становился идеальным. С их критериями совершенства удалось сделать такое малое количество копий, что фильм посчитали убыточным. Тем хуже для нас. Надеюсь, это не означает, что мы никогда больше не увидим фильм, подобный этому по красоте.
Все было очень просто. Не сделав анализов, я оставила доктора Грата в Сьерра-Мадре в полной уверенности, что у меня была ревматическая лихорадка и что состояние моего сердца все время ухудшается, и согласилась ограничить свою деятельность: я позволила физическим симптомам подавить меня. Я хотела иметь слабое сердце и умереть. Но на прошлой неделе я захотела убедиться. Я записала на листке бумаги симптомы и пошла к кардиологу, который осматривал меня полтора часа. У меня нет никакой сердечной болезни. Он не мог объяснить, отчего появились симптомы. Но доктор Богнер напомнила мне, что страх заболеть может привести к любым симптомам. Я воспользовалась этой уверенностью, чтобы выздороветь, и, вновь обретя здоровье, внимательно проанализировала свое желание смерти. Картины моей смертельной болезни сердца сопровождались воспоминаниями о моей матери, бездумно бегущей к дверям, чтобы поболтать с молочником (тогда как мой брат Хоакин и я оставались за столом, в последний раз обедая вместе), а мы обменивались взглядом — Хоакин и я, — в котором читалась наша обеспокоенность возможными фатальными последствиями, вызванными этими внезапными и резкими физическими усилиями (у нее уже был сердечный приступ за год до этого).
Возможности силы духа пугают меня, она способна на чудеса, на созидание и на разрушение.
Вывод доктора Богнер заключался в том, что я пыталась сказать: «Я скоро умру. Но перед смертью, пожалуйста, дайте мне то, чего я хочу».
Во сне Дом на берегу моря (одно из моих желаний) был захвачен грозой. Волны заливали его, увлекали в открытое море.
Джим говорит: «Я знаю, что мне следовало отдалиться от своей семьи. Но сейчас, когда я не являюсь ни узником, ни обреченным навсегда жить как они, я чувствую, что могу обернуться и описать их. Я чувствую, что они близки мне. Я их понимаю. Я хочу объять всю Америку. Я знаю, что у Вас все по-другому. У Вас не было родины. Вас кидало из одной страны в другую. Художники — вот Ваша родина. Другой родины для Вас нет. Они — Ваша семья. Но для меня родные — это люди, которые жили на той же улице, что и я».
Зная его мнение об искусстве в целом и зная, что искусство — моя родина, родина Художника, чудом является то, что мы вообще можем общаться. Почвой для наших встреч является не искусство, но жизнь. Он читает мои произведения, так как то, что я пишу, — жизненно. Он отказывается читать Пруста. Но он считывает современный ритм моего письма. Мы говорим на языке джаза, а не на классическом языке.
Очень естественное для Джима желание — оставаться американцем, писать о том, что ему близко и дорого. Как Генри Миллер, который всецело оставался американцем даже после десяти лет жизни во Франции.
Я прибегаю к помощи анализа только когда хочу побороть болезнь или внести ясность в путаницу. Как только все обретает ясность, я вновь начинаю избегать его, как и людей, которые анализируют слишком много. Анализом следует пользоваться только в том случае, когда он необходим. В остальном нужно жить страстно и импульсивно, созидать и испытывать свою силу.
Сон под водой: я плыву в подводной лодке. Не внутри, а привязанная к ней длинным ремнем, в то время как она находится на поверхности; это что-то вроде ремня безопасности, как в самолете. Я скольжу по поверхности как на водных лыжах. Другие движутся точно так же в противоположном направлении. Некоторые верхом на лошади. Море покрыто путешественниками, а все корабли находятся под его поверхностью. Но я чувствую, что моя подводная лодка теперь уходит вглубь, и если она углубится еще, то увлечет меня под воду, где я не смогу дышать. Я подумываю о том, чтобы отпустить ремень. Но кто-то говорит мне, что если я это сделаю, подводная лодка опустится на дно. Я чувствую ответственность за нее. Поэтому держусь. Это изнуряет, но мне удается держаться крепко.
А по-моему, Джим полон жизни. Все клетки его полны жизни.
После встречи с доктором Богнер: первобытные люди были настолько мудры, что совершали обряды, связанные с одержимостью мертвыми. Это означает, что они знали, что такое случается. И они также умели совершать обряды их изгнания. У нас, людей, называющих себя цивилизованными, происходит то же самое, но, поскольку это выражено неявно (у нас есть ритуалы захоронения мертвых, после которых мы верим в то, что отношения с ними завершены), мы не осознаем тот момент, когда они входят в нас и поселяются в нашей душе. Я не прочувствовала до конца смерть моей матери, когда это случилось. Я страдала от естественной физической боли, свойственной человеку, от естественной скорби. Но лишь много лет спустя у меня появились симптомы сердечной болезни (она умерла от сердечного приступа), и я стала готовиться умереть как она, умереть с ней. У меня проявились некоторые из ее отрицательных черт: раздражительность и бунтарство. Я позаимствовала у нее черты характера, от которых страдала, а также ее болезнь. (Почему бы не позаимствовать ее бодрость и смелость? Но это лишь усилило бы боль от ее ухода.)
Я боролась против отождествления с ее смертью, консультируясь со специалистом и уверяя себя, что с моим сердцем все в порядке, и тогда у меня исчезли симптомы, которые ввели в заблуждение врача из Сьерра Мадре.
«Это процесс обычный, естественный», — говорит доктор Боне. И я тоже понимаю, что ощущение беспорядка, внутренняя подавленность родились из одержимости, а не из моего эксперимента с ЛСД. Возможно, это началось с заботы, которую я проявляла о многих людях в трудные моменты, а заботиться было одним из свойств моей матери. Так мы живем в одной последовательности ассоциаций, настроений, ощущений, которые необходимо постоянно отделять от нашего неодержимого «я», от «я», свободного от вторжений других, от вмешательств в дела других.
Вот почему в течение этих месяцев Mea Culpa мне было так стыдно за себя. Я не была самой собой, а заимствовала черты моей матери, черты, которые не любила; они сливались с качеством, которое я так ценила раньше и которого мне так не хватало в моменты физической слабости — этой силой, которой она покоряла в период кризиса, этой энергией, с которой она заботилась о тебе пока ты не выздоравливал.
Пруст много пишет об одержимости мертвыми, но ничего об акте их изгнания, что является задачей человека анализирующего.
Я задаюсь вопросом о том, как первобытным людям удавалось определять свои переломные моменты и с такой же математической точностью — необходимость в заклинаниях (вот период полового созревания, вот — вступления в брак, а вот — время изгонять мертвецов, которые не дают вам покоя), ведь у всех есть свой индивидуальный ритм, не имеющий отношения ко временному календарю.
Дух моей матери, поселившийся в ее швейной машинке и золотом наперстке, не внушает мне любви к домашнему хозяйству. Возможно, что ее раздражительность была знаком бунта против первостепенности ее роли в доме как матери, и что то, с чем я себя отождествляла, является правдой более глубокой, чем я когда-либо осознавала: мать, которая не хотела быть матерью все время, но должна была ею быть для своего мужа и троих маленьких детей, хотя в свое время хотела стать профессиональной певицей.
Я никогда не понимала людей, стремящихся к богатству вместо того, чтобы стремиться к любви. Тревоги делового человека мне непонятны, так же как и его радости. Конечно, мне можно возразить, что в своей озабоченности любовью я показала больше тревоги, чем радости, но это был мир глубоко обогащенный, и прибыль была сокровищем воспоминаний. Стремление к богатству отнимает всю вашу жизнь, как капризная любовница, и удовлетворяет ваши желания лишь когда вы состаритесь, или же стирает их из памяти, если повезет, и это, несомненно, гораздо более обманчиво, чем любовник, который все время вкладывает свое богатство в вас.
Деловой человек, которого предали, остается ни с чем, если деньги потеряны, как в игре. Преданный любовник не остается с пустыми руками.
Необыкновенный шведский фильм «Улыбка летней ночи», снятый Ингмаром Бергманом. Обычная история достигает глубины трагедии посредством искусства столь же великого, как искусство Гойи или Брейгеля[18]. Камера в его руках трансформирует и видит больше, чем глаз человека. Она объединяет атмосферу снов и кошмаров. И поскольку она запечатлевает самые глубокие, самые темные тайники нашего сознания, в нашу память врезаются образы, которые не стираются, едва мы покидаем зрительный зал.
Таким образом, два открытия. Второе — это отрывок из неопубликованного еще романа Маргариты Янг «Моя дорогая мисс Макинтош», напечатанный в журнале «Нью Уорлд Райтинг». Удивительная манера трактовать иллюзию и реальность. Немедленное вступление в мир подсознательного.
Она разрешила конфликт с действительностью, заявив, что ее мать — мечтательница — была сумасшедшей и поэтому могла свободно внедряться в мир подсознания и ведать о своих грезах, фантазиях, иллюзиях. Отмеченные печатью безумия в глазах боязливой американской общественности (боязливой перед всем, что эманирует из тьмы нашей сущности), дикие животные, рожденные фантазией, похожи на животных в зоопарке. Редкие экземпляры ограждены от зрителя решеткой. Пренебречь этой решеткой в отношениях с обществом было моим промахом.
Но для меня, любящей прикоснуться к мечтателю и быть посвященной в его мечту, произведение Маргариты Янг немедленно стало самым прекрасным выражением нашей сумеречной жизни с тех пор, как я прочла «Древо ночи».
Мы встретились однажды у Джона Кеннеди, но я тогда ее еще не читала и ничего не поняла из ее монолога. Это было все равно, что прочесть «Улисса» в один присест. Мы всё же попытались увидеться вновь. Ее певучий и мелодичный голос звучит, лаская слух, на другом конце провода. «Я уезжаю в Италию. Мы могли бы увидеться? Это я дала согласие на публикацию отрывка из Вашего романа в журнале «Тайгерз Ай».
Мы не увиделись. Но как только я ее прочла, я поняла, что она, без сомнения, — наш лучший автор.
Я пишу эту главу моего Дневника в автобусе, по пути к Якобсону и его витаминам, по пути к Богнер и ее разъяснениям, по пути к Фрэнсис и ее новым картинам.
Выражение лица Макса Якобсона, когда он исцеляет больного, когда он слышит его слова: «Я чувствую себя лучше», выдает врача, который заинтересован, который вкладывает сердце и душу в свою борьбу с болезнью. Величайшая гордость, величайшая радость появляются в его взгляде и просветляют его. В очередной раз он восторжествовал над своими врагами: болезнью и смертью.
Глаза подобны пейзажу. У Ренаты они вызывают в памяти море. Это глаза морской синевы. Вы видите в них расплавленную жизнь, яркие светящиеся точки, живость зелени, голубизны и золота, которые смешиваются как в Океане. Глаза Поля — это льдинки, в которых отражается зимнее солнце. Лед сталактита. Они никогда не тают. В глазах друга, который вспоминает о своем первом сне, зелень и золото излучают тепло. Они искрятся. Это венецианские глаза, каналы, в которых играют блики, в них заключено все золото Венеции; можно подумать, что они горят в ночи.
А еще есть глаза цвета земли. В них нет ни горизонтов, ни глубин. Это все оттенки коричневого, которые есть на земле, — глаза лисицы, собаки, газели, зайца, лани. Они не отражают ни воду, ни небо, а сохраняют свой глубокий карий цвет. Черные глаза подобны углю, добываемому в шахтах. Они могут воспламеняться. Они тлеют. Черное может гореть.
Есть также глаза, подобные электрическому свету. Как лампа на проводе, как фары автомобиля. Ты не погружаешься в их глубину, а сталкиваешься с их пустотой. Они вас ни леденят, ни согревают.
Есть японские глаза, похожие на щели в жалюзи или решетчатых ставнях, они не позволяют заглянуть в человека. Другие колеблются, как пламя свечи. Иные напоминают витрины магазинов, в которых отражаются улицы, машины, прохожие. Есть глаза американской Королевы красоты, их носят как драгоценные камни, которыми все восхищаются. Они похожи на кошачьи. Ты почти можешь видеть, где заканчиваются очертания округлых камней, мраморные сферы, впечатанные в плоть. Есть глаза, похожие на аквариумы в миниатюре, в них заметны крохотные точки подводной жизни, которой затрудняешься дать название.
Написала несколько страниц об Аннетт Нанкарроу[19]. Полностью переписала «Солнечную лодку», она стала живее. Все встает на свои места. Все, к чему я прикасаюсь, начинает сиять.
Прочла книгу Хаксли «Небеса и Ад».
«В том, что мы называли мистическим, художник был тем, кому, благодаря искусству или же абстрагируясь от сознательного мышления в силу гениальности, голода, безумия, обычаев, а сегодня и наркотиков, удавалось стать тем, что называют антиподом».
Хаксли забыл об одном из самых верных способов абстрагирования от сознательного мышления — психоанализе.
Письмо Джима:
Я вернулся к тетради Дневника, озаглавленной «Огонь», закончил ее, и теперь нахожусь на середине «Фата Морганы». Мой величайший страх — это схватить Вашу мысль так, что мне больше нечего останется читать. В «Фата Моргане» меня очень тронула глава «Я у себя дома с Чудесным». А также глава об изменчивых зеркалах отрочества и детства. И фраза: «В какой же нелепый и бессмысленный тупик, оказывается, загнан мир! Мне это смешно». Это после долгой исповеди о Вашем видении мира, которое кажется непозволительным тем, кто Вашего взгляда не разделяет, Вы иногда упрекаете себя за недостаток мужества. Я нахожу это удивительным, и в то же время я это понимаю. Мужество относительно. Мужество жить в полную силу стало чем-то банальным, негероическим, а Вы принимаетесь за невозможное: открыть это миру. У меня нет Вашего мужества. Я просто хотел бы иметь немного Вашей слабости.
Я почти закончил пятьдесят пятую тетрадь. Личность и написанное постепенно обрели ясность, мудрость, красоту. Это большая личная сага, очень правдивая — кажется, величайшая из всех существующих. Присутствуют все важнейшие этапы: движение наугад, поиск, возврат к пройденному, дерзкий и блестящий шаг вперед на пути к осознанию и свободе.
Этот дневник — урожай ведьмы-ангела, вскормленной светом во всех его проявлениях — свечой, луной, солнцем, и читая его, я ощущаю себя волшебником, обнаружившим сокровища, которых ему хватит на всю зиму. Я рад, что Вы сейчас далеко, иначе я бы высказал Вам все это, и это бы испарилось. Это осталось бы во мне, а Вам ничего не досталось бы взамен. Я чувствую, что должен сыграть роль всего мира в своей реакции на написанное Вами. Всем дверям надлежало бы распахнуться с восхищением и благодарностью за Ваше мужество и за написанное. Полагаю, Вам в этом отказывают, чтобы заставить Вас продолжить работу, и чтобы уберечь Вас от соблазнов. У Вас есть все уровни, я никогда не встречал этого в других книгах — чувственность, интеллектуальность, мистицизм, и без какой-либо осознанной организации с Вашей стороны происходит их слияние (Вы плохо организуете, должен Вам сказать, и вот почему: не в этом Ваша задача), причем один план трактует другой так хорошо, что они проясняются оба.
Письмо Джиму:
Ваше письмо глубоко меня тронуло. В нем было столько понимания, столько поддержки. На самом деле Вы полностью возвратили мне то, что, по Вашему мнению, дал Вам мой Дневник. Вы сыграли роль всего мира, а чего еще может желать писатель, который выстроил пирамиду из слов только чтобы кто-то мог в нее проникнуть, почувствовать себя дома, и быть счастлив жить в ней. Этот опыт так же прекрасен, как и взаимная любовь. На самом деле, эти вещи похожи. Но, как Вы знаете, такое бывает редко. Я также рада сказать, что чувствую и понимаю, и люблю каждое слово Вашего Дневника. Когда люди знают, что это тайное «Я», ничего не может быть прекраснее, чем быть любимым за это. Не отдавая себе отчета, Вы многое сказали об этом, даже если думали, что заболели прочитанным, что оно подействовало на Вас как наркотик. Острое осознание сказанного Вами: «Вы плохо организуете, и это не Ваша задача». Это проблема, которую я пытаюсь решить. Я сделала одну тщетную попытку в своих романах. Аранжировку делать нужно, возможно, не так, как попыталась я, а как в джазе. Как Вы знаете по своему собственному дневнику, ценой, которую приходится платить за импровизацию, становится риск нецелостного восприятия. Что объединяет воедино джаз? В прежнем джазе — это некая расплывчатая тема, мелодии Нового Орлеана, известные всем. В современном джазе — это классическая музыка, так как она заимствуется у Баха и др., чтобы создать канву. Некая тема. Нет, Джим, это моя задача, поскольку никто другой не может сделать этого вместо меня. А я не сделала этого в своих романах. Ведущей мыслью было «Я», которое обречено. Прочтите «Светские манеры»[20] Кроненберга. Мы живем в век толпы. Быть личностью — это серьезное преступление. Для меня «Я» было лишь океаном, способным приобретать любой опыт. У меня никогда не было ощущения, что мое «Я» превосходило в этом других, напротив, это помогало в общении с ними. Вы поняли смысл «Текучих слов». Было чудесно получить Ваше письмо. В каком-то смысле Лос-Анджелес — это пустыня. Мне необходимо начать с нуля, чтобы создать свой мир. Друзья, которых я люблю, живут далеко, в Малибу. Я вижу их нечасто. Вам надо представить себе, как это письмо приходит в грустный городок, опускается в металлический ящик, похожий на другие, как я несу его в кафе и сажусь, чтобы с жадностью прочесть. Я чувствую себя как летчик, потерпевший катастрофу, и тут же получивший приказ взлететь снова. И я тотчас подчиняюсь. И теперь, словно Шехерезада, я должна продолжать писать Дневник, чтобы Вас развлечь. По поводу Вашей личной жизни: с Вами случится Чудесное, поскольку оно заключено в Вас, и не замедлит принять форму.