«Не возникай!»

Слово «Ельцин» я впервые услышал в Барвихе, где послам с супругами рекомендовалось проводить отпуск. Другой вид отдыха, особенно за рубежом, вызывал подозрения. Так было при Брежневе, но так осталось, что я с изумлением обнаружил, и при Борисе Николаевиче, когда он вступил в права и обязанности президента освободившейся от остальной части Советского Союза России. Будучи ее послом в Лондоне, я два отпуска провел на посольской даче на юге Англии – работал сначала над одной книгой, потом над другой. За что и был прилюдно, на заседании Президентского совета, которое транслировалось по всем каналам телевидения, обруган. Осталось, правда, не до конца ясным, что в первую очередь вызвало гнев президента – то, что я проводил отпускное время не там, где следовало, или то, что занимался не тем, чем надо. Как бы то ни было, он сменил милость на гнев сразу после выхода в издательстве «Совершенно секретно» моей книги «Сто оборванных дней». Но я невольно забежал вперед.

…Во время одной из прогулок по заснеженному парку санатория повстречался нам с женой высокий, одновременно грузный и стройный, словом, массивный мужчина, который ступал так непринужденно и величаво, что разминуться с ним было нелегко даже на широкой барвихинской аллее.

Большеголовый, с сединой, которую не скрыть было даже под пресловутой ондатровой шапкой.

– Многоуважаемый шкаф, – бросил я супруге.

– Напомни, я тебе что-то про него расскажу, – улыбнулась она в ответ. В тот момент хотелось не разговаривать, а любоваться красотами зимнего Подмосковья.

Так вот, с этим человеком «по фамилии что-то вроде Ельцина» она принимала в очередь «азот» у одной и той же, весьма словоохотливой, что встречалось даже в этом суперправительственном заведении, медсестры. И та с большой симпатией отзывалась о своем «давнем клиенте» из Свердловска, только что назначенном заведующим отделом ЦК:

– Очень простой дядечка. Пока его освежаешь, все тебе расскажет. И о семье, и о дочках. На бывшего зятя своего уж очень обижался. Тот, говорит, думал, что коли попал в семью первого секретаря обкома партии, так манна сама ему в рот будет сыпаться. Нет, братец, мы народ скромный, живем на зарплату. Тринадцатую получку я в подшефный детский дом отсылаю. Жена, бывает, заворчит, а я ей: «Не возникай!»

И жена Ельцина, тогда еще просто жена, не Наина Иосифовна, массажистке нравилась: тоже очень обходительная тетечка. И одевается так по-простому. Не то что…

И долго еще, услышав в эфире или в разговоре фамилию Бориса Николаевича – а это случалось все чаще и чаще, – я тут же вспоминал это манерное «не возникай», столь необычное в устах номенклатурной персоны и явно заимствованное им из лексикона дочерей или их сверстников.

Не знаю почему, какой-то психологический казус, но именно оно мешало мне присоединиться к тем восторгам, охам и ахам, которые все сильнее звучали в Москве и докатывались до Стокгольма.

Так оно и повелось… В бочке меда, в которой долго купали Ельцина пресса и молва, всегда находилась ложка дегтя, которая прежде всего останавливала мое внимание. Вот Бориса Николаевича, который до этого успел уже превратиться из заведующего отделом в секретаря ЦК КПСС, «избирают» (известно, как тогда избирали) главой партийной организации Москвы и, соответственно, кандидатом в члены политбюро. Первое назначение, привлекшее к нему всенародное внимание.

Сразу пошли слухи о необычном поведении нового московского лидера. И гражданским транспортом-то он на работу ездит, и в районной поликлинике очередь к врачу выстаивает, и с местных бюрократов, ненавистных простому народу, снимает три шкуры. Да что слух – документальные свидетельства этих демократических подвигов наводняют полосы почувствовавших вкус «сладкого слова свободы» советских СМИ, выплескиваются на страницы западной, в том числе и шведской прессы. На ежедневных утренних «читках» в посольстве, где дипсостав знакомится и обсуждает содержание свежих шведских газет, эти сообщения звучат в первую очередь.

Но что задевает, что скребет на сердце – громче всех восхищаются Ельциным псевдодипломаты, то есть те, для кого посольство – только «крыша».

И невольно вспоминаешь, сколько уж на твоей памяти махровых сов– и партаппаратчиков разыгрывали эту карту, для которой не найдено было еще слово – популистская: и Полянский в Краснодаре, и Патоличев в Ростове-на-Дону… То, зайдя инкогнито в магазин, потребует босс бумаги, чтобы завернуть покупку, и, не получив ее, высыпает конфеты или огурцы прямо себе в шляпу. К священному ужасу завмага. То перед каким-нибудь заводоуправлением въедет прямо на своей «Волге» или «Чайке» в огромную лужу и манит пальчиком к себе директора, который, понятное дело, шагает уже чуть ли не по колено в воде.

Предмет особого восхищения – та открытость, с которой Борис Николаевич беседует с народом. На регулярных встречах с общественностью в Колонном зале Дома союзов ни один вопрос, даже из самых запутанных или щекотливых, не оставляет неотвеченным. Правда, предпочитает получать эти вопросы в письменном виде. А приехавший в Стокгольм в командировку замминистра рассказывает, что перед каждой такой встречей из МИДа вызывают кучу знатоков по внешним проблемам: сидя за кулисами, они сортируют записки и готовят в письменном виде ответы, которые потом поступают на стол оратора. Специалисты из других ведомств таким же образом препарируют внутриполитическую тематику. Бунт на пленуме ЦК КПСС в 1987 году, по правде говоря, воодушевил. Слишком многое в манере поведения «верхов», при всех разговорах о гласности и открытости, перестройке и реформах, оставалось неизменным, рутинным, о чем я уже и сам не раз говорил с Александром Николаевичем Яковлевым. Возмутила и реакция тех же «верхов» на взбрык Бориса Николаевича. Сначала происшествие по старинке просто пытались скрыть. Потом стали печатать обличительные речи высочайших ораторов, которые пугающе напоминали уже даже не брежневские, а сталинские времена уничтожения всех и всяческих, правых и левых, оппозиций.

Позднее Шеварднадзе, бывший тогда вместе с А. Н. самым близким к Горбачеву человеком, признавался: «Политической культуры нам все еще недоставало. Слово генсека было для нас, членов политбюро, законом. Он сказал: надо дать принципиальную оценку, вот мы и старались. И я, и Яковлев, не говоря уже о других, вроде Лигачева». Ну а то, что стараться Эдуард Амвросиевич умел, это он не раз доказывал и во времена Брежнева, и позже было время, когда и солнце у него всходило над Грузией с севера.

Хулителей в «Правде» излагали довольно подробно, содержание же речи самого виновника смуты долго оставалось за кадром. Когда кто-то, опять же из приезжего начальства, показал «в доверительном порядке» стенограмму этого выступления, стало грустно. Косноязычная речь. Мелкотравчатое содержание. В основном вокруг да около супруги генсека.

Вспомнилось щедринское: «Грозился зверство учинить, а сам чижика съел».

Чуть позднее оппоненты Ельцина, начиная с Горбачева, хорошо постарались, чтобы расположить население страны в его пользу, устроив ему вторую, на этот раз публичную порку на пленуме московского комитета КПСС, где он был снят с работы. Но все было смазано его собственным покаянием, испуганным и жалким. Да и то, что оно оказалось неискренним, тоже не прибавило у меня симпатий к нему. Начались зарубежные эпопеи Бориса Николаевича. Супротивники, опираясь на свидетельство благонамеренной американской прессы, восхвалявшей тогда Горбачева, обвиняли его в пьянстве. Люди из его окружения, в том числе один бывший сотрудник «Комсомольской правды», глядя ясными глазами с телеэкранов, утверждали, что все это брехня, поклеп. Если и был их шеф в какие-то моменты не в себе, то исключительно по состоянию здоровья, которое побуждало принимать сильнодействующие лекарства. Да и без провокаций со стороны крючковского КГБ не обошлось. А так – он просто орел, и побеседовать с ним все мировые деятели аж в очередь выстраивались. Кому верить? Нашумевшее незадолго перед этим купание в Москве-реке, по поводу которого тоже было несколько версий, убеждало, что загнуть прямо-таки на виду у всего мира – Борис Николаевич и сам большой мастер. С другой стороны, и за спецслужбами, которые он обвинял в покушении на его драгоценную персону, не заржавеет.

Я воздерживался, даже наедине с собой, от окончательного суждения. Ждал случая повидать еще раз восходящую с таким шумом и скрипом звезду лично.

И вот стало известно, что Ельцин (тогда он был народным депутатом и председателем Госстроя) прилетает на одну ночь в Стокгольм в связи с выходом здесь на шведском его книги, которая, кажется, называлась «Против шерсти».

Я решил встретить его в аэропорту. Отговаривавшим меня старшим дипломатам, в том числе «и которым, что из органов», объяснял это необходимостью проявить элементарную посольскую вежливость в отношении народного избранника, к тому же еще и члена ЦК КПСС. Самого же просто любопытство разбирало. Я и в посольской должности оставался литератором.

Мое появление в зале ВИП удивило даже шведских ньюсменов, которые намеревались устроить пресс-конференцию с бунтарем прямо здесь, в Арланде. На следующий день они гадали в эфире и на страницах газет: что означает жест посла – дипломатическое самоубийство или предусмотрительность? Дуэль между Ельциным и Горбачевым была в самом разгаре.

Для сопровождавших Ельцина, среди которых особенно выделялся кряжистый, под стать шефу, только пониже ростом, человек с простецким, но весьма решительным выражением лица – Полторанин, как потом я узнал, мое появление в Арланде, благодаря чему и ВИП-то был предоставлен прилетающим, тоже было приятным сюрпризом. Борис же Николаевич, в которого гончие шведской прессы уже вцепились, словно бы на охоте на вепря, едва ли и понял тогда, кто это такой жмет ему руку и говорит: «Добро пожаловать в Стокгольм». Заметив, как переглянулись мои молодые протокольщики, я, не подавая, однако, вида, сказал, что усталость и некоторая рассеянность Бориса Николаевича вполне объяснима, если помнить, сколько дней уже продолжается его заграничное турне и что Швеция – далеко не первая страна на его пути.

– Зато первая, где нас посол встречает, – провозгласил услышавший меня Полторанин.

Ни я, ни он не последовали за Ельциным в тот закуток, куда повели его журналисты и откуда слышался его густой баритон да стрекот фото– и видеотехники.

Задерживаться здесь дальше не было смысла. Я попросил Полторанина пожелать его шефу хороших часов в Стокгольме и, как пишут в романах, откланялся. Он, кажется, отнесся к этому с пониманием.

Так это первое наше знакомство – мимолетное пересечение в Барвихе не в счет – ничего вроде бы не убавило и не прибавило в процессе моего постижения этой, волею судеб, ключевой фигуры конца XX века.

Другое дело – Прага в мае 1991 года.

Образ восходящего российского лидера для меня к тому времени более или менее обозначился. Занимало восприятие его новым чехословацким руководством.

Александр Дубчек – особая статья. Он, пожалуй, один из всех сохранял трезвый взгляд на происходящее и видел свою задачу лишь в том, чтобы убедить Ельцина держаться заодно с Горбачевым.

Остальные, начиная с Вацлава Гавела… Вот уж поистине на всякого мудреца довольно простоты. Эти закаленные в сопротивлении коммунистическому просоветскому режиму деятели, прошедшие тюрьмы, ссылки, остракизм, а priori стали пленниками собственных иллюзий. Нападки на Ельцина официальной Москвы воспринимались как гонения сродни тем, что и им довелось испытать. Участившиеся обличения Ельциным Горбачева, к которому и у них были вполне оправданные претензии, побуждали видеть в нем несгибаемого и неподкупного борца с режимом, то есть одного из них. Подкупало то, что на свой пост председателя Верховного Совета РСФСР Ельцин впервые за всю историю Советского Союза был избран, именно избран, а не назначен. Словом, подготовка к визиту проходила в атмосфере нарастающей эйфории, и главная забота была о том, как, не раздражая высшее советское руководство с его, как дамоклов меч, задвижкой от нефтяной трубы, оказать дорогому гостю, бунтарю, Прометею, Гераклу высшие почести.

Так что тот, например, факт, что на прием в советском посольстве по случаю визита пришла практически вся тогдашняя элита новой Чехословакии, меня нимало не удивил.

В шок меня повергло другое. Обилие «бодигардов» вокруг высокого гостя, которые, не догляди за ними, ототрут от своего шефа и самого Гавела: что это еще за невзрачный низкорослый мужичишка лезет прямо к нашему Б. Н.? Именно такое выражение лица было у самого главного из охранников, обладателя обширной загорелой лысины, старательно застеленной волосами с висков. Как водится, после получаса стояния на ногах – у столов, заставленных закусками и бутылками – виновник приема был препровожден, по просьбе его сопровождающих, в примыкающий к общему залу апартамент, где можно дать ногам отдохнуть и побеседовать с главными гостями в более непринужденной обстановке. Мне, конечно, интересно было послушать, о чем говорят Ельцин с Гавелом, но оставаться все время с ними значило обидеть остальных гостей. И вот, возвращаясь после очередной отлучки в общий зал, к тому же держа под руку еще одну «шишку» федерального чехословацкого масштаба, я обнаружил, что створки высоких в позолоченной деревянной резьбе дверей, ведущих в приватные апартаменты, наглухо закрыты, а перед ними, скрестив на манер американских полицейских руки на груди, стоит тот самый джентльмен с декорированной лысиной, фамилия которого – Коржаков – мне стала известна и запомнилась значительно позднее. Я надвигался на него как на пустое место, уверенный, что он догадается отойти в сторону. Но он, не шелохнувшись и «чувств никаких не изведав», заявил, глядя куда-то в пространство, что «туда нельзя».

– По-о-слу-у нельзя?! – буквально взревел я, успев заметить веселый блеск во взоре чеха.

В глазах «бодигарда» мелькнуло что-то осмысленное, и двери немедленно распахнулись. Но мне этого было мало.

– Борис Николаевич, – вопросил я, – для того ли мы свергали государя императора и господина Рябушинского?

И тут же понял, что моя пагубная привычка цитировать к месту и не к месту классиков в данном случае не сработала. Судя по всему, Ельцин «Бани» Маяковского не читал. Или не помнил. Пришлось своими словами рассказать ему о происшествии, и он повел вокруг себя суровым взором, словно бы отыскивая Коржакова, который, однако, пропустив нас, занял за дверями ту же позу. Не поручусь, однако, что эта история не доставила восходящему светилу скрытого удовольствия.

С того вечера я заметил, что беседы в узком кругу с бокалом спиртного – кружкой пива в руке, как это было в одной из «гавеловских» пивниц, куда нас пригласил чехословацкий президент, импонировали московскому гостю больше, чем стол переговоров, где он чувствовал себя совсем не так уверенно. Часто обнаруживал непонимание того, что ему говорит его партнер. Заглядывая невпопад в шпаргалку, называемую на дипломатическом языке памяткой, запросто выпаливал что-то мало относящееся к делу.

Какими бы ни были мои симпатии или антипатии, комплекс посла заставлял поеживаться от иных его эскапад. Ну там, международные вопросы, мировая политика – это все для него внове, но экономику-то, наивно полагал я, он, бывший первый секретарь обкома, должен знать. Увы…

Завтрак с Дубчеком тоже не прибавил мне гордости за свою страну. «Вот-вот, – думал я с замиранием сердца, – этим недавним диссидентам, философам, юристам по образованию, станет ясно, что король-то голый…» Но нет. Эйфория набирала обороты, восторг был абсолютно искренним, и я тогда, кажется впервые, открыл для себя, что наваждению подвластны не только так называемые широкие массы, но и рафинированные интеллектуалы… До президентских выборов в РСФСР меж тем оставалось около месяца.

Наша следующая встреча была уже в Москве. В первых числах сентября 1991 года. И тут стоит привести одно место из книги Ельцина «Записки президента», опубликованной в 1994 году.

«…дошли до Министерства иностранных дел, – рассказывает он о том, как вместе с Горбачевым подбирали людей для ключевых постов в послепутчевом правительстве СССР. – Я сказал, что Бессмертных выполнял поручения ГКЧП, во все посольства ушли шифровки в поддержку ГКЧП, и всю внешнеполитическую службу он ориентировал на то, чтобы помогать путчистам. Козырева тогда сложно было назначать на пост министра иностранных дел, он был к этому не готов. Остановились на фигуре Бориса Панкина, посла в Швеции. Он был одним из немногих послов, кто в первый же день переворота дал однозначную оценку путчу.

В одиннадцать часов начался Совет глав республик, там все эти предложения (в том числе относительно министра обороны и председателя КГБ. – Б. П.) прошли.

Каждая такая победа давалась невероятным усилием. А сколько их могло быть – одна, две, три?»

Я еще вернусь к этому абзацу, вернее, к тем невероятным трансформациям, которые он претерпел в зарубежных изданиях книги, пока же отмечу, что меня заинтриговала фраза о том, что мое назначение на пост министра иностранных дел СССР инициировал чуть ли не Ельцин, который к тому же рассматривал это как одну из своих пока немногих побед. То, что после трех дней нашего общения в Праге и моего с Александром Лебедевым заявления против путча из Праги, которое мгновенно вынесло нас на стремнину мирового общественного внимания, он назвал меня «послом в Швеции», тоже оставим на совести автора. Даже если представить, что на него такое впечатление произвела наша мимолетная встреча в Стокгольме, это могли бы поправить его помощники, в сущности, настоящие авторы книги.

Тогда я ничего этого не ведал, но повышенное внимание к моей персоне со стороны лагеря Ельцина да и его самого замечал. Говоря коротко, мне показывали то кнут, то пряник. Показывали, потому что пустить в ход то или другое пока было не в их власти.

В день моего вступления в должность министра Борис Николаевич позвонил мне одним из первых. Передо мной на письменном столе как раз лежала «тассовка» с выдержками из его последнего спича: «Идея Союза себя не исчерпала, стремление создать новый Союз, действительно добровольный союз суверенных государств по-прежнему сильна… и нас не должно пугать объявление рядом союзных республик своей независимости…»

Это совпадало с моим представлением происходящего. Все эти суверенитеты и независимости – лишь способ тряхнуть как следует Центр, чтобы он понял наконец необходимость не на словах, а на деле считаться с интересами и своеобразием республик… Игра, которую, кстати, именно РСФСР при Ельцине и начала. Но об этом я ему не стал напоминать.

Меня радовало, что сейчас два президента заодно. Противостояние путчу – в Москве и Форосе – помирило их. Сбылась мечта Дубчека. По иронии судьбы благодарить за это надо было также Янаева и компанию.

В простоте душевной я так и сказал об этом Ельцину. Он принял шутку и в ответ выразил надежду, что я почувствовал «руку России» при переезде из Праги в Москву.

Еще больше воодушевившись после этого, я заключил нашу беседу запомнившейся мне сентенцией Генри Киссинджера из его недавнего интервью одной из московских газет: «Границы между тоталитаризмом и демократией не обязательно совпадают с границами между центром и республиками».

Борис Николаевич крякнул и после мимолетной паузы предложил повидаться в ближайшие дни.

– Да, в любое время, – ответствовал я. – Всегда буду рад вас видеть на Смоленской. – И только по возобновившейся паузе на другом конце провода понял, что сморозил что-то не то. По инерции я все еще жил допутчевыми представлениями.

На следующий день Горбачев меня поправил:

– Ты бы побывал у Бориса Николаевича. Я слышал, он тебя приглашал.

Я позвонил ему и был принят со всей теплотой, на какую он был способен. Но на подступах к его кабинету в Кремле был дважды остановлен его опричниками:

– По правительственному говорит Борис Николаевич…

– Вышел в комнату отдыха Борис Николаевич… Пришлось ждать.

А по неписаному этикету полагалось бы ему встретить персону моего ранга на пороге заранее распахнутой двери кабинета. Ловушка, а куда денешься?

– Забавляется, – пробормотал я вроде бы про себя, но так, чтобы слышали мои охранники и секретарь.

Вообще язык жестов, пауз, умолчаний и недомолвок был с самого начала в ходу при дворе Бориса Николаевича, которого приближенные любили называть Царем. Возвысив шефа – и сам прибавишь в весе. Так у нас появились губернаторы, сенато ры, о которых нет ни слова в Конституции, субъекты федерации вместо краев и областей, а в них – парламенты и госсоветы, премьеры и спикеры, министры вместо бывших неприметных заведующих отделами обл– и крайисполкомов.

…Посетив меня на Смоленской, Козырев сказал, что хорошо бы для лучшей координации действий ему и его первому заму стать членами коллегии союзного МИДа.

У меня не было возражений, но, когда это предложение было реализовано, российский министр и его зам взяли манеру приезжать на заседания коллегии с получасовым опозданием. Брали пример со своего шефа, который старательно следил за тем, чтобы не приехать, не дай бог, куда-нибудь вовремя.

И когда однажды Михаил Сергеевич на заседании Госсовета бросил в нетерпении:

– Будем начинать или подождем еще Бориса Николаевича, – присутствовавший на совещании Егор Яковлев выкрикнул:

– А без Ельцина просто смысла нет заседать. Впрочем, все это были мелкие художества. Но возникали коллизии и посерьезней. Когда журналисты спросили меня, в связи с визитом российского спикера в Японию, не грядет ли соглашение о «северных территориях», я сказал в шутливой манере, но всерьез, что пока этого вопроса в моем расписании нет. На вопрос о том, а как тогда понимать авансы, которые выдал в Токио Руслан Имранович, я ответил, что чем дальше стоит человек от центра принятия решений, тем радикальнее его позиция.

На следующий день читал в сообщениях ТАСС откровения Хасбулатова:

– Если новый министр окажется непослушным, мы найдем другого посла.

Я позвонил Ельцину – положение обязывало – и попросил разъяснений.

– Да не обращайте внимания, – буркнул благодушно Ельцин. – В охотку еще и власть, и свобода. Вот и забавляются, – закончил он тем же глаголом, что и я употребил в его апартаментах.

После некоторой паузы спросил, что я на самом деле думаю «об этих Шикотане да Итурупе», и слушал, надо сказать, внимательно и с интересом. И поумерил потом пыл своих соратников, которые совсем уже было заморочили голову японцам обещаниями.

Кажется, ему понравилось советоваться со мной. Он уставал от нажима своих экстремистски настроенных приближенных, и возможность сослаться в противовес им на мнение министра иностранных дел облегчала ему возможность маневра. Маневрирование было его бизнесом и его хобби. Оно заменяло ему и политику, и идеологию.

Накануне нашего с Горбачевым отлета в Мадрид на международную конференцию по Ближнему Востоку, где впервые за десятилетия предстояло усадить евреев, арабов и палестинцев за один стол, в прессе выступил Козырев, который, явно отдавая себе отчет в том, что говорит чушь, потребовал сокращения аппарата союзного МИДа… в десять раз. Прилетев в Мадрид, мы узнали, что Ельцин провозгласил эту нелепицу уже с трибуны российского парламента, к тому же под бурю аплодисментов. Даже мой американский коллега, госсекретарь США Джеймс Бейкер пожимал плечами.

Советским и зарубежным журналистам, которые тут же бросились ко мне, я сказал, что отношусь к этим заявлениям как к метафоре:

– Если долго не встречавшийся вам приятель скажет, что не видел вас тысячу лет, вы не воспримете его слова буквально…

В репортаже по радио и телевидению все мои рассуждения относительно ближневосточного мирного процесса были аккуратно пропущены, зато хохму с метафорой повторяли по всем каналам по нескольку раз.

Была тут какая-то связь или нет, но, вернувшись из Мадрида на два дня позже Горбачева, я прямо во Внуково-2 узнал от своих заместителей, что Минфин России «снял МИД СССР с финансирования». Звучало это дико, но фактам соответствовало. Российские структуры как взяли на себя все финансово-экономические рычаги управления страной в дни путча, так и держались за них вопреки элементарной логике. Получалось, что союзное правительство сидело в кармане у республиканского. Горбачев, которому я тут же все рассказал, не нашел ничего лучшего, как адресовать меня к Ельцину. Борис Николаевич опять был полон добродушия:

– Тут действительно наш министр Лазарев вместе с Геращенко сработали под одну гребенку. Это, конечно, глупость, это мы поломаем.

Сомнений не оставалось: роли были распределены так, что окружение задиралось, а шеф дул на раны.

Я уже клал трубку на рычаг, когда услышал последнюю его реплику:

– Но вообще-то говоря, это звоночек…

Перед моим отлетом в Лондон послом Борис Николаевич позвонил мне и пожелал успехов на новой работе. Просил великодушно не забывать интересов России. Рекомендовал не огорчаться: «Шеварнадзя есть Шеварнадзя…»

Потом были два его визита в Лондон. Сначала он прилетел в самом конце января 92-го года – впервые за рубежом в новом качестве, всего на несколько часов по дороге в Нью-Йорк, где по инициативе английского же премьера предстояла внеочередная сессия ООН на высшем уровне – неформальная инаугурация нового российского лидера и вновь избранного генсека ООН Бутрос Бутрос Гали.

Накануне было достигнуто, пока в предварительном порядке, соглашение с Бушем относительно нового резкого сокращения стратегических ядерных вооружений. В аэропорту журналисты спрашивали российского президента, будет ли он требовать от Джона Мейджора сокращения британских ядерных потенциалов.

– Обязательно, – хорохорился Борис Николаевич. – А как же? Если Россия и США, надо чтобы все!..

Мейджор чувствовал себя неуютно. Боялся, что лейбористы разыграют эту карту против него в начинавшейся предвыборной схватке.

За столом переговоров я, руководствуясь чисто прагматическими соображениями, шепнул Борису Николаевичу, который и тут затянул было ту же песню:

– Стоит ли педалировать на этом? Арсеналы столь несопоставимы, что в практическом плане это мало что сейчас даст. Между тем англичане энергично разрабатывают программу по оказанию России существенной экономической помощи.

И он тут же сменил курс на 180 градусов. Не только не стал настаивать на своей идее, а, наоборот, нимало не заботясь о логике, заявил, к радостному удивлению британского премьера, что о таких пустяках и говорить-то не стоит.

И коль скоро уж был сделан премьеру такой подарок, президенту загорелось провозгласить об этом во всеуслышание.

Я ощущал, стоя рядом с ним на ступенях Даунинг-стрит, 10, что он с нетерпением ждет этого вопроса. Не дождавшись, он задал его себе сам:

– Вот вы почему-то не спрашиваете, а я вам скажу…

К следующему его визиту, уже официальному, трехдневному, в конце того же 1992 года, были подготовлены соглашения об использовании тех кредитов, которые в одностороннем порядке на льготных условиях предложила в январе Великобритания, а проще говоря, Мейджор. Надо отдать ему должное, он искренне хотел помочь России и Ельцину, к которому относился с тем же пиететом, что и бывшие диссиденты в Чехословакии. Может, чувствовал в нем родственную душу, потому что и ему пришлось свергнуть своего предшественника, точнее, предшественницу – Маргарет Тэтчер. А может быть, просто ему, как и ей, сказавшей, что Горбачев – это человек, с которым можно иметь дело, хотелось иметь своего выдвиженца в России?

Под надзором премьера, который убедил Ельцина направить кредиты на удовлетворение самых насущных нужд российского населения, сознательно вступившего на путь демократического развития, британские министры вместе со своими российскими коллегами разработали ряд масштабных проектов, среди которых были, например, кардинальная реконструкция московской телефонной сети, развитие газопромышленного комплекса в Уренгое, на севере Тюменской области.

На первой встрече двух лидеров все эти проекты были одобрены практически без обсуждения. На заключительной встрече предполагалось соглашения подписать.

Меж тем на состоявшейся в интервале встрече Ельцина с российскими и британскими деловыми людьми кто-то с российской стороны заразил Ельцина идеей, что хороши только несвязанные кредиты. И растолковал, что это означает. Откроют стране счет в банке – и приобретай что захочется. Иначе получится неравноправие, диктат.

Такого Борис Николаевич позволить не мог. При слове «диктат» или «нажим» он всегда «хватался за пистолет».

И вот на заключительной встрече, когда министры финансов доложили, что все позиции согласованы, и соглашения – что на что и сколько – лежали уже на столе для подписания, Борис Ельцин сказал:

– У меня есть два вопроса. По Уренгойскому комплексу. Первый – какова сумма кредита? Второй – это кредит связанный или несвязанный?

На первый вопрос ответить было легко.

– Сто шестьдесят миллионов долларов, – дуэтом провозгласили два министра финансов – Шохин и Хезельтайн, переведя для удобства фунты в баксы.

Со вторым произошла заминка. Ведь президент, по сути, спрашивал – масляное ли масло?

Хезельтайн напомнил, что не только уренгойская доля, но и весь почти миллиард долларов выделяются именно в связи с проектами, утвержденными сторонами. Оговорены фирмы и компании, которые принимают участие в сделках.

– Так что вопрос о связанности… – Он не закончил фразы, но все присутствующие, наверное, договорили ее про себя: – Просто не имеет смысла.

– Я считаю, что я ответа не получил, – протрубил Ельцин и повернулся к Шохину.

Пражская комедия повторялась сызнова.

Договорились сделать небольшой перерыв. Расселись группами по обе стороны стола. В делегации англичан, до которых стала доходить нелепость ситуации, царило легкое смятение, видно, Мейджор с Хезельтайном и сами себе не решались признаться, что высокий гость «не сечет».

На нашей стороне дело взял в свои руки Шохин. Ельцин вначале энергично перебивал его монолог все теми же «связанный, несвязанный», но, уразумев в конце концов, в чем дело, ухватился за спасительный якорь, брошенный ему министром:

– Ну, коли зашло так далеко, делать нечего, давайте подписывать. А вообще непорядок. В дальнейшем так, – он снова налил голос густотой, – берем кредит – и все!!!

– И все, – закивала и загудела российская сторона, и Шохин с облегчением дал сигнал своему английскому коллеге – можно подписывать.

Вопрос о том, сознавал ли российский президент, что он подписывал, явно волновал английскую сторону больше, чем российскую.

Так все, что я почувствовал в «раннем» Ельцине, дало и продолжало давать пышные всходы.

Его охрана, которая и в Лондоне уже была несопоставима численно с пражской, продолжала расти и превратилась со временем в целую армию.

Количество советов при нем и советников, которых он приучился менять как перчатки, тоже с трудом поддавалось исчислению. При всей своей внешней самовитости он все больше становился подвержен влиянию, эффективность которого была всегда прямо пропорциональна степени вхожести к нему того или иного «влияющего». И сильнее всех на него действовал в каждый данный момент тот, кто находился ближе других. Так дошло и до «Татьяниной точки» на документах, без которой Ельцин не подписывал ни одной бумаги.

Что касается меня, то возможность влиять ограничивалась теми немногими встречами и телефонными разговорами, о некоторых из которых я уже упомянул.

Кто-то внушил ему, например, что, если он приложит руку к немедленному выдворению Хоннекера, которого приютил Горбачев, из Москвы, читай из России, это прибавит ему лавров борца с коммунизмом. Я, наоборот, убеждал, что в его интересах оставить в покое смертельно больного старика. Он легко, как и всегда, согласился со мной и, отбиваясь от назойливых журналистов, утверждал публично: по этому вопросу у нас полное взаимопонимание с министром иностранных дел Советского Союза. «С самим Панкиным». Как цитировало его ТАСС.

Но вот я уехал в Лондон, и линия Б. Н. в этом вопросе в очередной раз изменилась. На 180 градусов. Хоннекера просто-напросто взяли за шиворот и отдали германским властям, которые еще совсем недавно признавали его сувереном, обменивались официальными визитами и подписывали разные исторические соглашения.

Правда, и у них не хватило духу поступить с ним так же беспардонно, как ельцинская команда, в результате чего он был просто отпущен умирать за границу.

Ельцин только тогда позволял себе напрягаться для самостоятельного решения, когда на карте оказывалась его карьера, безопасность и благополучие его семейства. Столь же ли спасительны те или иные его «судьбоносные решения» для страны, как для него, мало его интересовало. Что хорошо для Ельцина, то хорошо для России. Это он исповедовал не столько разумом, столько подкоркой. Нутром. И тут пора вернуться к тому пассажу из мемуаров Ельцина, которым я начал эту главу.

Вслед за русским мне на глаза в Лондоне попался текст на английском языке, только что выпущенный респектабельным англо-американским издательством. Там на соответствующей странице вместо «остановились на фигуре Бориса Панкина» было сказано «остановились на Шеварднадзе». Фамилия Панкин в книге вообще не была упомянута.

Я пожал плечами и постарался забыть об этом мелком очковтирательстве, хотя оно меня, разумеется, покоробило. Сообразив, однако, что книга на английском существует не в единственном экземпляре, я понял, что надо что-то предпринять.

Не потеряв, к счастью, чувства юмора, официальной телеграммой уведомил Ельцина, что вторжением в текст нарушены его авторские права, на защиту которых я счел необходимым стать, сделав заявление для печати и обратившись с протестом в издательство.

Как я и ожидал, из Москвы ответа никакого не последовало. Вряд ли моя «вопленица» и дошла до президента, хотя была адресована ему лично – есть такая форма непосредственного общения послов с главами государств и правительства. Там, в Кремле, уже становилось правилом не волновать шефа «по мелочам». Другими словами, не давать шефу в руки козырей против себя.

Удивительней было другое. Молчало и издательство. Молчали те люди, с которыми я уже успел познакомиться здесь за свою посольскую бытность, которые исправно принимали приглашения на приемы, музыкальные и литературные вечера в посольстве и другие подобные мероприятия.

Знакомый юрист-англичанин предложил свои услуги.

– Но я же не могу вам заплатить…

– Пару шагов я готов сделать на общественных началах. А там посмотрим.

На его письмо, составленное по всем правилам юриспруденции, ответ не заставил себя ждать. Закон в Англии уважают и даже боятся его.

– Нас очень торопили, переводить все приходилось прямо с черновика… А там было, как у нас…

Намек на то, что «удружили» Борису Николаевичу его помощники – соавторы.

– Но вы-то историю знаете, – возражал адвокат. – Такую еще недалекую. Ведь всего-то два года назад английские и американские СМИ были переполнены сообщениями о заявлении Панкина из Праги против путча, а затем поздравлениями ему как новому министру иностранных дел…

Квота бесплатных действий юриста подходила между тем к концу. Но он уже вошел в азарт и только отмахивался от моих разговоров на эту тему.

Наконец издательство решилось признать свою вину. Обязалось сделать соответствующие вклейки в ту часть тиража, которая уже была отпечатана, и внести типографским способом изменения в остальной тираж. В журнале ассоциации британских издателей «Паблишер уикли» было опубликовано извинение.

Юрист уведомил меня, что издательство готово выплатить три тысячи фунтов в качестве компенсации за моральный урон. Я знал, что в Америке им пришлось бы платить миллион, и предложил юристу принять и эти три тысячи в качестве гонорара, с чем он охотно согласился.

Москва продолжала хранить молчание. По этому вопросу. Но пошли нападки по другим.

Мой роман с Борисом Николаевичем подходил таким образом к концу.

Приезжавший на пару дней в Лондон Станкевич, в ту пору еще носивший титул вице-мэра Москвы, сказал мне в минутку откровенности, проще говоря, после пары бокалов виски:

– У Бориса Николаевича два комплекса, две занозы в сердце: разрушение дома Ипатьева и развал Советского Союза.