Начало сумасшествия
Начало сумасшествия
«Она встала вровень с мужчинами!» Почему это считается похвалой? Я знаю стольких мужчин-ничтожеств… Что же мне, опускаться на колени, чтобы быть с ними вровень? Тем более глупые мужчины, чтобы доказать самим себе, что они мужественны, время от времени играют в войны, и даже мировые. Если войн нет, изобретают кризисы. Никто не сможет убедить меня в том, что кризисы не придуманы нарочно. Пока люди просто работают, все в порядке, но потом находится тот, кому кажется всего мало — зарплаты, отпусков, льгот, уважения…
Я уважаю только тех, кто хорошо делает свое дело, а не тех, кто много кричит и чего-то требует.
Париж охватило всеобщее безумие. Забастовка!
Это сродни эпидемии, испанке, когда все, вместо того чтобы работать, стали просто просиживать положенное время на рабочих местах, распевая глупые песенки.
Я долго не хотела даже слышать о таком, казалось, уж мою мастерскую это безумие минет. С чего бастовать моим девушкам, ведь они получают вполне приличную по сравнению с другими зарплату, я забочусь о них, как могу, отправляю на отдых, слежу за здоровьем и внешним видом… Если иногда и делаю это излишне резко, то менять свой характер в угоду какой-нибудь работнице вовсе не собираюсь. Не устраивает — пусть поищет другое место.
Все началось в апреле 1936 года, а может, и несколько раньше, когда эти социалисты принялись кричать о победе Народного фронта. В собственной стране, где не шла никакая война, объявить о создании «фронта»! Но нашлось столько желающих вместо дела болтать языками, что этот Блям победил на выборах и сформировал правительство. Еврей и к тому же социалист — премьер-министр Франции.
Мне совершенно наплевать на их игры в правительстве, если бы дурное поветрие не расползлось по Парижу — левые партии всех оттенков призывали бастовать. Все, кто мог, бросились вывозить деньги за границу, кто не мог, прятали подальше. На Бирже паника, в стране паралич. Ну, почти паралич.
Я не закрыла ставни своего Дома моделей ни на день, я держалась. Мои работницы исправно получали зарплату, хотя, конечно, многие богатые заказчицы поторопились отплыть за океан, справедливо полагая, что там можно отсидеться. Действовал и мой дом отдыха для работниц в Мимизане.
Бастовали сначала мужчины. Я всегда говорила, что они готовы выдумать что угодно — праздники, забастовки, войны, конец света, только чтобы не работать. Другое дело женщины, они понимают, что, бастуя, лишь ухудшишь положение. Бастовали всюду: закрывались заводы, фабрики, железнодорожные станции, стояли такси, не работали рестораны, кафе, кинотеатры…
Глупости, как, скажите, можно поправить дела, не развозя пассажиров на такси или не выпекая хлеб? Что заработать, если не ткать и не строить, не делать автомобили и не убирать мусор? Эти глупцы считали, что можно.
Я могла пережить закрытые рестораны, могла пройти пешком от «Ритца» до своего Дома, могла не ходить в театр, но когда забастовали текстильщики и стало ясно, что мы можем не получить нужные ткани в нужном объеме, разозлилась!
Однако это только начало. Эпидемия идиотизма и бунтарства распространилась и на женщин. Закрылись огромные магазины, даже «Галери Лафайет». Это было сумасшествием — видеть, как за стеклянными дверьми продавщицы просто сидят, весело перешучиваясь и напевая песенки, но не собираются работать или освобождать свои места! В их глупые головы не приходила мысль, что каждая минута простоя — это огромные потери, от которых они тоже могли бы получить что-то.
— Чего они хотят?!
Мне отвечали:
— Повышения заработной платы, заключения договоров с профсоюзами, понедельной оплаты и уважения со стороны работодателей.
Как можно требовать повышения заработной платы, просиживая с песенками при закрытых дверях магазина?! Как можно уважать тех, кто сделал все, чтобы принести максимальные убытки?! Я возненавидела эти профсоюзы. Я нанимала работниц каждую лично, подолгу обучала их, потому что далеко не у всех было умение и руки росли из нужного места. Зачем мне какие-то профсоюзы? Почему между мной и моей портнихой должен стоять еще кто-то, и я кому-то давать отчет о своих с ней отношениях?
Слишком требовательна? Но как же иначе, если разрешить работать, допуская огрехи в мелочах, эти огрехи вырастут до гигантских размеров. Кривой или некачественный шов у одной из моделей сегодня завтра превратится в криво сидящее изделие. Я повышала голос или сердилась, а может, даже кричала на неумех? Но они должны быть мне благодарны за учебу, моих работниц с удовольствием переманивали в другие Дома, потому что знали, к какому качеству работы они приучены. При чем здесь профсоюзы? Разве профсоюз будет учить ровно отглаживать складки или правильно втачивать рукав? И почему я должна переделывать свой характер в угоду тем, кто не хочет выполнять работу отлично?
До сих пор при воспоминании о тех летних днях меня трясет. Я, столько сил вложившая в свой Дом, была просто уничтожена, когда и мои работницы поддались дурному влиянию социалистов. Я утверждала и буду утверждать, что Францию погубила именно та забастовка 1936 года, когда в стране все посыпалось словно карточный домик. А все этот Блям со своими дурацкими идеями. Вообще-то, его звали Леоном Блюмом, но мне больше нравится Блям, это соответствовало результату его деятельности. «Блям!» — и Франция в луже грязи, а потом оккупация, которую так проклинали. Не было бы Бляма, не было и оккупации.
Лето уже началось, с осенней коллекцией еще очень много работы, но необходимые ткани удалось получить со складов, думать о том, с чем и как мы будем работать осенью и зимой, не хотелось, придет время — подумаем.
В тот день появляться рано утром в Доме необходимости не было, и я еще лежала в постели в своих апартаментах в «Ритце», когда туда прибежала мадам Ренар. Она была взволнована, я даже подумала, что Дом сгорел, не иначе. Но неизвестно, что хуже, за пожар я хотя бы получила страховку и не получила столько унижения.
— Мадемуазель, они решились бастовать!
— Кто?
— Ваши работницы.
— Мои работницы бастовать? Этого не может быть, я достаточно хорошо плачу им, забочусь о них…
Не помню, что говорила она, что отвечала я, неважно, у меня было одно желание: послать всех к черту! Ренар отправилась домой, а я снова улеглась, правда, заснуть не удалось. Немного погодя от портье прислали сказать, что ко мне явились «делегатки от ателье на улице Камбон» и желают со мной встретиться.
Не просят, а желают!
Я даже не стала выяснять, кто именно из работниц пришел, фыркнула:
— Мне незнакома такая должность в моем ателье — делегатка, а следовательно, никого принимать не намерена. Если мои работницы жаждут меня видеть, они смогут сделать это несколько позже, когда я приду на рю Камбон.
А потом было то, что оказалось хуже Виши. Как когда-то в кафешантанах Виши я слышала «нет!» в ответ на все свои разумные предложения. Меня не пустили в мое собственное ателье!
Чего они требовали? Заключить трудовые договоры, получать куда больше, чем того стоили, по две недели отдыхать при сохранении заработной платы и не желали работать сверхурочно, а если и оставаться, то только за дополнительную плату. Вот это последнее требование возмутило меня больше всего.
— Вы полагаете, что в случае вынужденной переделки, если вы не выполнили работу в срок и качественно, платить должна я? Вы сделали кривой шов, а я должна либо принять никуда не годную работу, либо заплатить вам, пока вы будете переделывать?
Кажется, это немного привело «делегаток» в чувство, но почти сразу они ополчились на сверхурочную работу снова.
— Нам приходится оставаться по вечерам слишком часто!
— Работайте лучше в обычное время, чтобы не пришлось оставаться и переделывать.
— Мадемуазель, если вы не заключите договора, мы вообще не будем работать.
— Пожалуйста. Вы можете считать себя уволенными.
Я не собиралась дольше обсуждать требования этих бездельниц, которые уже половину дня провели, распевая песенки, вместо того чтобы работать.
Они получали больше, чем работницы других ателье, две недели в год летом отдыхали в чудесных условиях в Мимизане, имели прекрасную форму для работы, их ценили только оттого, что могли назвать мое имя при вопросе о работе. Но им не хватало написанного со мной договора! Словно я когда-то нарушала самой же установленные правила. Я требовала только одного: работать качественно и не мешать делать это же мне.
Требование записать все их преимущества на бумаге было обидным, очень обидным. Я не желала больше разговаривать с теми, кто так отвечал на мою заботу.
Шел день за днем, а настырные бездельницы продолжали по очереди просиживать в ателье, никого туда не пуская и ничего не делая сами. И управа на них не находилась, потому что так же бастовали тысячи других, справиться с которыми полиция просто не в силах.
Я скрипела зубами в своих апартаментах в «Ритце». Однажды стало даже смешно: а если и работники «Ритца» забастуют? И вместо внимательного портье я увижу насвистывающего песенки бездельника?
— Вы не собираетесь бастовать?
— Упаси бог, мадемуазель, мы дорожим репутацией «Ритца».
Вот это и было самой большой пощечиной мне со стороны собственных работниц — они не дорожили с таким трудом созданной репутацией моего Дома, им наплевать, что мои клиентки, не получив заказов в назначенное время, могут просто отказаться от дорогих изделий. Куда я дену платье герцогини N или костюм мадам X, которые скроены и почти сшиты именно для них? Репутация Дома моделей Шанель работниц этого Дома не беспокоила, но они ожидали, что я по-прежнему буду отправлять их подышать воздухом в Мимизан, дарить отличившимся подарки на Рождество или следить за их внешним видом! Они ожидали, что я буду держать их в ателье после подлости, которую сделали по отношению ко мне.
Я так долго и трудно создавала это имя — Шанель, а они готовы его легко разрушить только потому, что не желают задержаться подольше, чтобы переделать собственную неряшливую работу. Вот к чему приводят идеи всяких социалистов и коммунистов! Все равны… глупости, как могут быть равны труженики и бездельники?
Но можно сколько угодно злиться и ломать сигареты при попытке закурить, положение от этого не менялось и выполнить самое большое желание — просто закрыть Дом моделей и выставить на улицу всех — нельзя. Не потому что полиция не стала бы справляться с самозванками, захватившими мой Дом, в конце концов, можно просто отключить там электричество и подождать, пока работницам не надоест валять дурака и они уйдут сами. Нет, их сила была в моей слабости — осенней коллекции.
Они прекрасно знали эту слабость, до показа оставалось совсем немного времени, просиживать дальше означало пропустить показ и уступить подиум Скьяп! У боксеров это называется нокдауном. Начни они забастовку раньше, я смогла бы найти других работниц и открыть еще одно ателье, но сейчас, когда времени не осталось совсем ни на что, так поступать со мной было предательством. Они его совершили, прекрасно понимая, что я либо соглашусь, либо лишусь имени.
Я попыталась перехитрить, предложила работницам Дом в подарок при условии, что останусь во главе него. Они считают, что могут получать за свою работу много больше, а времени тратить много меньше? Пожалуйста, вот он Дом моделей, у него уже есть все — оборудование, имя, клиентура, берите и распоряжайтесь. Сами закупайте ткани, сами расплачивайтесь с поставщиками, сами продавайте коллекции, а оставшиеся деньги делите между собой так, как считаете нужным.
Конечно, они отказались, прекрасно понимая, что деньги делают не только мое имя, но и мои способности их делать! Отказались, но от своего не отступили. Как я ненавидела в те дни каждую из портних, как хотелось вышвырнуть их всех вон, а потом встретить самых рьяных на улице, просящими милостыню. Дело не в том, что я теряла доходы из-за их упрямства, куда сильнее меня унижала необходимость подчиниться их диктату. Возможно, попроси они меня, а не диктуй, я и пошла бы навстречу, но так… Я с детства не терпела ничьего диктата.
Они победили, я уступила, но что это была за победа! Победили не они, а время и мое нежелание сдавать позиции проклятой Скьяп, не уступать же неряшливой итальянке?
Когда договора были подписаны и работа началась, я не желала видеть никого из них, а тем более всех сразу. Я не смотрела на них, этих предательниц, считая своими врагами, не называла по имени, все распоряжения и требования передавала в сторону, ни к кому не обращаясь.
Удивительно, но злость вылилась в нечто совершенно противоположное и не только на осеннем показе. Куда больший успех был на международной выставке в мае следующего года. Париж делал вид, что у него все хорошо, что он уже оправился от шока и беспорядков. Я тоже делала такой вид.
Но у нас плохо получалось — и у меня, и у Парижа.
Длинные платья с юбками, как у цыганок, хотя совсем в других цветах — цветах французского флага, цветах несчастной Франции, которую предали собственные же люди. А если страну предают свои граждане, то почему бы этим не воспользоваться чужим?
Это был страшный для меня 1939 год… После него наступили пятнадцать лет молчания и забвения, пока я сама не решила вернуться, хотя меня уже никто не приглашал.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.