ГЛАВА ПЯТАЯ
— Ты не плачь, Хелли, дай я сказку тебе лучше расскажу! — успокаивала дочку Эльвира.
Наверное, такой же белобрысой и розовенькой, пухлой и голубоглазой была и сама Эльвира семнадцать лет назад. И так же льняными хвостиками болтались косички с вплетенными в них ленточками.
— Не плачь, капелька, послушай, я тебе сказку расскажу… Вот здесь, где теперь наша деревня, одна только избушка стояла, а далеко вверху, на этой же речке — другая. И жили в этих избушках люди и друг про друга не слыхивали. И вот пошла раз девушка, которая в верхней избушке жила, в лес веники ломать. Связала много веников, да один-то в воду уронила. Поплыл этот веник по речке и приплыл вниз, сюда, к нашей избе. Вышел парень на берег дрова колоть, видит веник и думает: «Если веник по реке приплыл, стало быть, вверху люди живут, надо познакомиться». Собрал он лепешки, соль — и в дорогу…
— Простоквашу, — добавляет нетерпеливо Хелли.
— И простоквашу, — соглашается мать. — Нашел одинокую избу. «Чем так, врозь, жить, лучше вместе, — сказал он девушке и привел ее сюда, и стали они жить вместе. Так наша деревня и началась.
Эльвира умолкла, прислушиваясь к голосу отца.
Он провожал из внутренней горницы фельдшерицу и жаловался на зятя:
— Ну, казалось бы, помирились мы с ним, я ничего ему не вспоминаю — ни про тюрьму, ни про то, что дочь со двора увел, — а он, как медведь какой, все сердится, в дом вместе со всеми не хочет идти жить, обособился в бане, запирается там, живет, никого не пускает. Я ему и говорю: «Все отдаю за дочерью, только образумься ты наконец…»
И старик, осторожно ступая по половикам, прикрывающим скрипучие половицы крепкого дома, проводил свою собеседницу на крыльцо. Эльвира слышала, как фельдшерица, спускаясь по скользким ступеням, утешала его:
— После тюрьмы всегда дичатся.
Когда отец проходил обратно через горницу, Эльвира, возмущенная и обиженная тем, что ее отец совсем посторонним людям рассказывает о разладе в семье, прошептала с укором:
— Папа!
Старик услышал боль в голосе дочери, и ему стало неловко.
— А разве ты сама не хочешь, чтобы Олави перешел жить в дом? Зачем такому работнику пропадать?
Хелли расплакалась.
Теперь старик уже дал себе волю. Он злился за то, что ему было неловко перед дочерью, о которой он так заботился.
— Не умеют воспитывать детей! Разве ребенок должен плакать? На, Хелли, на, не плачь. — И он снял с полки кофейную мельницу и опустил в ее воронку горсть кофейных зерен. — На, Хелли, крути, мели!
Слез как будто и не было. Глазенки восторженно заблестели, пухлые ручонки потянулись к мельнице.
— Так мели, крути, — приговаривал дед. — Видишь, она не плачет.
Но тут от ровного хруста перемалываемых зерен и скрипа мельницы проснулась младшая, Нанни, и, увидев свою сестренку за таким увлекательным делом, потребовала своей доли в этом замечательном занятии. Но она была еще так мала, что даже дед не решился доверить ей кофейную мельницу. Впрочем, она скоро утешилась и вцепилась ручонками в белые баки старика.
Конечно, Эльвира сама бы хотела, чтобы Олави переселился из бани в дом. Конечно, она хотела бы спать каждую ночь, обнявшись с ним. Но она хорошо знала также и то, что Олави еще должен находиться пока там, где он сейчас находится.
Она вспоминала, как однажды вечером, когда ветер наметал у крыльца глубокие пуховые сугробы, когда снег валил хлопьями из низкого неба, без стука вошел в горницу Олави.
Старик закрывал Библию, прочитав свою ежедневную порцию. Бабушка уже спала вместе с девочками, а Эльвира пахтала масло. Она счистила веником снег с тужурки мужа, и Олави, отряхнув снег с кеньг, подошел к старику. Тесть, готовясь встретить зятя, раньше, наедине с собой, повторял не раз, что будет ему говорить, но сейчас растерялся и молча протянул руку.
— Здравствуй, блудный сын! Три снега сошло с тех пор, как мы расстались. Четвертый лежит, — сказал он словно нехотя.
Все выходило не так, как он себе представлял.
Эльвира переставляла с места на место горшки со сметаной. Только спокойное дыхание матери и девочек да отдаленное завывание ветра в печи и однообразное тиканье часов нарушали тишину.
Старик развязал кисет и протянул Олави:
— Угощайся. Славный табак.
Олави протянул руку за мелко нарезанным табаком. И тогда отец сказал:
— Ну, осмотрись здесь после клетки. Рад, наверно, что вырвался? А потом отдохнешь — и за работу.
И старик обрадованно ухватился за известный и привычный разговор о коровах, овцах, молоке и ценах на рынке.
Олави слабо поддерживал разговор и наконец сказал, что хотя сейчас и поздно, но он не может спать в доме.
— Одолели насекомые, — словно просил извинения он, — надо истопить баню.
Старик улегся спать, а Эльвира пошла за дровами.
У самой поленницы догнал ее Олави и, прижав свои губы к ее губам, радуясь, заговорил:
— Насекомые — это так, для слова, а на самом деле — я с товарищем, и никто не должен знать, что он здесь. Он будет жить в бане, и я с ним, дорогая моя девочка!
Эльвира спросила:
— Значит, ты снова скоро уйдешь от меня?
— Скоро. Через несколько дней. Только это, помни. Эльвира, в последний раз мы расстаемся. Потом я скоро приду, и мы будем всю жизнь вместе.
Они стояли у поленницы, ветер сметал с нее сухой снежок и бросал в их лица.
— Через две субботы мы будем вместе. На всю жизнь!
Эльвире захотелось петь, и она, набрав охапку дров, пошла в баню.
В холодной бане сидел человек.
— Здравствуйте, — хмуро сказал он и зажег лучину.
Это был тот молодой, коренастый, неловкий парень, которого она видела еще в прошлый раз, когда они доставляли сюда оружие. Его звали Лундстрем.
Пока Лундстрем оставался один, он думал о том, что вот наконец-то и они хоть несколько ночей проведут под крышей, хоть несколько дней не придется ломать голову над тем, где и как переночевать. Думал о том, что вот они пообтрепались и стали похожи на тех путешественников, на которых в детстве он мечтал быть похожим, и что, наверное, в слесарном деле его обогнали ребята. Но все это скоро должно кончиться.
Когда Олави вернулся в баню с ворохом попон, двумя подушками (одеяла у них были с собой), Лундстрем, нераздетый, крепко спал на лавке. Олави будить его не стал, постелил себе и, засыпая, все еще чувствовал у своей шеи горячее дыхание Эльвиры.
Так Олави поселился с Лундстремом в бане. Они сидели там, не выходя иногда по целым дням.
Олави запретил входить к нему кому бы то ни было, за исключением Эльвиры.
Старик обижался на зятя, раскидывал умом, искал примеров в Библии, ходил советоваться с фельдшерицей, и она терпеливо объясняла ему, что такие случаи упорной нелюдимости наблюдаются у людей, находившихся долгое время в заключении, но что скоро это пройдет.
— Ему надо снова привыкать к миру, привыкать к людям.
— Да как он может привыкнуть к людям, когда он их не видит? — горестно замечал старик.
Он хотел видеть зятя совсем нормальным человеком, к тому же ему был нужен работник.
Поздно вечером, когда все село засыпало, занесенное снегами, Олави и Лундстрем, крадучись, выходили из бани и становились на лыжи. Озираясь, не следит ли кто за ними, они шли один за другим, в затылок, по одной колее, к лесу.
Впереди шел Олави, он был без палок; за ним с палками шел Лундстрем. Для него, горожанина, бег на лыжах был спортом, приятнейшим развлечением; он ходил на лыжах хуже Олави, для которого становиться на лыжи было так же естественно и необходимо, как вдыхать воздух и пить воду.
Уйдя за несколько километров от селения в лес, они добирались до кустарников, занесенных по самые вершины сыпучим снегом, и по известным лишь им одним приметам находили нужное место.
Найдя это место, они начинали разгребать снег, вытаскивали спрятанные в молоденьком ельнике, погребенные под густым слоем снега связки винтовок, снова засыпали разрыхленным снегом оставшийся груз и, разметав следы, взваливали винтовки на плечи, становились на лыжи и возвращались в баню.
Если бы какой-нибудь запоздалый охотник случайно набрел на лыжню, еще не успевшую подернуться свежим снежком, он подумал бы, что перед ним этой дорогой прошел только один человек. Он узнал бы это, взглянув в стороны на разрыхленные лыжными палками кружки на снегу.
Один конец был не меньше трех километров.
Тот, кто когда-нибудь вставлял свою ногу в ремешок лыжи, понимает, что значит идти без палок, прокладывая путь по еще рыхлому снегу, с грузом, давящим плечи.
Они входили в баню, предварительно убедившись в том, что никто за ними не следит, сваливали свой груз на дощатый пол, на скамью, а если успевали, шли и второй раз за ночь. Так они должны были перетащить двенадцать тяжелых связок.
Баня была курная, и на бревенчатых стенах и в пазах, проложенных коноплей, годами оседала сажа. Они стали похожи на лесных угольщиков, или смоловаров, «на смоляных молодцов», как говорил Олави.
Они развязывали принесенные связки. Винтовки отсырели, отдельные части покрылись ржавчиной. Олави и Лундстрем должны были их вычистить, смазать, полностью приготовить к действию. И ждать…
И так ночью они ходили в лес за оружием; потом, вернувшись в баню и закусив тем, что приносила из дому Эльвира, принимались за работу. Они разбирали механизм винтовки, чистили каждую деталь до блеска, смазывали, перетирали и снова собирали.
Это были японские винтовки — совсем другое оружие, чем то, которое, после всех их трудов, так бессмысленно погибло осенью. Одно только воспоминание об этом и сейчас сжимало сердце. Но другие товарищи сумели достать новое оружие, — вернее, отбили его у обоза, который шюцкоровцы тайно переправляли через границу для карельских кулаков. И теперь Олави и Лундстрем боялись ошибиться при сборке. Ведь затвор японской винтовки иной, чем у русской трехлинейной. Это оружие у них можно было отнять только с жизнью.
Да, в это медленно тянувшееся время они хорошо изучили оружие. Потом время пошло скорее. Только бы успеть все сделать: раскопать, принести, приготовить к тому часу, когда будет получено новое распоряжение!
Так они трудились в низенькой бане, а потом засыпали. Спали, пока в дверь не постучит Эльвира. Она приносила скромную еду — вяленую рыбу, молоко.
Позавтракав, Олави иногда уходил в дом. Чинил хомуты, поправлял изгородь, отправлялся в ближний лесок за дровами и почти ни с кем ни о чем не говорил.
— Испортили твоего Олави, — говорила Эльвире сестра. Она жила с мужем в другом конце села.
— Фельдшерица говорит, что это скоро пройдет, — пытался утешить Эльвиру старик.
Но Эльвира помнила слова Олави: «Через две субботы мы будем вместе на всю жизнь!»
Ее сначала смущало только то, что Хелли и Нанни недоверчиво относятся к отцу.
Лундстрем, оставаясь наедине, размышлял о разных вещах, но большей частью занимался чисткой оружия: смазывал пружину, ударник, курок. Возня с металлическими предметами напоминала ему мастерскую, где он работал раньше. Где теперь те, кто был тогда рядом? Что думают о нем его приятели? Сколько дней можно отшельником прожить в курной бане?
Наконец они принесли последнюю связку и с облегчением вздохнули.
Олави вышел из бани поглядеть, нет ли кого поблизости, не подсмотрел ли кто, как они внесли груз в баню, и вдруг увидел фельдфебеля.
Фельдфебель стоял, прислонившись к плетню, и попыхивал трубкой.
Снег уже не шел, и месяц выглянул из-за туч.
Фельдфебель стоял как снежная баба. Он кого-то подкарауливал. А может быть, ждал солдат, чтобы захватить драгоценнейшее оружие?
«Не лучше ли, пока еще не поздно, угостить его свинцовой пулей? Маузер точен. В темноте перетащить тело в лес — пусть потом разбираются».
Фельдфебель стоит, словно ему по уставу положено стоять в три часа ночи у плетня на карауле.
«Ладно, если он через полчаса не уйдет, мы его снимем», — решает наконец Олави.
К счастью для себя, фельдфебель уходит через десять минут, громко ругаясь вслух:
— Сатана-пергела!
«Наверно, назначил встречу своей бабе», — догадывается Лундстрем, и они ложатся спать до условного стука в дверь.
Они уже вычистили все оружие. Каждая винтовка готова к бою.
Через два дня наступит обещанная Эльвире вторая суббота, а Олави никуда не уходил. Как же он успеет возвратиться, чтобы быть вместе и навсегда?
«А вдруг все отложено, и мы напрасно портим себе зрение в этой курной бане?» — приходит в голову Лундстрему.
Днем Олави пошел в дом, а Лундстрем остался наедине со своими мыслями и винтовками. Вдруг через несколько минут раздался условный стук в дверь. Вошла Эльвира.
Сегодня воскресенье, большой праздник, все домашние отправились в кирку, дедушка захватил с собой даже внучек. Она сварила кофе, и пусть он тоже пойдет в горницу и позавтракает на этот раз по-человечески.
О да, Лундстрем с радостью принимает это приглашение, он спешит в дом, в прихожей споласкивает себе лицо из рукомойника, смотрит в зеркало по дороге и видит, что он совсем оброс густой щетиной.
— Надо бы побриться!
Они пьют горячий кофе. В комнате натоплено чуть ли не до духоты. Они выпивают по три стакана душистого горячего кофе.
Эльвира приготовила кипяток и мыло для бритья. Зеркальце готово, и полотенце сияет белизной. Давно Лундстрем не бывал в такой уютной обстановке.
Бритва старика тоже к его услугам. Он с увлечением вспенивает на блюдечке мыло. Обильно намыливает себе щеки. Как хорошо хоть на минуту опять почувствовать себя цивилизованным человеком! Вдруг… Что это? Кто разговаривает во дворе, отряхивая налипший на кеньги снег около крыльца? Будет совсем нелепо, если его застукают сейчас, за бритьем.
Эльвира быстро выбегает из комнаты, она хочет задержать незваного гостя, а может быть, и сыщика. Надо скрываться!
Олави знает: под половиком, в углу, у стены, есть люк в подполье. Он быстро берется за вделанное в половицу кольцо, поднимает крышку люка, и Лундстрем с намыленным лицом лезет вниз. Крышка плотно захлопывается над его головой.
Однако здесь приходится сидеть на земле. Земля заиндевела. Темно. На щеках стынет мыло. Встать во весь рост нельзя, на четвереньках стоять неудобно. Лундстрем садится на корточки и прислушивается.
— Так, значит, она уехала с отцом и со всеми в церковь? — недовольно бубнит мужской незнакомый голос.
— Да, Лейно, сестра уехала с отцом. — Это говорит Эльвира.
«Слава богу, значит, это не облава», — стараясь сдержать дрожь, думает Лундстрем.
Наверху молчат. Передвинули стулья.
— Может быть, выпьете кофе? Я поставлю для вас. — Это спрашивает Эльвира.
«Неужели эти черти надолго там рассядутся?»
— Нет, нам надо торопиться. Пойдем, Лейно, — говорит какой-то новый, незнакомый голос.
И снова там, наверху, молчание и какое-то шарканье. У Лундстрема начинают неметь ноги, икры покалывает тысячью тонюсеньких иголочек. И ему смертельно хочется откашляться. Кашель застрял в глотке, вот-вот Лундстрем не сумеет его удержать — и тогда конец.
Лундстрем запихивает в рот трубку и начинает тихо сосать ее. Оказывается, табак в трубке все время тлел, он разгорается, и легкий дымок наполняет подполье.
«Новая беда, — думает Лундстрем, — теперь они почувствуют дым и из-за этой проклятой трубки откроют меня. Однако, если я раскашляюсь, они еще вернее застукают». И он, сидя на корточках, осторожно продолжает сосать трубку. А там, наверху, почему-то еще не уходят.
— Ты совсем забыл меня, Олави, — снова раздался первый голос. — Вот мы с тобой взяли в жены сестер, но ты меня не узнаешь. Я Лейно, Лейно, я в тот вечер, когда ты увел Эльвиру, играл на гармони. Я играл на ней, — помнишь, когда мы провожали Каллио? Что же ты молчишь? Да, женились мы на сестрах, только разные свадьбы были. На моей так кофе таскали ведрами.
— Я все отлично помню и не забыл тебя, Лейно, — отвечает Олави. — Но разговаривать с тобой не могу, потому что не хочу порезаться.
— Разве ты не видишь, что он бреется? — насмешливо говорит второй незнакомец (у Лундстрема челюсти сводит от холода, зубы его выбивают дробь). — Пойдем!
— Я побреюсь и зайду к тебе минут через десять, Лейно, — говорит Олави.
Опять это проклятое молчание. Потом шарканье по полу. Потом слышно, как хлопает дверь. Эльвира говорит:
— Нужно ж было Лейно сегодня прийти с заготовок, когда сестра с отцом уехала в церковь!
Лундстрем слышит, как, разговаривая, проходят мимо дома по улице нежданные гости.
Снег скрипит под их кеньгами. Над головою Лундстрема поднимается крышка.
Эльвира стоит над люком и приглашает Лундстрема выйти. Он хочет подняться, но тело его окоченело и зубы выбивают дробь. Эльвира помогает ему выбраться наверх.
Олави сидит перед зеркальцем и бреется. Он уже почти начисто выбрит.
Эльвира смеется громко, как в Рабочем доме на спектакле. Олави смотрит на Лундстрема и тоже улыбается, Лундстрему неприятно, что смеются над ним, но смех Эльвиры заразителен, и он тоже начинает улыбаться, уже довольный тем, что дал повод к такому веселью, сам еще не соображая, над чем смеется эта молодая красивая женщина. Тогда Эльвира подает Лундстрему зеркало.
Лундстрем смотрит в зеркало и видит на своем лице маску. Это холодное, засохшее мыло.
Но он не будет здесь бриться, нет! Не ровен час: вдруг кто-нибудь еще нагрянет. Тогда опять под пол, в люк. Нет уж, извините, покорнейше благодарим! Да он после этого случая никогда из бани не вылезет!
И он уходит в баню. Его провожает Олави, осматриваясь, чтобы никто их не заметил.
Снова начинается томительная жизнь в бане. Они ждут распоряжения. Все сроки прошли.
Хелли и Нанни привыкли к отцу. Дед уговорил их свести медвежонка к Олави в баню. Услышав возню, Олави выскочил из бани навстречу.
О, они весело повозились в мягком, пуховом снегу!
Медвежонок укусил, играючи, Нанни до крови, и его пришлось все-таки посадить на цепь.
А распоряжений и вестей все не было.
Олави и Лундстрем решили рано утром в воскресенье покинуть свое убежище и на лыжах пойти навстречу друзьям. Но поздно вечером в субботу, когда всей деревне полагалось давно уже спать и видеть сны, когда все лыжи стоят прислоненными к бревенчатым стенам в холодных прихожих и даже олени перестают выкапывать своими копытами из-под разрыхленного снега ягель, товарищей разбудил в их черной бане условный стук.
В полусне вскочив с постели и стукнувшись лбом о низкий потолок, Лундстрем слышал, как щелкнул взводимый курок револьвера. Тогда к нему пришло ощущение серьезности положения, и он сразу проснулся.
Стук повторился.
Это было условное постукивание в ставню, которое предвещало появление Эльвиры. Но сейчас была ночь.
Олави отодвинул засов, и в низкую баньку ворвался свежий воздух с хлопьями снега.
Рядом с Эльвирой на пороге стоял незнакомый человек; шерстяной шарф его, намотанный на шею, был покрыт снежной пылью.
Прибывший вошел в баню.
Эльвира закрыла дверь, и снова темнота обволокла всех.
— Олави от Коскинена предписание.
— Не знаю Коскинена. Кто это такой? — резко прозвучал в темноте голос Олави.
— Коскинен?! Начальник полярных товарищей. Победа!..
— Победа! — обрадованно говорит Лундстрем и чувствует, как от волнения кровь приливает к щекам.
— Все в порядке. Завтра ночью за оружием придут две лошади. Надо погрузить все, что здесь есть. Со второй лошадью вы отправляетесь в Керио. Возчики наши… Нет, я должен сейчас же идти обратно, — спокойно отклонил прибывший предложение остаться отдохнуть.
Через десять минут снег занес следы долгожданного посланца. Он растаял в ночи, будто его и не было. Олави и Лундстрем долго не могли заснуть.
«Завтра, завтра ночью», — думал Лундстрем и чувствовал, что сердце его замирает.
Совсем похоже на ту ночь, когда он ждал свою первую девушку, — таких девушек больше нет на всем свете. Вот так же замирало сердце предвкушением чего-то совершенно несбыточного и до невозможности хорошего, и так же, как сейчас, ни за что нельзя было заснуть.
«Завтра, завтра ночью начало!»
Об этом же думал и Олави. Он думал о том, что дороги заносятся снегом, пуховыми покровами застилаются установившиеся санные колеи и лошадям будет трудно везти непривычный груз. Он думал о том, какие сани пришлет Коскинен — панко-реги или просто розвальни, и о том, чем прикрыть оружие, чтобы не бросалось в глаза, что груз не совсем обычный.
Эльвира тоже долго не засыпала.
Она поцеловала спящих девочек и подошла к окошку. Хотя в комнате было натоплено до духоты, стекло узорилось ледяными листьями и странными ветвистыми стеблями.
Эльвира перестелила свою постель и снова улеглась, встревоженная и счастливая: Олави завтра ночью уйдет и через неделю — так он сказал — возвратится, чтобы никогда не расставаться с ней и детьми. Олави всегда говорит правду.
Отец, просыпавшийся раньше всех в доме, застал Эльвиру на ногах. Она хлопотала около квашни.
За обледенелыми оконцами занимался последний день января.