Отец и сын
Отец и сын
Коля очень любил отца. Любил и восхищался им. Николай Николаевич Баранский был замечательным человеком, выпеченным из того теста крутого замеса, что, скажем, и Ломоносов. Не столь великий, но крепкий, наделенный той же силой — ставить и двигать дело. Ломоносов сказал: «Академия — это я». Баранский мог бы сказать: «География — это я». Конечно, речь не обо всей географической науке 1930–1960 годов, но не было той отрасли ее, в которой Баранский так или иначе не принимал бы участия. Он был крупный ученый, автор многочисленных трудов, основоположник экономической географии, организатор многих географических учреждений — вузов, факультетов, кафедр, обществ, программ. Профессор, преподававший в высших учебных заведениях. Инициатор и куратор множества изданий. Наставник не одного поколения географов. Учитель с большой буквы. О его деятельности написано в энциклопедиях, специальных трудах и посвященных ему книжках. Его заслуги перед наукой отмечены наградами и премиями СССР.
Для меня он был «дядя Коля» и, главное, отец моего мужа. Здесь речь пойдет только о том, что наблюдала я сама, о Деде, как мы его называли, и о его отношениях со старшим сыном. Дедом он стал после рождения нашего сына (Н. Н. Баранского-четвертого), я называю его Дедом, чтобы не запутаться в повторениях имени Николай, которое по традиции родители давали первенцу и которое носят сейчас мой сын и старший внук.
Называли мы Деда также Дикий баран, имея в виду горного барана, ведущего за собой немалое стадо и гордо красующегося на вершинах. Диким он назывался и потому, что ему тесно было в рамках цивилизации, всего общепринятого — отношений, общений. Он ершился, не хотел и не мог быть как все. Его Я, очень сильное, самобытное, покоряло и подчиняло окружающих. Он это знал, но не злоупотреблял этим, даже ценил некоторое сопротивление, противостояние ему. Как вообще ценил в людях самостоятельность, неподчиняемость, свой взгляд, свой путь. Эти свойства были для него главным мерилом в оценке людей. В сущности, он, обладая этими качествами, всех примерял к себе. При выборе учеников это было закономерно. Однако теми, кто не был избран, а дан ему судьбой, этот жестковатый «аршин» ощущался болезненно.
Дикий баран удивительно походил на своего отца — внешностью и натурой. Унаследовал не только характерные черты лица, не только масть — серые глаза и пшеничные волосы и усы, но и всю могутность облика и нрава с безудержностью темперамента и вспыльчивостью, и был так же неостановим, напорист и громоподобен.
Отцу Баранский был обязан не только породой, но и ранним развитием, начитанностью, знаниями. К счастью, нигилизм моего деда, так сильно повлиявший на маму в юности, поослаб к тому времени, когда старший сын выходил из детства, поэтому Николаю достался не только мощный заряд отрицания, но и способность к созиданию (две силы в натуре моего деда находились в постоянной борьбе).
Отдав дань революции и большевизму, Баранский-старший в зрелом возрасте ушел в науку. В 20-х годах он просил у Сталина освободить его от государственной деятельности, что было непросто (Сталин угрожал ему: «Выгоным ыз партыи!»).
Баранский-отец был большевик волевого склада, поначалу принявший и одобривший Октябрь, но он был умен и достаточно осведомлен, чтобы правильно оценивать деятельность партии и советский режим в дальнейшем. Оставался членом КПСС до конца жизни, с ним считались. Свой авторитет в партии использовал в интересах науки, помогая решать ряд вопросов на уровне ЦК. Старался помочь товарищам, попавшим в беду: соратники Ленина в 1937–1938 годах представляли «группу риска». От опасности, если бы она возникла, его мог прикрыть авторитет ученого, известного и за рубежом. В 1939 году Баранский был избран членом-корреспондентом Академии наук.
При всем этом — званиях, премиях, орденах, значительности и значимости — Дед сохранял детскую непосредственность и незащищенность. Он не справлялся с житейскими делами, отмахивался от бытовых вопросов.
У Деда было четверо детей от трех жен, и, простившись с последней, он с детьми не расставался, заботясь о старших и живя с младшими.
Зинаида Иосифовна, мать второго сына Баранского — Кости, женщина умная и практичная, забыв обиду, пришла на помощь первому мужу (хотя уже вновь вышла замуж). Она сняла с Деда все материально-финансовые дела, заботы о большой семье. Дед умилялся ее бескорыстием и предоставил полную свободу в действиях. Ее влияние на бывшего мужа в житейских вопросах было велико, он ее слушался, и приходится признать, что более подходящей супруги у него не было. И правда, справляться с его крутой натурой и тяжелым характером женщинам удавалось с трудом.
Есть люди, возле которых трудно быть. Трудно чувствовать себя свободно, быть самим собой. Кажется, они теснят тебя всей своей «массой», занимают все пространство и отнимают весь воздух. К ним надо как-то особо приспосабливаться и пристраиваться. Таким и был Баранский, наш Дед. Крупный человек, рядом с которым тесно и неуютно.
Несомненно, он был опора и защита для близких. Как могучий старый дуб — заслонит от опасности, укроет от дождя, но в тени его сильных ветвей не растут другие деревья. Даже молодые дубки, проклюнувшиеся из его желудей, не могут набрать роста и крепости. Никто из детей Деда не унаследовал его натуры.
Коля любил отца, преодолевая то неприятие, то недовольство, которое часто ощущал. Старший сын отцу не нравился. Это не значит, что отец его не любил, — он заботился и помогал, но это не была та полная любовь, в которую входит еще и любование, слагаемое весьма существенное и желанное.
Недовольство отца сын ощущал уже с детства. Деду не нравился мальчик-прутик, не нравился и подросток с бантом-галстуком, не одобрял он увлечения литературой. География их несколько сблизила, да и сын окреп и возмужал в экспедиционных походах, но все же он был «не такой», не такой, как хотелось отцу. Вообще — другой. Непохожий. Ни на отца, ни на деда Баранского. Другой, но непонятно какой. В том «какой», Дед разобраться не мог, так как вообще плохо разбирался в людях (помимо их деловых качеств). Не способен был воспринимать людей чувством, судил поверхностно и, как ни странно для такого самостийного человека, часто судил о людях опосредованно, с чужих слов.
Отец же нравился сыну чрезвычайно. Сын любовался отцом, его энергией, силой, жизнестойкостью. Тем, чего самому Коле недоставало.
Коля вырос в распадающейся семье. Брак, заключенный между родителями, молодыми социалистами, в годы первой революции, вскоре стал остывать. Родился сын, но семейная жизнь плохо сочеталась с тягой отца к общественной деятельности. Маленький Коля рос почти без отца. Когда родилась дочь Руфа (1916 г.), Баранский отвез жену с детьми к ее родным в Уфу. На этом первый опыт семейной жизни закончился.
Коля рос под защитой отца, с его поддержкой, но постоянно ощущая его острый, критический взгляд. Вероятно, когда Коля был рядом с отцом, его собственная душевная, нравственная сила не могла вполне проявляться. Но стоило сыну выйти из силового поля отца, как эта глубинная внутренняя сила поднялась и стала ощутима. В нашей недолгой совместной жизни я ее постоянно чувствовала. Полностью внутренняя сила Коли проявилась на войне.
Об этом свидетельствуют его товарищи, говорят его письма и более всего убеждают его действия. Главным, что определяло поведение Коли на войне, была его нравственная требовательность к себе, его совесть. Он не был верующим, вероятно, не помнил заповедей Господних, но жил по христианским законам. Он сам нашел путь к ним в трудную полосу своей жизни — горького одиночества, когда заболел туберкулезом и, изолированный, жил зимой на даче, не оставленный без поддержки, но все же брошенный. Тогда он многое передумал и обрел то, что дало ему силы продержаться и выстоять.
Колина необычность сложилась в те годы, когда я, разделяя с родными ссылки, не была в Москве и ничего о Коле не знала. «Необыкновенный» Коля узнавался мною постепенно, с мимолетной встречи в 1934 году, с дружбы, вскоре возобновившейся, и после, когда нас соединила любовь и он принял меня со всеми моими бедами, которые я принесла ему как свое приданое. И никогда никакой позы, никакой риторики — тихое излучение добра, скрытая щедрость души. Всё это и было его внутренней силой.
В первые же дни войны мой необыкновенный муж, вернувшись из города на дачу в Отдых, где мы жили вместе с мамой и сынишкой, сообщил: он записался в ополчение. На мой вскрик или всхлип, а может, на испуганное молчание он ответил строго: «Не можешь же ты хотеть, чтобы твой муж отсиживался дома». Про «отсиживание» я не думала, но надеялась, что он еще не подлежит мобилизации. Разговор окончился до разговора. Плакать было нельзя, надо было собирать вещмешок: через три дня — на казарменное положение. Я собираю его, он устраивает дела в Москве, оставляя нас — вероятно, надолго.
О прощании сына с отцом знаю со слов Коли. Он рассказал и о последнем напутствии отца: «Смотри не осрами нашу фамилию». Чувствовала, что Колю эти слова обидели, хоть он и не сказал об этом. Еще более обиделась я. Обсуждать не стали. Я знала, что он этого не позволит. Несколько раз в письмах Коля вспоминал о прощальных словах отца, что называется, к слову, не осуждая. Но, думаю, помнил всегда, опровергая каждым своим поступком его опасения.
Колино пребывание на фронте — цепочка опасностей, в которых он оказывался не только по воле случая, а сознательно, по убеждению, что работник политотдела должен делить участь бойцов, которых он обязан готовить к боям, «укрепляя их дух и волю к победе». Он шел со своими беседами в самые опасные места, на передовую, в окопы, пробирался ползком в пункты передового охранения. Случалось участвовать в боях и даже заменить один раз убитого командира. Доводилось помогать раненым.
Начинал Коля войну в ополчении, прошел подготовку в артдивизионе. Неожиданно его перевели в политотдел полка, о чем не просил ни он, ни отец, но, как видно, сработало его имя. Когда же он оказался на второй год войны в политотделе дивизии и в его обязанность входили занятия с политруками, инструктаж и проверка, он все равно рвался в окопы. Колин начальник, полковник П. П. Евсеев, старался удерживать Колины порывы, но безуспешно. Медаль «За отвагу» (1941 г.), орден Красной Звезды (1942 г.) свидетельствуют о мужестве и отваге, как и два ранения. Письмо к П. П. Евсееву из госпиталя подтверждает желание Коли не агитировать, а воевать. Он просил о переводе (после подготовки) в действующую часть.
Главной силой, которая управляла Колей и на войне, была совесть, не только его совесть, но и общая совесть, вроде взятая на себя за многих: за тех, кто избежал или повременил, кто старался «не лезть», «не высовываться», не брать на себя лишнее. Вселенская эта совесть не позволила Коле покинуть фронт в 1942 году, когда вышел указ Сталина, дающий право на демобилизацию тем, кто имеет ученую степень. Не поехал он к нам в том же году на Алтай повидаться, когда получил отпуск после ранения на двадцать дней, а пробыв половину срока в Москве, вернулся на фронт. Думаю, что он боялся «размякнуть» подле нас и, возможно, ожидал, что я буду просить его о демобилизации (конечно, я бы просила!). Александр Аникст, товарищ Коли по политотделу, демобилизовался и вернулся домой после указа 1942 года. Саша Аникст говорил мне, что Коля, несомненно, заслуживал звания Героя, и, выйди указ о присвоении такого звания на год раньше, он бы его получил. Коля, безусловно, был героем для тех, с кем рядом воевал, для тех, кто писал о нем во фронтовой печати.
Были сказаны о нем и другие слова. И сказал их сержант Василий Соломко, который называл ранее Колю своим спасителем. Василия, раненного в позвоночник, Коля нашел в снегу, когда возвращался из передового охранения. Прошли годы, сержант Соломко выздоровел, стал учителем в школе на Украине. В юбилейный 1970 год Соломко описал для газеты несколько фронтовых эпизодов. Вспомнил о том, как встретился ему на фронте гвардии капитан Николай Баранский — чудак, донкихот, интеллигент, который совался всюду, где его не ждали, и лез, куда не следовало (например, к раненому, лежащему в снегу). Соломко просил меня подредактировать текст и сказать свое мнение. Текст мне не понравился, слова о Коле обидели. Теперь, на расстоянии многих лет, я думаю, что сравнение Коли с «безумным рыцарем», готовым защищать и спасать всех на своем пути, имеет зерно правды (хотя говорить об этом следовало в ином тоне). И еще я думаю, что Коля жертвовал собой, шел навстречу гибели сознательно. Война, ее жестокость и ужасы были ему уже сверх силы.
Погиб он в августе 1943 года. Отец тяжело переживал его смерть. Горе нас не сблизило, он помогал материально, но в семью не принял, я растила детей одна, подчас испытывая большие трудности с сыном. Отчуждение Деда огорчало меня, я видела в нем безразличие к нашей судьбе, невнимание к памяти Коли. Если оживает во мне временами старая обида, то обижаюсь не за себя, а за Колю. За сына, который очень любил своего отца.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.