Глава семнадцатая ВБЛИЗИ ЦАРСКОГО ДВОРА
Глава семнадцатая
ВБЛИЗИ ЦАРСКОГО ДВОРА
По возвращении в Москву, осенью, Серов завершил выполнение одного ответственного заказа. Петр Дмитриевич Боткин пожелал иметь портрет своей жены Софьи Михайловны. Петр Дмитриевич приходился племянником жене Остроухова. С Ильей Семеновичем его сближал интерес к живописи и коллекционированию: в собрании купца находилась, например, картина Гюстава Моро «Источник», которую по просьбе Дягилева он предоставил на первую, международную, выставку картин «Мира искусства». Обязательство перед П. Д. Боткиным было для Серова равносильно обязательству перед Остроуховым, о чем и сам Илья Семенович ему шутливо намекнул.
Портрет получился весьма изысканным по колориту, выдержанному в желто-синих тонах. В замкнутом лице молодой женщины, облаченной в нарядное вечернее платье, в ее сиротливой позе читалось внутреннее одиночество, и здесь выразился свойственный портретной живописи Серова тонкий психологизм.
Между тем после вызвавшего всеобщий интерес портрета великого князя Павла Александровича и нового портрета Александра III, предназначенного для Датского полка, репутация Серова-портретиста заметно возросла и заказы от царского двора посыпались один за другим. Начало напряженной зимней работе положил генерал-фельдмаршал, председатель Государственного совета, великий князь Михаил Николаевич. Не успел Серов написать его портрет в повседневной тужурке, как великий князь пожелал быть увековеченным в фельдмаршальской форме.
Искусство Серова было оценено и самим императором. Николаю II захотелось одарить своим портретом подшефный ему Шотландский драгунский полк. Портрет императора в форме Шотландского полка с каской в руке уже близился к завершению. Видимо, работа понравилась государю, и ему пришла мысль, чтобы Серов исполнил еще один его портрет – в подарок императрице. Но стоило ли вновь терять время на утомительное позирование? Вызванный в очередной раз в Зимний дворец, Серов был встречен флигель-адьютантом императора. Последовала любопытная сцена, записанная одним из мемуаристов со слов самого Серова. В комнате, куда провели художника, лежал на креслах полковничий мундир Николая, а на столе – большая фотография государя.
– Может, вам нужно для работы что-то еще? – любезно спросил офицер.
– Спасибо, все есть, кроме самого императора. Художнику вежливо разъяснили:
– Вы же понимаете, их величество очень заняты. Серов начал молча складывать в саквояж краски и кисти. Суховато сказал:
– Прошу простить меня, но так работать мы не договаривались.
– Подождите же, – удержал его опешивший офицер. Он пулей выскочил из комнаты и спустя некоторое время вернулся вместе с государем. Николай был одет просто, в тужурке Преображенского полка. Этот костюм весьма подходил для «интимного» портрета в подарок императрице. Таким и решил писать его Серов.
Из-за плотной занятости в Петербурге Серову в эту зиму с трудом удавалось вырваться в Москву, даже если повод был весьма достойный. Но вечер, посвященный именинам Шаляпина, он пропустить не мог. Тем более что компания собралась как на подбор: кроме Коровина присутствовали молодой композитор Сергей Рахманинов, известный историк Василий Осипович Ключевский.
С Ключевским Серов был знаком по Училищу живописи, ваяния и зодчества, где профессор с некоторых пор читал лекции. Они были настолько увлекательны, что Валентин Александрович старался по возможности не пропускать их. Внешне напоминавший провинциального дьячка, с остренькой жидковатой бородкой, слегка зачесанными набок волосами, с добрым и, пожалуй, слегка лукавым взглядом из-за стекол очков, внимательно проникавшим в собеседника, Ключевский благодаря ораторскому таланту и обширным знаниям умел магнетизировать аудиторию до такой степени, что на лекциях его царила благоговейная почтительная тишина и каждое слово было слышно и в самых дальних рядах.
Вероятно, на этом вечере Шаляпин, пользуясь присутствием Ключевского, с благодарностью вспоминал, как Василий Осипович его неоценимыми советами, консультациями, рассказами о давних временах помог вникнуть в образ Бориса Годунова.
Мог вспомнить Шаляпин и о музыкальном содружестве с молодым Сергеем Рахманиновым, о совместной поездке к Льву Николаевичу Толстому. Шаляпин пел в московском доме писателя в Хамовниках в присутствии гостей под аккомпанемент Рахманинова. Пение понравилось, но тем не менее старец отчитал Рахманинова: «Зачем на слова Апухтина пишете? Он поэт плохой».
Вероятно, в тот вечер тоже был небольшой концерт, и Шаляпин пел, а Рахманинов аккомпанировал. А потом Федор предложил Рахманинову: «Будешь, Сережа, крестным?» – и тот согласился, при условии, если родится девочка и назовут ее Ириной (Иола Игнатьевна была в положении).
После перехода Шаляпина в Большой театр слава певца нарастала от спектакля к спектаклю, и меломаны специально приезжали в Москву, чтобы его послушать.
Портрет великого князя Михаила Николаевича в тужурке Серов представил на открывшуюся в Петербурге 28 января 1900 года вторую выставку картин журнала «Мир искусства». Там же хотел показать и портрет С. М. Боткиной (сам Серов считал его удавшимся). Но неожиданно возникли серьезные препятствия. Решительное «нет» сказал И. С. Остроухов, который считал, что Дягилев не проявляет должной заботы о сохранности предоставленных ему для экспонирования полотен. Так, однажды, из-за небрежности рабочих, картине Врубеля «Морская царевна» из остроуховского собрания были причинены повреждения. Тогда Остроухов поклялся Дягилеву, что впредь ни одной картины из его собрания и из коллекций близких ему людей Сергей Павлович не получит. Потому нечего и говорить о показе портрета С. М. Боткиной на очередной выставке «Мира искусства».
Серов, переживая за интересы общего дела, вскипел, и дошло до резкого выяснения отношений. Посредником в разрешении конфликта выступил вице-президент Академии художеств И. И. Толстой. Информируя его о разговоре с Серовым, Остроухов писал: «…я принял все меры, чтобы уладить дело миролюбиво, потому что давно связан с ним самой тесной дружбой, и я уверен, что в конце концов он поймет, кто был прав».
Незадолго до закрытия выставки, 24 февраля 1900 года, на квартире Дягилева в редакции журнала состоялось организационное собрание, давшее официальное начало новому художественному объединению. Было решено, что отныне комплектация будущих выставок поручается специальному комитету, в который, помимо постоянного члена, редактора журнала С. Дягилева, будут входить еще двое художников, избираемые на один год. По результатам закрытого голосования от петербургских художников в комитет был избран Ал. Бенуа, а от московских – В. Серов.
Среди участников выставок «Мира искусства» значилось, согласно протоколу, тридцать семь человек – Бакст, Билибин, Браз, Лансере, Левитан, Нестеров, Остроумова, Сомов, Врубель, Головин, К. Коровин, Пастернак, Рерих и др. Среди скульпторов – П. Трубецкой и А. Голубкина.
Итак, новое общество было создано, но Дягилеву хочется, чтобы некоторые его члены окончательно определились, с кем им идти дальше – с передвижниками или с «Миром искусства». И действует с присущей ему решительностью. 29 февраля, на следующий день после официального закрытия организованной им выставки, он пишет Александру Бенуа: «Дорогой Шура! Завтра совершенно необходимо твое присутствие на конспиративном обеде у „Медведя“ на Конюшенной, в 6 часов вечера. Я слышал, что ты пригласил завтра к обеду родственников, умоляю отменить. Обедать будут – Серов, Левитан, Нестеров, Светославский, Досекин, ты и я. Дела идут необыкновенно быстрым ходом. Не зайдешь ли сегодня вечером к нам? Надо переговорить.
Сегодня был конспиративный завтрак».
По воспоминаниям Нестерова, Дягилев на этом обеде уговаривал его, Левитана и Серова заявить на общем собрании передвижников о выходе из членов Товарищества. Серов к этому решению внутренне был готов, недаром он на очередную Передвижную выставку не представил ни одной работы и вскоре подал заявление о выходе из Товарищества. Но остальные его не поддержали. Вот как рассказывает об этом Нестеров: «Переговоры наши, и того больше – выпитое шампанское, сделали то, что мы были готовы принести „клятву в верности“ Дягилеву, и он, довольный нами, отправился проводить нас на Морскую, напутствовал у подъезда в Общество поощрения художеств, и мы расстались как нельзя лучше. Войдя в зал заседания, мы тотчас почувствовали, как накалена атмосфера. Нас встретили холодно и немедля приступили к допросу. На грозные обвинительные речи Маковского, Мясоедова и других мы едва успевали давать весьма скромные „показания“, позабыв все, чему учил нас Сергей Павлович. Заседание кончилось. Мы (кроме Серова) не только не ушли к Дягилеву, но еще крепче почувствовали, что он нам не попутчик. Мы не порвали отношений ни с Передвижной, ни с „Миром искусства“…»
Серов остался с Дягилевым, по выражению того же Нестерова, «как золотая рыбка в аквариуме», но эта «золотая рыбка» хорошо сознавала, где ей лучше плавать. «Одинаковая ли культура, навыки или еще что, – размышлял Нестеров о привязанности Серова к „Миру искусства“, – делали Валентина Александровича там своим человеком. Больше того: его непреодолимо влекло к Дягилеву, которого позднее он сравнивал с лучезарным солнцем, и без этого солнца жизнь ему была не в жизнь».
Между тем авторитет Серова в придворных кругах все возрастал, и «Мир искусства», информируя читателей о посещении организованной им художественной выставки высочайшими особами, сообщал, что президент Академии художеств великий князь Владимир Александрович «изволил» приобрести с выставки акварель В. Серова «Натурщица», а управляющий музеем Александра III великий князь Георгий Михайлович приобрел для музея картину В. Серова «Дети».
В одном из первых номеров «Мира искусства» за 1900 год Дягилев поместил подборку репродукций работ Серова, в общей сложности более двадцати, – от ранних вещей, таких как «Волы», «Осень», «Девушка, освещенная солнцем», до недавно законченных, например, портрет госпожи Боткиной. Были представлены и рисунки к юбилейному изданию сочинений Пушкина, и иллюстрации к басням Крылова, над которыми Серов трудился уже не один год.
Художественные выставки, которые по традиции проходили в Петербурге в начале года, Серов старался посещать вместе с дочерью Третьякова Александрой Павловной Боткиной, иногда к ним присоединялся и Остроухов. Все они, члены совета Третьяковской галереи, присматривались, какая картина достойна, чтобы занять в галерее свое место. Сошлись на том, что вверенное их заботам собрание русской живописи надо пополнять в первую очередь картинами тех молодых художников, кто уже ярко зарекомендовал себя, но в галерее почти не представлен. Для начала были куплены с Передвижной два исторических полотна Аполлинария Васнецова с видами Москвы XVII века и пейзаж «Лунная ночь» Жуковского, талантливого ученика Левитана по Московскому училищу живописи.
Одновременно приобрели и несколько полотен самого Левитана. Хотя Третьяков успел купить немало его работ, но новые полотна такого замечательного мастера еще более обогащали галерею. К тому же здоровье Исаака Ильича постоянно ухудшалось, писал он теперь меньше, и надо было хоть так поддержать дух и слабеющие силы художника.
Сеансы позирования Николая II для портрета, предназначенного в подарок императрице, нашли отражение в дневнике последнего императора России в феврале 1900 года: «Сидел недолго для нового портрета, который делает Серов…», «Сидел наверху у Серова и почти заснул…» и т. п. Об одном из сеансов Серов сообщил любопытные подробности в письме жене: «Государь вчера сидел долго, так думаю 3/4 часа. Приходила царица, поймала на месте преступления, так сказать. Но объяснение было, что этот маленький портрет делается в помощь тому – между прочим царица по-русски заметила мне, что хорош шотландский портрет, а по-моему, плох. Вчера подвинул много маленький портрет».
Итак, внезапный приход царицы исключил прелесть подарка-сюрприза. Но Серов использовал возможность личного контакта с государем для заступничества за С. И. Мамонтова, о чем он сообщает в том же письме жене: «В конце сеанса вчера я решил все-таки сказать государю, что мой долг заявить ему, как и все мы, художники – Васнецов, Репин, Поленов и т. д., сожалеем об участи Саввы Ивановича Мамонтова, так как он был другом художников… На это государь быстро ответил и с удовольствием, что распоряжение им сделано уже. И так Савва Иванович, значит, освобожден до суда от тюрьмы. Да, на мои слова, что в деле этом, как и вообще в коммерческих делах, я ничего не понимаю, – он ответил – и я тоже ничего не понимаю – затем он заявил, что считает Третьякова и потом Мамонтова за людей, много сделавших для русского искусства. Я очень рад, что сделал, то есть сказал, что у меня было на совести, и рад за Савву Ивановича, к которому он относится с добрым чувством…»
Портрет Николая II в тужурке Преображенского полка все же продвигался с трудом, Серов беспощадно стирал написанное, начинал заново. Лишь на последних сеансах, проходивших уже в марте, он поймал то выражение лица государя, которое долго искал. Николай Александрович посмотрел на художника прямым, доверчивым взглядом, в котором были естественность и простота, уместные именно для интимного портрета, предназначенного в подарок жене. Схватив этот взгляд и запечатлев его на полотне, Серов завершил портрет уже легко и уверенно.
Как-то во время сеанса государь похвалил журнал «Мир искусства» и признался, что он ему нравится. Серов, пользуясь случаем, рассказал о плачевном состоянии издания в связи с отказом его финансовой поддержки Тенишевой и Мамонтовым.
Государь испытующе взглянул на художника и спросил:
– Какова была помощь Тенишевой и Мамонтова?
– Пятнадцать тысяч рублей в год.
– А если бы я оказал такую помощь?
– Для журнала, ваше величество, это было бы спасением.
– Кто сейчас руководит журналом, Дягилев? Серов подтвердил.
– Пусть Дягилев обратится в мою канцелярию. Этот вопрос можно решить быстро.
Когда Серов передал Дягилеву содержание разговора, тот не сразу поверил такому счастливому обороту фортуны. Из императорской канцелярии Сергей Павлович возвратился с сияющим лицом: приняли его почтительно, о решении царя уже известно. Вскоре Дягилев получил для нужд журнала деньги на предстоящий год.
Приятные новости на этом не закончились. Из Парижа, где еще в апреле открылась Всемирная выставка, пришло сообщение о присуждении наград участникам. Высшей медали, Гран-при, удостоился Серов за портрет великого князя Павла Александровича. Золотые медали получили: Константин Коровин дважды – за картину «Испанки» и оформление русских павильонов, Врубель – за выполненный в Абрамцеве камин из майолики и Малявин – за картину «Смех». За скульптуру высшую, почетную, как и у Серова, медаль получил князь Паоло Трубецкой. Всех авторов, включая, разумеется, и Серова, «Мир искусства» считал «своими»: их работы регулярно появлялись в экспозициях Дягилева. И потому редакция журнала восприняла парижские награды как личный триумф.
В конце июня состоялся суд над С. И. Мамонтовым и другими обвиняемыми по делу о злоупотреблениях в Обществе Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги. Все заседания Серов из-за занятости посещать не мог, но весьма вероятно присутствовал в тот день, когда выступил защищавший Мамонтова адвокат Ф. Н. Плевако и был оглашен судебный приговор.
Кроме Мамонтова обвиняемыми по тому же делу проходили его помощники – инженер К. Д. Арцыбушев, юрисконсульт А. В. Кривошеин, а также брат Мамонтова Николай Иванович и сыновья Саввы Ивановича, Сергей и Всеволод. С Константином Дмитриевичем Арцыбушевым Серов был знаком с детства, когда жил с матерью в Германии. Сергей с Всеволодом тоже были его друзьями с детства.
И вот очередное заседание суда открыто, и представитель обвинения, ловко оперируя цифрами, подводит и присяжных заседателей, и многочисленных зрителей, собравшихся в Митрофановском зале Московского окружного суда, к мысли, что представшие перед судом люди – несомненные преступники, чьи хищения не только нанесли урон конкретному железнодорожному обществу, но и «пошатнули русский кредит за границей». Страсти накалены, и уже кажется маловероятным, что адвокат Мамонтова, известный громкими выигранными им процессами Федор Никифорович Плевако, сможет найти достойные контраргументы и убедить присяжных в невиновности железнодорожного магната. Плевако действительно произнес яркую речь. Помянул о том, что Савву Ивановича Бог не обделил умом, душу в него вложил широкую, энергичную. И можно ли обвинять в корысти человека, который, строя еще Донецкую дорогу, клал рельсы, рассчитанные на более интенсивную эксплуатацию, чем нынче, с прицелом на будущее? Этот пример и другие, говорил адвокат, подтверждают, что вся его деятельность была одухотворена идеей общественной пользы, «успеха и славы всего русского дела». «Прибавьте к этому, – продолжал Плевако, – несомненную художественность натуры Саввы Ивановича: над холодным рассудком, над расчленяющим и сочетающим понятия разумом у него берет верх воображение, мечта и греза…»
И далее, касаясь фактов о временном заимствовании Мамонтовым средств из кассы Ярославской железной дороги, адвокат подчеркивал, что тот действовал так ради спасения ценного производства. Заканчивая речь и обращаясь к присяжным заседателям, Плевако апеллировал и к их чувствам: «Судите, но отнесите часть беды на дух времени, дух наживы, заставляющий ненавидеть удачливых соперников, заставляющий вырывать друг у друга добро…»
В результате присяжные заседатели, признав доказанным факт заимствования Мамонтовым нескольких миллионов рублей из кассы Ярославской дороги без ведома акционеров, в то же время утвердились в невиновности Мамонтова по основным вопросам, поставленным перед присяжными судом. Мамонтову и всем другим, кто проходил по тому же делу, как невиновным было объявлено, что они свободны.
«Наконец все кончено!» – Серов не мог скрыть радостного чувства. Но Василий Поленов охладил его:
– Что же кончилось, Антон? Морально Савва Иванович оправдан, как и брат его и сыновья. А что их ждет? Дело из уголовного производства передают в гражданское. На Савве Ивановиче и Арцыбушеве висит огромный долг в шесть с половиной миллионов рублей. Такие деньги надо найти, и дом на Садовой-Спасской скорее всего пойдет с молотка, как и все имущество Саввы Ивановича, коллекция собранных им картин. Мало того что Мамонтов публично оплеван, он начисто разорен.
– А как же Абрамцево? – озабоченно спросил Серов.
– Абрамцево отнять у них не сумеют, – пояснил Поленов. – Оно на Елизавету Григорьевну записано, а значит, и нет прав конфисковывать его за долги Саввы Ивановича. Хоть в этом будет им утешение.
В июле пришла горестная весть о кончине Левитана. С чувством чудовищной несправедливости судьбы входил Серов в знакомый ему дом. Возле усыпанного цветами гроба художника один из учеников мастера, как когда-то Серов у гроба Третьякова, делал посмертный портрет.
Серов поднялся наверх, в мастерскую. По стенам развешаны и стоят на полу почти законченные пейзажи, этюды. Вот большое полотно с видом озера в облачный день – Исаак Ильич так и не успел показать его публике. Видимо, чемто не был удовлетворен, собирался доработать. Вспомнились его слова: «Самое главное и трудное – постичь в пейзаже верное соотношение земли, неба и воды». А вот другой пейзаж – березки при лунном свете, тени деревьев падают на склон холма.
Их сближали высокая требовательность к своему ремеслу, вечное сомнение, убежденность в том, что можно сделать еще лучше. Недаром Левитан говорил ученикам: «Нужно иногда забыть о написанном, чтобы после еще раз посмотреть по-новому». Тот же творческий принцип исповедовал и Серов.
Об отношениях двух художников в Училище живописи, ваяния и зодчества оставил свидетельство ученик мастерской Левитана Б. Н. Липкин: «Серова Левитан очень ценил и как художника, и как критика и часто приводил его к нам в мастерскую „освежить атмосферу“ его „глазом“».
«Завидую молодым, – признавался Левитан, встречая в училище Серова, – и тебе завидую. А я старая, никуда не годная галоша». Он с трудом поднимался по лестнице училища, останавливался на полдороге, лез в карман, принимал валерьянку. Дома, чтобы облегчить боли, клал на грудь мокрую глину.
Левитана хоронили на Дорогомиловском кладбище. На предложение выступить Серов отказался. Никогда не любил ораторствовать, тем более на кладбищах. Да и нужно ли? Всем и так известно, что сделал Левитан для русского искусства.
Николаю II, видимо, так понравились его портреты, исполненные Серовым, что, почти не дав художнику возможности «остыть» от предыдущей работы, он заказал ему еще один, на этот раз в форме Кабардинского полка. И одновременно попросил написать для Астраханского полка новый портрет своего покойного отца, но отнюдь не парадный, а лучше где-нибудь на маневрах. Делать нечего, пришлось согласиться.
Между тем слухи об особой приближенности Серова к царскому двору и известие о присуждении ему Гран-при на Всемирной выставке в Париже за портрет великого князя Павла Александровича проникли в высший свет, и Серов получил приглашение от княгини Юсуповой навестить ее в их петербургском особняке на Мойке с напоминанием, что во время посещения Архангельского он пообещал написать ее портрет. Несмотря на загруженность заказами, отказывать княгине Серову не хотелось. При первой встрече несколько лет назад, в Архангельском, Зинаида Николаевна Юсупова своей женственной прелестью и подкупающей простотой общения произвела на него самое лучшее впечатление, и свое мнение о ней Серов выразил в письме жене Лёле: «…славная княгиня, ее все хвалят очень, да и правда, в ней есть что-то тонкое, хорошее».
И вот, при новой встрече, Серов вспоминает их тогдашний разговор и с улыбкой интересуется:
– Теперь у вас хватит терпения позировать?
– Я должна брать пример с нашего государя, – с очаровательным лукавством отвечает Зинаида Николаевна. – Уж если хватает терпения у него, то я мобилизую всю мою волю. Кстати, Валентин Александрович, примите мои поздравления: я слышала, вы удостоились Гран-при на Всемирной выставке в Париже. Вы становитесь знаменитым, – глядя на собеседника теплым, лучистым взглядом, продолжала княгиня, – и весьма популярным художником. Отныне многие захотят, чтобы вы писали их. Мне было бы очень обидно, если бы меня кто-то опередил. Вы сейчас не очень заняты?
Серов пояснил, что получил новые заказы – еще один портрет императора и портрет Александра III на маневрах.
– И вы хотите сказать, что для моего портрета времени у вас не остается? – Веселый взгляд княгини словно говорил, что она не может этому поверить.
– Время найти можно, – уступил ее очарованию Серов. Поблагодарив за согласие, княгиня предложила пройтись по особняку, чтобы присмотреть подходящее место, где она будет позировать, а заодно ознакомить гостя-художника с собранными здесь произведениями искусства.
Краем уха Серов был наслышан о роскоши и богатстве юсуповского дворца на Мойке, и все же то, что он увидел, превзошло ожидания. Пожалуй, даже в царских покоях не было таких ценных и исполненных изящного вкуса коллекций зарубежного искусства. Уже на верхней площадке парадной мраморной лестницы привлекали внимание две скульптуры знаменитого Антонио Кановы: бога веселья Вакха и опирающегося на лук Амура. А дальше – еще одна чарующая скульптура того же мастера, изображающая Амура, склонившегося над Психеей.
В собрании картин доминировали французы, и Серов с интересом обозрел «Сапфо и Фаон» и «Этюд головы ребенка» кисти Давида, полотно Герена «Амур и Дидона», «Бильярд» Буальи, пейзаж Камиля Коро, игривую сцену с малосимпатичным Геркулесом, обнимающим полнотелую Омфалу кисти Франсуа Буше. Он особенно задержался перед портретом молодого человека с пышными, спадающими до плеч волосами и серьезным задумчивым взглядом.
– Считается, что это автопортрет Веласкеса, – значительно пояснила княгиня.
– Не верю своим глазам! – в замешательстве пробормотал Серов. Копируя как-то в Эрмитаже «Портрет Иннокентия X», он глубоко полюбил живопись великого испанца, но не мог и предположить, что в одном из петербургских собраний находится недоступный широкой публике ранний шедевр того же мастера.
Во время прогулки по дворцу княгиня кратко поясняла достопримечательности того или иного зала. Из Синей гостиной – по цвету ткани, драпирующей стены, – они прошли в Красную, или Императорскую, расписанную по потолку мифологическими фигурами, с роскошным полом из ценных пород дерева и беломраморными каминами.
– Здесь, – пояснила Юсупова, – в этой гостиной, мы принимаем государя с государыней и других членов царской семьи…
Экскурсия по дворцу завершилась в небольшой, изящно обставленной комнате.
– А здесь, – небрежно сказала княгиня, – я люблю принимать своих друзей.
Повсюду, на подоконниках, на инкрустированных столиках, стояли вазы с цветами; на полочках затейливые безделушки сверкали вправленными в них драгоценными камнями. Атмосферу беззаботности создавали полотна представителей куртуазной живописи – женские головки и любовные сцены Буше, Ватто, Фрагонара, Греза. Уютные, обитые шелком диваны, небольшой камин с круглым столиком возле него, кресла – все располагало к отдыху и безмятежной неге.
– Мне кажется, – сказал Серов, – портрет надо писать именно в этой гостиной, где вы, как я понял, любите отдыхать.
– Я недаром провела вас сюда в последнюю очередь, – улыбнулась краями губ княгиня.
– Подумайте, Зинаида Николаевна, о своем наряде. Он должен гармонировать с обстановкой. Мы можем начать, если вам удобно, через несколько дней.
– А как вы думаете, маленькая комнатная собачка портрету не помешает?
– Отнюдь нет, – весело ответил Серов. – Пусть рядом с вами будет и любимая собачка.
В Москву Серов вернулся лишь в сентябре. Жена напомнила ему, что они собирались в Париж, на Всемирную выставку, пока она не закрылась, тем более что и Гран-при надо получить. В октябре, наконец, супруги выехали.
Конечно, ныне Париж не мог поразить чем-нибудь подобным Эйфелевой башне, но и другие новинки французских архитекторов были весьма любопытны. Прежде всего мост через Сену, получивший лестное для русских название – мост Александра III. Но сближение России с Францией отражалось не только в этом. Если прогуляться по мосту Александра III, то выходишь на авеню Николая II, к Большому и Малому дворцам изящных искусств, где в рамках Всемирной выставки были развернуты экспозиции живописи, графики, скульптуры.
«Столетнюю» выставку французского искусства Серов решил осмотреть в первую очередь. До этого он много слышал о нашумевших в Европе импрессионистах, но на выставках в России и в некоторых частных московских собраниях видел лишь отдельные работы, не позволявшие создать многомерное впечатление об этом новаторском движении. Здесь, в Париже, они предстали перед публикой значительно полнее. Предвосхитивший движение Эдуард Мане, безусловно, стоил своей славы. Достаточно лишь вспомнить, что представлял из себя современный ему французский академизм, пропагандируемый через Салоны, чтобы оценить свободные от прежних канонов, смелые по сюжетам и живописи картины Мане «Завтрак на траве» и «Завтрак в мастерской», портрет художницы Евы Гонзалес, пейзажи «Под деревьями» и «Вид Сены». Рассматривая эти полотна, Лёля заметила мужу, что его портрет Веры Мамонтовой очень близок по манере к импрессионистам. Но он тогда еще их не знал и, значит, самостоятельно пришел к похожим результатам.
– Пожалуй, действительно так, – согласился с ней Серов. Интересны были и пейзажи Клода Моне, и Ренуар с его ранней «Ложей» и портретами кокетливых, нарядных, как только что распустившиеся цветы, молодых парижанок. И Эдгар Дега с его тонко схваченными пастелью сценками из излюбленного художником мира балета.
Но и у последователей академизма были блестящие мастера, и особое внимание Серова вызвали виртуозные по технике рисунки Доминика Энгра. Вот школа, вот подлинное совершенство – не уставал восхищаться, рассматривая их, Серов.
Наконец перешли в ту часть дворца, где размещались картины и скульптуры, представлявшие искусство России. Жаль, конечно, размышлял Серов, что не удостоились медалей Поленов с его полотнами евангельского цикла «Среди учителей» и «Христос на Генисаретском озере», Виктор Васнецов с «Аленушкой» и «Гамаюном – птицей вещей», но Репин, избранный членом международного жюри, уже объяснял в печати, что эти художники не прошли в конкурсе на золотые медали и он сам попросил жюри не рассматривать их на серебряные награды, считая присуждение таких медалей ниже заслуг авторов.
Отечественная экспозиция, по мнению Серова, могла быть более выигрышной и разнообразной, если б сюда привезли полотна из собрания Третьяковской галереи – Левитана, Нестерова. Но несколько лет назад отправленные на зарубежную выставку картины из Третьяковки были попорчены в дороге, и после этого Московская городская дума приняла решение не посылать «третьяковские» картины за границу.
А вот и его полотна – «Великий князь Павел Александрович», Верушка Мамонтова с персиками, «Женский портрет», для которого позировала томно-меланхоличная госпожа Боткина. Самому Серову больше нравились портреты Верушки и Боткиной. Трудно было не согласиться с мнением Александра Бенуа, опубликовавшего в «Мире искусства» свои «Письма со Всемирной выставки» и особо выделившего мастерство в портрете Боткиной. Так почему выбор членов жюри пал на портрет «Великого князя»? Неужели лишь потому, что на волне франко-русского сближения жюри посчитало, что надо и в живописи отметить этот политически важный шаг?
Следующий день Серовы посвятили осмотру павильонов стран-участниц и начали с русского. Его недаром хвалили. Построенный по рисункам Коровина и Головина из дерева, в стиле Московского или Нижегородского кремлей, павильон сразу бросался в глаза. Коровин украсил его интерьер пейзажными панно, показывающими Крайний Север России, Кавказ, Среднюю Азию. Недаром, думал Серов, Константин объездил в последние годы всю страну из конца в конец, привозя из каждой поездки множество этюдов.
Со вкусом были представлены в павильоне изделия кустарной промышленности – полотенца, набойки, резные шкафчики, деревянная посуда и иные предметы быта. По стенам висели ковры, вышитые художницей Марией Якунчиковой на сюжеты русских сказок. Обращали на себя внимание камин Врубеля и оригинальные изделия Абрамцевской гончарной мастерской. Савва Иванович и Елизавета Григорьевна Мамонтовы, как экспоненты отдела художественной промышленности, тоже удостоились высоких наград.
В сибирском отделе русского павильона – занимательный аттракцион: прогулка по Сибирской железной дороге.
– Прокатимся? – шутливо спросил Серов жену.
– А давай! – задорно согласилась Лёля. – Когда еще придется?
Зашли в вагон вместе с другими любопытными. Двери закрылись, и вот «поехали»… За окном поочередно мелькали виды тайги, гор, небольших полустанков, рек – искусно нарисованные движущиеся картинки, будто и в самом деле едешь. Немудрено, но впечатляет. Наконец прибыли. Двери открываются с противоположной стороны – что за диво! Пассажиры уже в Китае: организаторы аттракциона хитроумно соединили вагон с входом в китайский павильон.
В Париже супруги Серовы повстречались с хорошими знакомыми Валентина Александровича, женой Александра Бенуа Анной Карловной и ученицей гравера В. В. Матэ Анной Петровной Остроумовой. Случилась встреча на территории выставки, на устроенном ее организаторами для удобства посетителей движущемся тротуаре.
«Мы с Анной Карловной, – вспоминала Остроумова, – прыгнули на этот движущийся тротуар и неожиданно столкнулись нос к носу с Валентином Александровичем и Ольгой Федоровной. Нельзя было не рассмеяться даже серьезному и молчаливому Валентину Александровичу, который стоял, раздвинув ноги, удерживая равновесие, а Ольга Федоровна сияла своими большими голубыми глазами. Пушистые вьющиеся волосы развевались светлым ореолом вокруг ее прекрасного лица. После этого мы много раз бывали вместе на выставке, предварительно сговариваясь, где нам встретиться».
И далее А. П. Остроумова-Лебедева, рассказывая о совместном времяпровождении в Париже, касается некоторых сторон характера Серова. Например, на Всемирной выставке отдельные страны-участницы показывали для привлечения публики зрелища, подчас рассчитанные на весьма невзыскательный вкус, и Серов считал, что на пошлость молодым женщинам смотреть не следует. «Валентин Александрович, – вспоминала Остроумова, – будучи чрезвычайно целомудрен по своей натуре, старался уберечь Анну Карловну и особенно меня от каких-либо тяжелых или недостойных впечатлений и уговаривал в такие-то и такието павильоны не ходить… Валентин Александрович был так настойчив, так добр и внимателен в своей заботе о нас, что мы ему обещали… и обещание ему мы сдержали».
Другой эпизод еще более ярко высвечивает своеобразие натуры Серова. «Мы сговорились, – продолжает Остроумова-Лебедева, – с Валентином Александровичем и Ольгой Федоровной поехать вчетвером пообедать в какой-нибудь дорогой ресторан, на Больших бульварах…
Когда мы уже сидели за выбранным нами столиком и, смеясь… составляли меню нашего обеда, к нам подошел какой-то незнакомый пожилой гражданин… У него было красивое, правильное лицо, обрамленное седыми волосами, он по-русски, робко попросил позволения пообедать с нами. Мы все молча с удивлением смотрели на него, а Валентин Александрович, немного опустив голову, глядя исподлобья, резким голосом отрезал: „Нет, мы этого не хотим“. Тот молча, сутулясь, отошел.
В глубине души у меня был упрек по адресу Валентина Александровича за его неожиданную резкость и прямоту, но, конечно, по существу он был прав. Но праздничное, светлое настроение у нас у всех куда-то ушло. Огни вокруг нас как будто потускнели, и мы сидели за обыкновенным столом и ели обыкновенный обед».
Итак, дает понять мемуаристка, веселая пирушка в дорогом ресторане была безнадежно испорчена. Надо ли было отвечать незнакомому соотечественнику так резко? Не лучше ли было как-то мягче, «по-светски»? Вероятно, так было бы лучше, и атмосферу праздника можно было сохранить. Но Серов отстоял свою свободу общения с теми людьми, кто ему близок, так, как умел, не думая о «светском тоне». С той же прямотой он ответит некоторое время спустя посмевшей учить его азам рисунка и живописи супруге Николая II Александре Федоровне, что навсегда оборвет его отношения с царским двором.
Заканчивая краткие воспоминания о Серове, А. П. Остроумова-Лебедева писала: «Необыкновенная скромность, часто суровая сдержанность и абсолютная и неподкупная правдивость покоряли всех, кто близко его знал».
Трезво оценивая сделанное за год, Серов признавал в душе, что отнюдь не портреты высочайших особ по заказам царского двора принесли ему наибольшее удовлетворение. Хотя Николай II в тужурке получился совсем неплохо. Но по глубине проникновения в характер моделей и с точки зрения чисто импрессионистской живости выражения и он не мог сравниться с другими работами, исполненными как бы мимоходом.
В Петербурге он сделал несколько рисунков детей его добрых друзей Боткиных – дочери Третьякова Александры Павловны и ее мужа Сергея Сергеевича. Их девочки были большими непоседами, вертелись во время сеансов, хихикали, но и это их поведение пошло на пользу работе, придало лицам детей озорную непосредственность. Многократные переделки все же дали необходимый результат. Рисунки, выполненные легкими, уверенными линиями, скрывали весь предварительный труд, создавали впечатление, будто сделаны сразу, в один присест.
Там же, в Петербурге, у сестры Дмитрия Философова Зинаиды Владимировны Ратьковой-Рожновой, Серов повстречал свою давнюю модель Софью Драгомирову, дочь командующего Киевским военным округом генерала Драгомирова. Когда-то, еще учась у Репина, он пристроился рядом с наставником, исполнявшим по просьбе Драгомирова портрет его дочери в украинском костюме, и тогда получилось, пожалуй, не хуже, чем у учителя.
Сколько лет прошло с тех пор? Теперь Софья Драгомирова замужем, носит фамилию Лукомская. В чем-то неуловимом стала другой. Что-то задумчиво-тревожное, будто ищет она ответ на мучающий ее вопрос, появилось в ее красивых темных глазах. Они, конечно, вспомнили друг друга, и Софья Михайловна сказала, что его, серовский, портрет висит у них дома, в Киеве, вместе с портретом Репина, и оба привлекают в их дом гостей, желающих посмотреть на работы известных мастеров.
Оказалось, что хозяйка дома, Зинаида Владимировна, и Софья Михайловна давние подруги, Ратьковы-Рожновы попросили Серова написать портрет их киевской гостьи. Серов решил исполнить его акварелью, но пришлось немало повозиться с трудноуловимым выражением ее лица. Поначалу выходило что-то сладко-приторное, салонное, и, недовольный собой, с раздражением глядя на эскиз, Серов церемонно поклонился и с иронией к своим потугам сказал: «Разрешите представиться, модный художник Бодаревский». И все же, после нескольких сеансов, удалось выразить в портрете Лукомской то, что он разглядел в ней.
Наконец в том же году он закончил одну из заказных работ, взятых на себя по просьбе полковника Н. И. Кутепова, заведующего хозяйственной частью дворцовой службы, для роскошного многотомного издания «Царская охота и императорская охота на Руси». Это была пастель «Выезд Петра II и цесаревны Елизаветы Петровны на охоту». Небольшая по размеру, она потребовала кропотливых исторических разысканий, изучения иконографии изображаемых лиц, костюмов тех времен. Но в итоге Серову удалось замечательно передать азарт быстрой скачки высокородных охотников, которых обгоняет справа породистая борзая собака. Невольно Серов выразил в этой сцене непроходящую с абрамцевского детства любовь к лошадям, собакам и быстрой верховой езде.
Год 1900-й для журнала «Мир искусства» завершался окончательной выработкой своего «лица» и художественных предпочтений. И потому вслед за большой подборкой репродукций с картин Серова журнал столь же широко представил в иллюстрациях творчество Михаила Нестерова. На его страницах также воспроизводились работы с тех художественных выставок, которым редакция журнала придавала особое значение, – со второй выставки картин объединения «Мир искусства» и Всемирной выставки в Париже.
Сочувствие к поискам прерафаэлитов редакция подчеркивала публикацией статьи Джона Рескина о виднейших представителях этого направления в современной английской живописи. Литературно-философский отдел журнала украсили статья Д. Мережковского «Лев Толстой и Достоевский» и перевод статьи Фридриха Ницше «Рихард Вагнер в Байрёйте». На смерть немецкого философа 25 августа журнал откликнулся некрологом, в котором говорилось: «…Нам, русским, он особенно близок… Нитче, как и Достоевский, верил в грядущие всемирные судьбы России. Сравнивая ее с Римской империей и противополагая Западной Европе, он говорил, что Россия одна еще может ждать чего-либо, что у нее одной есть несокрушимая сила и „крепость в теле“». Памяти философа посвящалась и статья о нем Н. Минского.
Скорбя о недавно ушедших, журнал опубликовал статью Дягилева, посвященную памяти Левитана, и В. Розанова о русском философе Владимире Соловьеве.
Несмотря на пережитые невзгоды, журнал выстоял и, наперекор ударам судьбы, завоевывал все больший авторитет в литературно-художественных кругах.
Как и редакции журнала, уходящий год был памятен Серову событиями и радостными, и печальными. К радостям относилось рождение еще одного сына, названного Антоном. Опечалила внезапная смерть давнего друга семьи Юлия Осиповича Грюнберга, управляющего конторой журнала «Нива». Близко знавший семью Грюнбергов Игорь Грабарь вспоминал в «Автомонографии»: «В их квартире висело несколько вещей Серова, в том числе портрет хозяйки дома Марии Григорьевны Грюнберг. В. А. Серов жил одно время в этой семье как родной».
После рождения еще одного ребенка Серовы переселились в более просторную квартиру в Большом Знаменском переулке. По описанию двоюродной сестры Валентина Александровича, художницы Н. Я. Симанович-Ефимовой, квартира была «старинного типа купеческая», какие любил Серов: «Анфилада больших комнат по фасаду и рой комнаток окнами во двор. Против окон главных комнат, на другой стороне узкой улицы, не дома высятся, а сад, прекрасный большой сад. За каменной оградой подымаются серебряные стволы тополей с раскидистыми ветвями. Внутри квартиры деревянная лестница ведет в комнаты мезонина, где живут старшие дети».
Эту же квартиру у Пречистенского бульвара, в доме, окруженном «чудесным садом», вспоминала и сводная сестра Серова Н. В. Немчинова-Жилинская. «Навещая Серовых по воскресным дням, – писала она, – я заходила в рабочую комнату Валентина Александровича, мастерской художника ее нельзя было назвать, не было видно ни мольберта, ни развешанных его картин, они всегда были установлены вдоль стен и повернуты обратной стороной. Стоял совершенно простой некрашеный стол, тяжелый и массивный, два-три стула и круглое кресло перед столом».
Некоторые подробности о бытовой жизни Серова оставил и наиболее преданный ему ученик, художник Николай Ульянов: «Живет скромно, в квартире нет ничего из того, что обычно является отличительным признаком обстановки художника, и притом известного. Ни ковров, ни тканей, нужных для живописи, ровно ничего, кроме нескольких жестких стульев стиля жакоб и пианино; никаких украшений, нет даже картин на стенах… Тут живет, а, может быть, и вовсе не живет, а лишь по временам пользуется жилищем какой-то чудак-спартанец, задавшийся целью спасаться здесь от „чужой пыли“».
Но точку зрения Ульянова, считавшего, что Серов жил по-спартански, опровергает Валентина Семеновна. В декабре 1900 года она информирует в письме свою сестру А. С. Симанович-Бергман о последних новостях их жизни: «Серовы в полном смысле слова освежились поездкой в Париж, но смерть Грюнберга их также поразила (Тоня как раз подоспел на похороны), и пришлось задуматься так же горько над „житейским“ вопросом. У них общее с Грюнбергами та роскошь, которою они окружают детишек, и вдруг какая-нибудь катастрофа, и дети останутся беспомощными, безоружными. Лёля не хочет этого признать, но у них роскошь растет из года на год. Я молчу, но она сама чувствует это и заговаривает себе зубы. К счастью, что они строят себе дачу в Териоки, а то деньги уходят зря…»
Оценивая это суровое мнение матери, последовательницы толстовского учения «опрощения», о бытовых условиях семьи сына, надо иметь в виду, что же сама Валентина Семеновна считала необходимым для жизни. После пожара, случившегося в 1887 году в деревне Едимоново, куда В. С. Серова перевезла из Петербурга все ценное, оставшееся от покойного мужа (рояль, фисгармонию, его рукописи, библиотеку, письма к нему видных современников – Р. Вагнера, Ф. Листа, В. Стасова и др.), когда все это сгорело, Валентина Семеновна дала зарок не обзаводиться вещами. «Перемена белья, два-три платья составляли весь ее домашний скарб», – писала о тетке Н. Я. Симанович-Ефимова. Очевидно, и само представление В. С. Серовой о «роскоши» (таковой мог считаться и просторный дом с мезонином, где жила семья) несколько отличалось от понятий на сей счет ее сына.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.