Эдита Пьеха, народная артистка СССР
Для меня война – это Франция, самое грустное время моей жизни, как в серо-черном облаке детство прошло. В 40-м, когда мне было 3 года, север Франции был оккупирован немецкими войсками. Мои родители-поляки приехали во Францию в 20-е годы, и я родилась в городке шахтеров Нуайль-су-Ланс. Жили мы сначала неплохо. Хозяин шахты выстроил целые улицы домов для семей шахтеров. Каждый дом на 2 семьи. У нас было 4 комнаты, приусадебный участок, где папа разводил розы и сирень, подвал, который служил потом бомбоубежищем.
Франция не хотела воевать и капитулировала. Поэтому в основном Франция не подвергалась издевательствам немецкой армии. Другое дело север Франции, где мы жили. На шахтах работали люди из разных стран – чехи, русские, поляки… Шахтеры не хотели добывать уголь для военных заводов Германии, и, чтобы не работать на войну, они пускали составы со своим углем под откосы. А за это нас бомбили. Я помню до сих пор эти сирены и оповещения об очередной бомбежке. Помню, как наших соседей разбомбило и всей улицей их откапывали – им повезло, там подвалы рыли глубокие и никто не погиб.
* * *
А в 41-м мы хоронили папу под свист бомбежки. Так случилось, что мой папа Станислав Пьеха после 20 лет работы под землей умер от силикоза, это окаменение легких. Ему было 37 лет. И осталась мамочка в разгар войны с двумя детьми – мне 4 года и брату Павлу 14 лет. Тогда брат взял на себя ответственность за семью, ему приписали 2 года, и он, школьник, пошел в шахту вместо отца. Только благодаря Павлику мы не потеряли жилья. Но через 3 года брат заболел туберкулезом в скоротечной форме. Помню, как он просил сладкого – «я никогда не ел шоколада», мама делала для него все, что могла. Запомнилось, как мама плачет возле него, а я мучаюсь: чем же я могу ему помочь? И вдруг сирена, тревога. Прибегает наш друг Ян Голомб и хватает на руки больного Павлика, и мы бежим в поле, там было безопаснее всего. А в 44-м, в свой день рождения Павлик умер, ему было 17 лет…
Эдита Пьеха, 6 лет
Потом и я заболела туберкулезом. Меня спасать уже было нечем, но это была неострая форма, как у брата. Чем-то меня лечили, но это все было на фоне постоянного чувства голода…
* * *
Помню, однажды на улице к маме обратился немецкий офицер – «фрау». А мама родилась в Пруссии и знала немецкий язык. Он спросил, где можно постирать рубашку, и мама согласилась. За работу он принес нам котелок супа – ну это было для нас тогда уже лакомство! Мама тоже пошла на шахту сортировщицей…
Помню, как мама брала в руки мандолину, на которой сама научилась играть, и пела грустные польские песни. «Иди ко мне, – говорила она, – пой со мной вместе, в горе надо петь». Она была католичкой, пела в хоре костела. Мамочка, ее звали Фелиция, была сильной женщиной – в 36 лет остаться вдовой, через 3 года похоронить сына, перенести Первую и Вторую мировые войны, одна из 6 детей в своей семье, она была голодной всю жизнь, по карточкам жила до самой смерти. Сломала ее болезнь в 66 лет…
* * *
В 43-м я пошла во французскую школу при костеле. У нас были классы для девочек и классы для мальчиков. Рядом со школой вырыли бомбоубежище – глубокий подвал для гражданских людей и для детей. Там мы часто сидели, ждали, когда все закончится. Жестокое время! Дети не должны сидеть в бомбоубежищах, дети не должны голодать…
Иногда по дороге в школу мы видели колонны военнопленных, которых вели на шахты. Я не знала русского, но у нас были русские дети, и мы знали, что это русских военнопленных привезли для работы на шахтах. Они шли в расшнурованных ботинках, в шинелях без ремней, небритые. Мы провожали их, отдавали свои скудные завтраки – какие-то кусочки съестного, хлеба ломтик, а потом бежали в школу.
* * *
Однажды наша учительница сказала нам: «Мы будем учить песню, которая будет нашим секретом». Она очень рисковала. И мы тихонечко пели вполголоса, класс девичий был, человек 20. А вот когда грянула весть об окончании войны, она сказала: «Теперь вы должны бежать на улицу и петь во весь голос нашу «Марсельезу» – это гимн людей, которые боролись за свободу!» И мы бежали по главной улице и пели громко-громко. Я и сейчас помню все слова!
(В тесной гримерке с высоченным потолком буквально взметнулась потрясающей красоты «Марсельеза», может быть, одна из лучших песен человечества. Эдита Станиславовна допела ее до конца. Напеть слегка и поставить точку раньше она не посмела – память, наверное, не дала!)
Я и домой прибежала с песней. Мама удивилась и сказала: «Это же гимн Франции, откуда ты его знаешь?»
Я сказала маме, что это был наш секрет, а теперь можно петь! Она сказала: «Ты меня научишь!» У нас дома говорили на польском, в школе я училась на французском, а на улице чаще был немецкий. Помню, как в день Победы в школу принесли большую посылку с печеньем, и нам всем раздавали. Каждому досталось по одной или по две печеньки, но это не мешало нашей радости…
* * *
Со мной всегда эта довоенная фотография. Мне два годика, я в белых ботиночках, в красивом платье маминых рук – мама была портнихой. Я рядом с Павлом, ему 12 лет, это его конфирмация, первое причастие – большой праздник у протестантов. На его рукаве белая лента, как положено. Он в костюме с галстучком. Папа тоже в костюме и при галстуке. Еще не было войны, и мы все нарядные! Карл Маркс писал об угнетении рабочих капиталистами, а когда папа умер, я получала сиротскую пенсию до 18 лет, которая больше, чем моя пенсия народной артистки Советского Союза…
Столько воспоминаний! А это моя первая военная фотография. Мне 6 лет, я пошла в школу. В семье бедно и голодно. Стараниями мамы из двух старых платьев – одно бежевое, другое коричневое – на мне новое школьное плать ице. Она мои волосики накрутила на папильотки бумажные, нашла кусочек коричневого крепдешина и сделала бант. Но я попала под дождик, бантик повис, и я сижу здесь как мокрая курочка. Мама потом чуть не плакала: «Зря я последний кусочек сахара на бантик пожертвовала». Это чтобы бантик был жестким, крахмала не было…
После Победы мы стали собираться в Польшу. У меня появился к тому времени отчим Ян Голомб, который был коммунистом, он тоже пускал поезда под откос и первым подал документы в миграционную службу. Мы оказались в огромном эшелоне, в товарном вагоне, ехали неделю, не меньше, все спали вповалку на сене…
Закончилась моя война в 46-м, когда мы приехали в Польшу. Сосновый лес, свежий воздух лечили меня. Отчим завел курочек, и мама каждое утро давала мне свежее яйцо, и у кого-то доставали молоко. В общем, зарубцевались мои каверны в легком, заглушили мою болезнь. Но жизнь и здесь была, как во Франции – по карточкам. Про войну нельзя забыть! На уроках истории я узнала, что такое была фашистская оккупация для Польши. Почти 6 миллионов поляков погибли, детей в том числе. Фашисты издевались над Польшей в полную силу. На всю жизнь я тогда запомнила слова учительницы о том, что фашизм остался в истории каждой польской семьи. В нашей семье мамин брат дядя Феликс погиб в Освенциме, ему не помогло то, что он женат был на немке. Меня потрясла книга Зофьи Налковской[7], польской писательницы, я узнала о том, как в Освенциме детей отбирали для работы. Если дотянулся росточком до провода, то зажигается лампочка и значит, годишься для работы. А если лампочка, не зажглась, значит, мал – в газовую камеру. Война несовместима с детством! Я люблю памятник – девочка на руках у воина в Трептов-парке в Берлине. Для меня это очень символично – армия должна защищать!
* * *
Когда после окончания педагогического лицея в Польше я приехала в Ленинград учиться на психолога и пришла однажды в семью блокадников, была потрясена тем, что узнала о блокаде. Особенно меня поразила история Тани Савичевой, ее дневник и последняя запись: «Умерли все, осталась одна Таня». А ведь я сама голодное дитя войны. И вот однажды на гастролях в Горьковской области (теперь Нижегородской) я случайно узнаю, что мы проезжаем мимо кладбища, где похоронено 400 ленинградских детей и Таня Савичева среди них. Я попросила завернуть туда. И что же – там могилка на могилке. Детишки, одни детишки. И везде на оградках пионерские галстуки. Это было еще время пионеров. Там, на могилке Тани Савичевой, где увидела ее фотографию, я дала себе обет – обязательно буду петь в этом поселке для тех, кто спасал ленинградских детей, ставших моими земляками. И был концерт на лесной поляне. Собралось много народу, кто-то даже из больницы сбежал. Именно сюда, в рабочий поселок Шатки, везли голодных до смерти детишек по Ладоге, ледовой «Дороге жизни». Какую-то часть детей удалось спасти, а 140 детишек умерли. Поднялась на сцену пожилая женщина, на чьих руках умерла Таня, – 2 года девочка боролась за свою жизнь, не могла ходить и почти не видела, но хотела жить и боролась с туберкулезом. Я познакомилась с воспитательницей, которая принимала тех детей. Их привозили на открытых грузовиках, в основном уже безнадежных – кожа и кости. И в журнале регистрации писали – «принят на довольствие», а через день, другой – «снят с довольствия». На концерте я бросила клич – открыть здесь памятник детям, погибшим в Великую Отечественную войну. И везде, где я была на гастролях, объявляла номер счета и от своих концертов делала взносы. А через несколько лет, в мае 2010-го меня пригласили на открытие мемориала и присвоили титул – «почетный гражданин поселка Шатки». То есть я – выжившее дитя войны – протянула руку невидимой дружбы и солидарности тем блокадным ребятишкам. Мы породнились…
Дети войны – целая страница человечества! Дети должны жить! Мне повезло, что война закончилась, я бы тоже не выдержала. Иногда я думаю: а моя-то война закончилась ли? Если память ее не отпускает? И – не знаю!
* * *
Вот вам еще одно военное эхо. В моем детстве не было кукол и игрушек. А за концертную жизнь мне столько надарили зайцев, кукол, мишек… Целые чемоданы! И в один прекрасный день я подумала: а ведь есть дети-сироты, которые будут очень рады этим игрушкам. Я открыла справочник, нашла детские дома. О-о-о, сколько страниц! Увидела номер 53. А мы после Франции, приехав в Польшу, жили в доме 53, на улице 1 Мая. Я позвонила директору Нине Вячеславовне Чувашевой, услышала «будем очень рады» и вызвала такси-рафик. Мой внук 5 лет: «Ты куда?» Это был Стас. Я ему: «К детям, у которых нет игрушек, они сироты». «А можно с тобой, у меня тоже есть машинки»…
Что там было! 200 детишек, сиротливо одетых почти одинаково, и так они в душу нам смотрят. Будто обручем мне горло схватило. Игрушек хватило на всех! Да, сейчас войны нет. Но этих детей недолюбили. Я тоже ребенок недолюбленный – папа умер, брат умер. У мамы горе за горем и тяжелые заботы. Мне самой надо было в этой жизни пробиваться, защищаться. И вот спустя много лет я получила долю радости запоздалую, которую мне не могла мама дать, у нее ребенок родился Юзеф. А вырвавшись в Ленинград, я зажила самостоятельно и впервые могла есть столько, сколько хотела…
Когда я помогла этим детям, я почувствовала себя вдвойне сильнее! Помню, нас со Стасиком пригласили в столовую на чаепитие, я увидела, что у них, как в армии для солдат, алюминиевые миски, кружки, ложки. Мне стало нехорошо. Я обратилась на Фарфоровый завод. Там директор по фамилии Метелица, тоже оказалась из детдомовских, выдала нам 200 комплектов посуды – «неликвид», не самого лучшего сорта, но фарфор. Я обратилась на Металлический завод, спела для них, и они собрали подарок – ложки, вилки, ножики. Обратилась на завод имени Козицкого – телевизор подарили. На завод «Красный Октябрь» – пианино. Выступила в Ленинградском Доме торговли – и я помню, ребята такие счастливые были, когда в Гостином дворе курточки примеряли! В Америке, Израиле мне для них чемоданы детской одежды дарили. Оказавшись в Германии на гастролях, я обратилась в Красный Крест, который был тогда еще за Берлинской стеной – в ФРГ. Я туда пробралась. И они подарили 200 посылок с одеждой и продуктами, каждая минимум на 100 килограммов! Помог наш Главнокомандующий ВВС – в Восточной Германии еще был наш гарнизон в Ионсдорфе. Он выделил грузовой самолет, и я с этим богатством полетела в Ленинград! Детский дом встречал! Они рыдали, и я рыдала от счастья! Для меня это было как отмщение войне за мое обделенное детство!