ГЛАВА XV Одесса

Это был период передышки, когда мы почти на месяц зажили сносной жизнью. В Одессе еще было спокойно. Мы прибыли туда почти накануне Рождества 1919 года. Станция представляла собой невыразимо загаженное место, где разгружались эшелоны. За время пути накопилась масса грязи и мусора. Теперь голодные, оборванные люди выгружались и выбрасывали хлам, пришедший в полную негодность: обветшавшее тряпье, куски войлока, разбитую посуду. Все это было пропитано вшами и сыпнотифозной заразой. И все же между вагонами бродили тени людей из местного населения и жадно собирали все, что выбрасывалось. Этих тряпичников нельзя было убедить, что собирают они себе смерть. Это были настоящие завоевания революции: жилось и низам плохо, не воцарился мир в хижинах.

При добровольцах жизнь в Одессе текла нормальнее, чем в Киеве. Здесь не было такого разрушения, как там. Находить помещения однако было трудно, и потому поезда разгружались медленно. Хлопоты по неизменной реквизиции квартир затягивались. Непрерывно таскали в госпиталя сыпнотифозных и убирали трупы. А делать это было некому. Вымирали целые вагоны. Было холодно и голодно. Об уходе за больными не было и речи. Не брезгали даже обирать покойников. Люди набрасывались даже на щепки и угольки. О квартирах заботились каждый сам по себе и боялись открыть секрет, где нашел пристанище, чтобы знакомый не перебил приют. А и это бывало. От Красного Креста я получил бараницу и медицинскую сумку. Кто-то сказал мне, что профессора нашли себе приют в клиниках университета. Как приват-доцент университета пошел туда и я. Меня приютили в нервной клинике, где я поместился рядом с моим приятелем доктором Г, который был здесь уже со своей новой женой. Туда попало еще несколько врачей-психиатров, и мы зажили дружной группой. В холодных нетопленых комнатах, предназначенных для служащих клиники, мы устроились с давно не виданным комфортом. Денег было мало, но мы здесь в буквальном смысле слова отъедались после киевской двухлетней голодовки. В Одессе всего было вдоволь. Белый хлеб был вкусен. Лотки на улицах и буфеты - завалены сластями. Мы покупали вино и пиво. От вшей очистились и вымылись. Правда, сидели в теплом одеянии, и ночной мукой было ходить через холодный коридор в уборную. Получили даже постели. К семи часам вечера мы обыкновенно сходились вместе и проводили вечер в дружеской беседе. Собеседники были образованные и интересные люди и говорили больше на научные и философские темы. Читали книги. Жили как никогда за время революции. У меня не было никого близких, кроме брата, которого теперь назначили заведующим местами заключения в Одессе. Этот период я вспоминаю с удовольствием. Врачи помогали друг другу. Я лечил всех беженцев, заболевавших в помещениях клиники. По вечерам нашим постоянным гостем был профессор истории С., который нам много рассказывал о прошлом Смутном времени на Руси. Историк и психиатры подробно анализировали события и находили в них много общего с давно минувшими. И триста лет тому назад предавали, изменяли, грабили и расчленяли Россию. И так же безнадежно было будущее.

Часто гасло электричество, и зажигали плохие итальянские свечи, так как превосходные русские стеариновые давно исчезли. Часто спрашивали: «Как вы думаете, возьмут Одессу?» Жили беспечно. Уже ни во что не верили. И не хотелось признаться, что все погибло.

Каждое событие имеет свой темп и когда-нибудь кончается. Так говорил я себе. Но, во-первых, оно проходило не так скоро. Когда же оно кончалось, вслед за ним наступал период еще более гнусный.

В Одессе еще можно было прилично пообедать. Стол накрывался скатертью. От этого мы давно отвыкли. Глаза разбегались, глядя на вкусные блюда, выставленные в витринах и на лотках. Щупали карманы и накупали, сколько было можно. Но по вечерам засиживаться было нельзя. Щелкали уже выстрелы - первые ласточки приближения большевиков.

В одной из витрин магазина была выставлена карта военных действий. И каждый день нить, обозначавшая границы территории добровольцев, сдвигалась к морю. А улицы битком были набиты офицерами, и было непонятно, что делают они в тылу. Все трусливое оседало здесь и на фронт не шло.

Поезд со штабом генерала Драгомирова стоял на путях станции у так называемого карантина. Я продолжал нести службу и лечил больных в поезде. Ежедневно через весь город я отправлялся к поезду. В поезде жили чины штаба в ожидании отправки в Новороссийск. В этом поезде у меня было несколько больных тифом. Но рядом с ним стоял длинный товарный поезд, сплошь набитый сыпнотифозными и не разгружаемый. Там живые лежали рядом с трупами. Все они были брошены на произвол судьбы. Боже, какой это был ужас! Врачи не посещали больных, и никому не приходило в голову организовать здесь помощь. Я заглянул в этот ад и с тех пор каждый день карабкался в теплушки, куда меня зазывали больные, узнав, что я не отказываю им. Чувство жалости буквально сжимало мне горло, и я с наслаждением лазил по этим трущобам, делая что мог. Каждый день, как дрова, выносили из поезда покойников. Лечить было нечем, но один мой приход туда вызывал моральное облегчение у обреченных. А в санитарном управлении была вывешена дурацкая диаграмма, в которой утверждалось, что умирает всего четыре процента. Кто считал эти трупы!

Заболел возвратным тифом мой начальник генерал Розалион-Сошальский, и это послужило началом нашего сближения и дальнейшей дружбы на всю жизнь. Ухода за ним не было никакого, и мне пришлось самому ставить ему клизмы.

Я получил впервые за время службы в Добровольческой армии жалованье и ликвидационные деньги, около сорока тысяч рублей, и почувствовал себя богачом. Об этом позаботился мой генерал. Но деньги стремглав летели вниз. Я теперь был сыт, купил себе форменную барашковую шапку типа кубанки и часы «Зенит», которые сохранились у меня и поныне. Во время революции и Гражданской войны часто теряешь все свои вещи и идешь, следуя девизу «Omnea mea mecum porto»9. Потом вдруг снова обрастешь вещами. Их крадут, грабят, и опять получаешь новые. Одно только в это страшное время надо держать при себе - это документы. Их от вас требует всякая сволочь, и если они у вас не в порядке или не удовлетворяют моменту, вас без церемоний «выведут в расход».

На улицах я встречал черниговцев и киевлян. Как-то я попал к ним на большое собрание в зале кинематографа. Обсуждали вопрос, что делать. Говорили глупейшие речи, но никто ничего не предлагал. Я был в форме военного врача при погонах. Я встал и заявил, что здесь, в Одессе, есть десятки тысяч офицеров. Надо раздать им винтовки, поставить их в строй и отбить большевиков. Боже мой, какой поднялся вой! Махали руками, кричали: «Довольно авантюр!», «Только обострим злобу большевиков!» Я посмотрел с презрением на этот сброд, сам себе роющий могилу. Как же - пощадят вас большевики!..

Потеряли способность самозащиты. Как-то еще на пути к Одессе кругом стоявшего эшелона затрещали выстрелы, и кто-то крикнул, что нападают банды. Я схватил винтовку и бросился по направлению к стрельбе, а сзади мне кричали: «Куда вы? Не надо! Это будет только хуже!»

Так и теперь,..

В Одессу приехала большая группа киевской профессуры во главе с ректором Спекторским. Они поместились недалеко от нас, в главной клинике. Я бывал на их собраниях и здесь впервые услышал о намерении профессуры переехать в Сербию. Среди них был приват-доцент, игравший большую роль у большевиков, который мне был известен по моей деятельности в Комиссии. Профессура, несмотря на то что уходила от большевиков, была левой и шла с добровольцами только по мотивам личной безопасности.

Говоря о русской профессуре, ушедшей в эмиграцию, надо остановиться несколько на ее характеристике. В предреволюционный период огромный процент русской профессуры был левый, а те, что ушли в эмиграцию, за малым исключением были люди, проникнутые февральской идеологией, хотя и не принявшие большевизма. За рубежом профессура сорганизовалась и подпала целиком под влияние левых лидеров: Струве, Кизеветтера, Салтыкова и других, которые, надо признаться, были учеными второго сорта, а по существу - политическими деятелями. Возникли и ученые организации, но и в них на первом плане стояла политическая борьба февральского толка. Быть профессором правого толка, а особенно монархистом, было уже совсем неприлично. Сейчас же начиналась травля, причем не стеснялись ни ложными цитатами, ни насилием над свободой научного творчества. Словом, наблюдалось то, что и во всех других отраслях жизни эмиграции.

Как пример такой расправы левых элементов впоследствии, приведу случай с известным военным ученым, доблестным генералом Императорской армии, героем Кавказского фронта, которому армия Юденича обязана своими успехами, генерал-лейтенантом Б. А. Штей-фоном. Этот генерал к тому же был одним из выдающихся начальников Добровольческой армии. Но он имел несчастье сохранить честность своих убеждений, не отречься от присяги и заветов Императорской России и в эмиграции стал легитимистом. Этого было достаточно, что -бы получить волчий билет, и он стал жертвой расправы левых деятелей, свидетелем которой мне пришлось стать.

И в эмиграции был выработан порядок получения ученых степеней, между прочим и для военной профессуры. Генерал Штейфон, как уже зарекомендовавший себя своими военно-учеными трудами, пожелал осуществить свои права и постучался в двери святого святых русского храма науки в зарубежье. И вот начались мытарства. По обычаю левых, никто не отвергал его прав, никто не смел выступать против его компетенции, а представленная диссертация была одобрена самым лестным отзывом знатока военной науки генерала Баева. Началась переброска просителя от Праги к Парижу, от Парижа в Прагу, и наконец эпопея закончилась в ученых организациях Белграда.

Во всей этой истории характерно, что ни один из членов ученых коллегий, ведших эту травлю, не посмел выступить открыто и индивидуально. Вся травля велась, прикрываясь коллегией, бывшей в руках левых лидеров, и анонимно. Не было высказано ни одного слова о недостатках работы, которую и не читали: достаточно было того, что автор ее - легитимист и - horribile dictu10 - монархист. А монархисты - люди низшей расы, и им пребывать в составе русских ученых коллегий непристойно.

То, что я видел в заседании Общества русских ученых, членом которого я состоял, было неописуемо. Травлю подняли, как и всегда, левые представители коллегии, руководимые Струве. Они всеми силами не допускали дать ход защите диссертации. Делались самые хитроумные отводы. Казалось бы, какое дело математику и экономисту в оценке специальной работы из области военного знания, в которой они ровно ничего не понимали! Но еще изумительнее было выступление молодого члена коллегии, Жардецкого, ничем не знаменитого математика, нерусского по происхождению, доктора иностранного университета.

Почему ему надо было выступить, чтобы добить русского генерала в бумажном бою, касавшемся каких-то глупых формальностей, -было совершенно непонятно. И с треском провалили диссертацию генерала Штейфона.

История моего столкновения в так называемом Русском научном институте своевременно была опубликована в прессе, и повторять ее не стану. Те же лица и те же приемы, показывающие полное вырождение научных нравов и традиций в эмиграции.

В Одессе говорилось только об отъезде ученых. О военной эмиграции даже мысль тогда не приходила в голову. И только незадолго до сдачи Одессы я услыхал от доктора Г о том, что англичане обещали вывезти «на поправку» несколько тысяч русских раненых офицеров.

В профессорском общежитии появился сыпной тиф, как результат заражения во время пути из Киева. Заболел известный профессор агрономии Богданов, член Государственной думы, и после недолгой болезни умер. Вслед за ним заболела его племянница, жена нашего друга профессора С. Я ее старательно лечил в полуподвальном помещении клиники, и долгое время все шло хорошо. Но и ее настигла смерть. Это внесло в нашу ячейку много горя. Ежедневно теперь до нас доходили вести о поочередной смерти наших спутников по киевскому отходу. Заболела невеста нашего коллеги доктора Карышева. Общими усилиями мы ее выходили, она поправилась. Но вслед за нею заболел сам доктор и умер. Смерть косила кругом, и к ней привыкли.

Рождество мы встретили в дружной компании. Вспомнили старое и заглянули в себя. Я много читал. Накупил книг. Не обошлось и без встреч. Один знакомый сказал мне, что меня спрашивала одна актриса. Оказалось, что это была особа, служившая в моем госпитале в течение двух лет сестрой милосердия. Она переменила свое амплуа и теперь подвизалась на арене искусства легкого жанра. Все забывается. В 1917 году комитет моих служащих грабил мой собственный госпиталь и мое имущество, и эта особа принимала в этом деятельное участие. Теперь от этих воспоминаний не осталось и следа. Она выразила желание меня видеть. Почему же нет? Я был человек абсолютно свободный и от мимолетных встреч с доступными женщинами вовсе не уклонялся. Помню, попадал и в оригинальные авантюры.

Она встретила меня приветливо, словно ни в каких пакостях и не участвовала. Одним словом, встретились друзьями. Она жила в обществе двух шансонеток, типичных кокоток времени Гражданской войны. Они жили одиночками в роскошно обставленных комнатах, где принимали «по знакомству» и, конечно, за деньги офицеров. Я познакомил ее со своими спутниками-офицерами, с которыми опять встретился в Одессе. Описание приключений революции было бы неполно, если бы я обошел молчанием эту сторону дела. Рядом со смертью, ужасами жизни и опасностями вдруг на сцену врывались отрывки оперетки и эпизоды с этими дамами. И, право, бывало на этих пирушках и импровизированных вечеринках весело и беззаботно. Я, однако, опасался проституток, зная их хорошее приданое, которое они иногда приносили своим гостям, и меня лично эти феи не соблазняли. Но когда у моих спутников возникла мысль устроить вечеринку с этими созданиями, я с удовольствием принял в ней участие. <...>

Но таково было время. Сцена была так типична для похождений офицеров Добровольческой армии.

Карьера моей знакомой также была характерна. Еще в бытность ее в моем госпитале она вышла замуж за служившего у меня классного фельдшера и, конечно, теперь была с ним разведена. А дальше мы встретимся с ее мужем, который игрой революционных превращений вдруг из фельдшера, да и то сомнительного, будет без всякого университета возведен в звание врача и будет нас обслуживать на пароходе Добровольческого флота. Удивительны эти метаморфозы! А раньше тот же фельдшер был акробатом в цирке. Вот и разберите, какое настоящее его амплуа. Актриса пользовалась девизом «Хоть час, да мой» и все напевала частушку Гражданской войны:

«Поручик хочет...»

А я ее дразнил:

«Да не может...»

Такова быль этих уже порастающих забвением времен.

Сексуальная социальная жизнь кругом шла полным ходом. Как человек одинокий и свободный от постоянной связи с женщиной, я вращался в среде интеллигентной богемы, а революция наложила на эту жизнь свою печать. Девушки уже не дорожили своей невинностью, полудевы жили вовсю, а связи заключались мимоходом, без всяких обязательств и даже без привязанностей. Самые песни того времени приветствовали «прекрасных женщин, любивших нас хоть раз».

Ни канонада, ни трепет перед ночным нашествием чекистов не останавливали этой жизни, а для настоящих романов и поэтической любви не было ни времени, ни подходящей декорации. Свобода связей была прочным завоеванием революции, заимствованным и революционерами, и контрреволюционерами. Часто сетуют на кутежи, попойки и скандалы в тылу армии и любят говорить о гнилости и паразитах тыла. Как социологический факт все эти явления несомненны. Но оценка их неправильна. По существу войны они неизбежны и естественны, будучи вызываемы психологическими и социальными факторами. Для бойцов фронта эти эксцессы в короткие дни пребывания в тылу, настоящие кутежи с вином и женщинами суть отдых и смена впечатлений от кошмарных переживаний, которыми полна душа на боевой линии, и притом неделями и месяцами. Перед лицом смерти и опасности человек лишен права удовлетворения самых его естественных запросов. В половом голоде, например, лежит ключ к пониманию насилия над мирным населением после боев. Существует алкоголь и на позициях, но есть потребность в пирушке, в веселье, и о нем долгие дни мечтает боец, пока не вырвется в тыл с деньгами, которых на фронте некуда девать. Если залезть в душу бойца, находящегося длительно на позициях, найдем, что она полна грез-желаний. Опьянение наступает легко, и потому так легко возникают скандалы. Что значит офицерский скандал в сравнении с адом боевой схватки или штыкового удара? Недаром и тут сложился девиз «хоть час, да мой». Я видел множество пирушек и кутежей войны. Развратные оргии редки и свойственны паразитам тыла, но безудержное веселье, разряд душевного напряжения, а подчас и горя - это не порок, а разряд иногда совершенно необходимый. После разряда боец становится вновь способным переносить боевую или революционную муку. Разгул и кутежи одинаково свойственны всем армиям мира, как революционерам, так и контрреволюционерам.

Одно из резко отрицательных явлений даже ближайшего тыла есть картеж, притом не простой, а азартный. Риск часто висит на острие растраты. Предаются ему офицеры, врачи, чиновники. Это дурманящий яд, более опасный и пагубный, чем алкоголь, ибо вожделения игрока ненасытны. Игра часто бывает преступна. Никогда не забуду я потрясающей картины карточной игры на фронте в трагические дни боев на Мазурских озерах, свидетелем которой мне довелось быть. Когда завязывались эти бои, я находился в командировке на левом фланге дивизии в одном из полков, первым ввязавшемся в бой. Я должен был вернуться в дивизионный госпиталь и с первыми лучами восходящего солнца тронулся верхом в длинный путь на расстояние более двадцати верст. Я проехал вдоль всей боевой линии, на которой в различных местах завязывался бой. Передо мной развернулась величественная картина, в которой точно обрисовались действия всех частей, расположенных на позициях и вступавших на моих глазах в бой. Приближаясь уже к месту расположения дивизионного перевязочного пункта, я въехал в деревню, где находился штаб дивизии. Я встретил начальника дивизии, отдал ему честь и, слезши с коня, явился к дивизионному врачу, чтобы дать ему отчет в моей командировке. Войдя в комнату, я застыл от изумления. В то время, когда решался судьбоносный час Мазурских озер и славные полки нашей дивизии, истекая кровью, вели тяжелый бой, в этой комнате мирно сидели за карточным столом начальник штаба дивизии, дивизионный врач, старший адъютант и кто-то четвертый. Я посмотрел на группу, ожидая, что кто-нибудь поинтересуется узнать о действиях на боевой линии, которую я только что проехал. Не тут-то было!

«Пять пик!» - прозвучало в ответ на мое приветствие. Ни вопроса, ни инструкций.

Конечно, эта сцена гнусная и редкая, ибо в ту же ночь дивизия была разбита, и штаб ее плутал по разбитым дорогам, когда я в одну из следующих ночей обогнал его со своим транспортом. Он ютился в какой-то берлоге, где я узнал от офицера штаба о разгроме дивизии.

Тыл как раз служит громоотводом и дает разряд душевному напряжению. Если на фронте действительно жизнь копейка и если в каждую минуту человек рискует жизнью, что значит риск денежный, когда истомленный военной мукой человек в диком азарте ставит на карту казенные деньги! Я видел это однажды в Маньчжурии, когда одной картой офицер, приехавший с фронта, выиграл лежавший в банке куш в двадцать тысяч рублей.

«Ну а что было бы, если бы вы проиграли?» - спросил его спутник, знавший, что деньги были казенные. «А это что?» - выразительно показал игрок на кобуру у пояса и невозмутимо ушел с туго набитым портфелем, теперь полным уже не казенными, а «собственными» деньгами.

Странным симптомом революционного времени было социальное бродяжничество. Люди массами передвигались с места на место, с севера на юг и с запада на восток, иногда, казалось, без всякого основания. В Харькове заболел какой-то дядюшка, и едут к нему из Киева тогда, когда уже на поезда нападают банды и выводят в расход буржуев. Не сидится в эти времена на месте. И сколько людей потом уже никогда не возвращалось, погибнув на дороге или затерявшись в вихре революции. В те времена безопасных мест не было: революция бушевала всюду и беспощадно давила людей. Так, между прочим, пропали и мои родственники. В один прекрасный день открываются двери моей лаборатории, и входит моя родственница, которую я не видал много лет, с сыном, одетым в солдатскую добровольческую шинель. Оказывается, его мобилизовали добровольцы, а были они мелкими помещиками Курской губернии. И, совершенно не понимая, кто я, мать и сын, узнав, что я причастен к добровольческой власти, разыскали меня для того... чтобы я помог молодому человеку уклониться от призыва. Не на такого напали. Я отчитал его, обрисовав ему положение. Когда все рушится, гибнет Родина, а он, принадлежащий к тем группам, которые уничтожаются, не желает защищаться, это есть паралич, который ведет к общей гибели. Все мои доводы были напрасны. Каким-то образом он с матерью должен был ехать в Харьков, и как они попали в Киев, для меня не было ясно. У них не было денег, и я им дал. Вечером того же дня они выехали из Киева. До Харькова не доехали и так исчезли с лица земли. Поезд был, вероятно, ограблен бандитами, а уклонявшийся от исполнения своего долга молодой солдат был «выведен» вместе с матерью «в расход».

Многие под влиянием какого-то порыва, инстинктивного влечения к передвижению, вдруг схватывались с места и куда-либо уезжали, чтобы погибнуть на дороге. Мудрое правило революционного времени -сидеть на месте и не двигаться. Но от этого правила необходимы отступления: кто скомпрометирован выступлениями против революции, оставаться на месте не может, ибо вся революция проникнута доносами и предательством, а скрываться на месте долго нельзя.

В Одессе главноначальствующим был генерал Шиллинг - превосходный генерал Императорской армии, оставшийся верным Царскому штандарту и впоследствии, уже в эмиграции. Раньше о нем говорили очень хорошо, теперь же, как принято, вешали на него собак и возлагали на него вину за оставление Одессы, игнорируя обстановку развала, в которой ничего сделать было нельзя. На военном поле фигурировал что-то все один и тот же Симферопольский полк.

В Одесской тюрьме, где я продолжал свои изыскания, чувствовалось воздействие той силы, которая владела революцией. Один из крупных чекистов, за то будто бы, что спас раньше начальника одесской контрразведки, был освобожден от смертной казни. Чекисты держали себя в тюрьме вызывающе, терроризировали персонал и угрожали сосчитаться, когда наступит их час. Всюду говорили, что начальник контрразведки Кирпичников сам большевик и выпускает большевиков. И здесь повторялась киевская история: тех лиц, которых раньше видели в чека, теперь встречали в контрразведке. Чекистов не предавали суду.

Во времена великих потрясений и катастроф события и лица проходят перед взором наблюдателя с большой быстротой и односторонне. В психике наблюдателя они отражаются весьма различно и наблюдаются с разных точек зрения и в разные моменты. Поэтому реконструкция этих событий по памяти весьма трудна. То, что видит один человек, ускользает от наблюдения другого. Кругозор отдельного наблюдателя ограничен. Воспроизведение события происходит обыкновенно со слов других. Бывают и ошибки и умышленные извращения. Но и нормальная фантазия извращает действительность. То, что утеряно в памяти, дополняется фантазией, и в конце концов, когда дело касается исключительных и выдающихся событий, сам рассказчик не может отделить грез от действительности.

Вот почему многие события запечатлеваются в истории по рассказам очевидцев и современников неодинаково. Искажения дополняют мемуары участников, насилующих факты для собственного оправдания и замалчивающих нежелательные детали. Отдельные факты, как, например, убийства деятелей революции, обыкновенно бывают тайной ограниченного числа людей и остаются навсегда сокрытыми от ока истории. С другой стороны, легенда современности до такой степени извращает истину, что раскрыть ее становится невозможным даже для тех, кто изучает события подробно. Я не был крупным деятелем российской трагедии и провел ее в мелких ролях. Поэтому никакой ответственности за события на меня не падает, и я имею право иметь свои вкусы и симпатии. Я мог, в лучшем случае, делать свое дело и исполнять свой долг, как я его понимаю. В таком положении, как это указано выше, нахожусь и я ко многим событиям, мною описываемым.

Участник, особенно такой, как я, не может иметь никакой объективности даже тогда, когда он трактует события с научной точки зрения. Одним показаниям веришь, другим нет. В описываемых мною событиях есть много тайн, которые навсегда останутся нераскрытыми. Такова история контрразведки в Киеве. Действительные похождения ее, в которых иногда косвенно участвовал и я, превосходят авантюры Шерлока Холмса.

Печален был конец киевского Особого отдела. Он эвакуировался в Одессу. На пути заболел сыпным тифом полковник Сульженков, и я подавал ему в теплушке медицинскую помощь. В Одессе сформировался штаб обороны города, во главе которого стал доблестный русский офицер полковник Стессель. Начальником штаба был полковник М., c которым я уже не раз сталкивался на путях революции. Брат мой, бывший тюремный инспектор в Чернигове, был назначен заведующим всеми местами заключения в Одессе. Я отправился в тюрьму и там получил ошеломляющую информацию. Оказалось, что тюрьма набита чекистами. Но «хоть видит око, да зуб неймет»! Какая-то таинственная рука их охраняла. А нити этой охраны вели все к начальнику одесской контрразведки Кирпичникову. Мне передали перехваченное письмо видного большевика, который назначал выступление местных большевиков и захват Одессы на 13 января.

Я отправился в штаб Стесселя и сообщил об этом начальнику его штаба. «Ах, - сказал он, - вы по делу Кирпичникова? Все знаем, но ничего не можем сделать!» Генерал Шиллинг уже раскусил Кирпичникова и написал представление о его удалении, но таинственная рука из ставки Деникина оставила его на месте. Полковник М. направил меня к генералу Глобачеву, который заведовал разведкой в порту. Это был умный и дельный генерал, великолепно понимавший дело, и я почти целый час излагал ему весь имеющийся у меня материал. Одновременно я подал об этом рапорт генералу Розалион-Сошальскому и уверенно могу сказать, что благодаря этому моему вмешательству падение Одессы удалось отдалить на десять дней. Но этого было мало - надо удалить Кирпичникова, Открыто действовать было невозможно, и пришлось стать на нелегальный путь. Я обо всем долго говорил с офицерами штаба Стесселя. Этот шаг санкционировал честнейший генерал Шиллинг, который, несмотря на всю свою власть, не мог прибегнуть к законной мере. Выполнила заговор группа офицеров, в числе которых находились четыре моих знакомых и Арзамасов. План был выработан тонко. Штаб Стесселя, осведомленный о предприятии, за два дня до выполнения плана издал приказ, что ночью все автомобили должны останавливаться по сигналу красного фонаря и контролироваться патрулями, предъявляя свои документы, кто бы ни были пассажиры. В один из поздних вечеров у генерала Шиллинга был назначен сбор начальников частей, на который должен был прибыть и Кирпичников. На пути, в сравнительно пустынной местности, патруль из семи офицеров стал ждать. Первым показался автомобиль, в котором ехал генерал Шелль. Красный фонарь его остановил. Генерал предъявил свои документы и проехал дальше. Вторым показался автомобиль полковника Стесселя. Увидев красный фонарь, Стессель сам поднялся в автомобиле и сказал: «Это я!» Патруль отдал честь и пропустил. Третьим появился автомобиль Кирпичникова. Капитан из патруля поднял красный фонарь:

- Кто едет?

- Это я, Кирпичников, начальник контрразведки.

- Не могу знать! Потрудитесь предъявить документы.

Патруль обступил автомобиль так, что двое стали с одной стороны Кирпичникова, а третий с другой. Остальные двое стали со стороны шофера и охранника, сидевшего рядом. Кирпичников полез рукою за борт шинели, чтобы вынуть документы, а в это время с трех сторон в него раздались выстрелы. Он сразу осел убитым на месте. Шофера и охранника слегка подстрелили, чтобы не могли поднять тревогу и удрать...

Патруль благополучно рассеялся, и тайну поглотила глубокая ночь. Такова была смерть предателя. Благодаря этому Одесса продержалась еще десять дней.

Времена менялись. Одесская контрразведка сама стала грабить. Арзамасов, вошедший с нею в контакт, действовал на два фронта. Имея опору в Лукомском, он обделывал свои личные дела. Он ненавидел полковника Каменского и поднял против него дело. В киевском Особом отделе были собраны большие суммы денег и ценности, отобранные от арестованных. По существу, это были деньги ограбленные, совсем как в чека. Эти ценности хранились в особом сундуке. Уезжая, Особый отдел будто бы забрал ценности с собою.

Но здесь начинается путаница, которая так и остается неразъясненной. С одной стороны, утверждается, как это было показано на военном суде, что эти деньги, за исключением сравнительно малой суммы, были сданы в валюте высшей власти, а с другой - никаких следов этой передачи не осталось. Да и сами-то ценности едва ли были законные, ибо все это было конфисковано, то есть попросту ограблено по законам Гражданской войны. По приезде в Одессу ни денег, ни ценностей не оказалось. Арзамасов донес, что их изъяли и поделили между собой начальник Особого отдела Сульженков, полковник Каменский, делопроизводитель и заведующий хозяйством. Их предали военно-полевому суду и осудили троих из них на расстрел. Сульженкова, находившегося тогда в сыпном тифу, оправдали. Полковник Каменский утверждал, что сумму передал высшему начальству, от которого требовать расписку в принятии награбленного было неудобно. Он оправдывался тем, что оставшуюся сумму пришлось разменять для кормления и раздачи жалованья служащим. Однако делопроизводитель и заведующий хозяйством часть денег вернули. У Каменского и Сульженкова денег не нашли. Да и деньги эти тогда уже ничего не стоили. О Каменском говорили, что Арзамасов уничтожил его потому, что «он слишком много знал». А это было опасно в те времена. Убийство Каменского было невероятно зверское: пришел пьяница офицер Фишер, избил Каменского, надругался над ним и пристрелил, как собаку. Расстреляли и заведующего хозяйством. Делопроизводителя же разжаловали и послали на фронт.

Конечно, красть денег не следует. Но в атмосфере всеобщего грабежа разве стоило осуждать на смерть людей, которые со всей храбростью и самоотвержением боролись с такими злодеями, как чекисты? В такие времена мораль и честность - миф. Надо служить делу, а надевать перчатки бесполезно: они все равно будут забрызганы кровью. Есть дела, которые можно делать только кровавыми руками. И если русские офицеры марали свои руки в крови зверей в облике человека, то их искуплением была распятая Россия. Над кровью блещет золото и совращает слабые души.

Похождения Арзамасова не кончились. Так и остается эта загадочная фигура невыясненною. Мы его видим позже в Екатеринодаре замешанным в причудливый процесс офицеров-монархистов, пользовавшихся поддельными грамотами Великого князя Николая Николаевича, пытавшихся поднять монархическое восстание.

Хочу сказать несколько хороших слов об одном честном русском офицере С., недавно скончавшемся в эмиграции. Не раскрою его имени, чтобы на его светлую память не набросили грязи приверженцы февральской эмиграции, среди которой он жил и пользовался любовью и уважением. Это был кристально чистый русский человек. Я встречался с ним и в боях, и на грузовике контрразведчиков, и в военно-полевом суде. Он был военный юрист. Добровольцами он был осужден на каторжные работы за участие в монархическом заговоре... В эмиграции он тщательно скрывал свою доблестную службу по борьбе с революцией. Он же участвовал в убийстве Кирпичникова. Мир праху русского человека, отдавшего все силы на служение Родине!

Не разгадана и фигура генерала Романовского. Никто не может даже уверенно сказать, был ли он антимонархистом и был ли единомышленником генерала Лукомского, фигура которого проходит во всей революции только в отрицательных тонах. Взаимоотношения этих двух генералов неясны. В моем производстве мелькнула загадочная картина, как на одном тайном совещании супруга видного генерала участвовала в обсуждении плана убийства генерала Романовского. О последнем я ничего не знаю. По моим данным, Романовского убил поручик П. с другим своим товарищем, которого невидимая сила сейчас же после убийства сбросила в Босфор.

Арзамасов впоследствии очутился в Земуне (Югославия). Здесь его будто бы арестовали и вывезли по требованию Врангеля в Крым. Там будто бы его военно-полевой суд осудил на расстрел за ограбление жидов. Его помиловали, и он скрылся, а затем его одиссея закончилась будто бы в эмиграции на службе большевикам. Вот оригинальная страничка революции, где смешивается благородство, честь с низостью и предательством. Жизни человеческие сметаются без всякой жалости и своими и врагами. «Сегодня ты, а завтра я!» Переплетается слабая идеология непредрешенческих вождей со звериной доктриной большевиков. За сценой обрисовываются масонские миражи, и никто не может сказать, насколько они реальны. Одни члены головки строят заговоры против других. Герои фигурируют рядом с мерзавцами. Только умные и преступные большевики знают, чего хотят. Но как далеки их цели от мечтаний предреволюционной интеллигенции! Над всем безумием революции высоко сияет пятиконечная еврейская звезда, знаменующая власть сатаны над русским народом.

Одесская контрразведка была заполнена эсерами. Она арестовывала не большевиков, а их противников. В подполье издавался «Коммунист», открыто предсказывавший выступление большевиков. Очень обвиняли начальника штаба Одесской области генерала Чернявина. Уже на новый год и на Крещение по всему городу шла пальба. Тюрьма волновалась. Стессель энергично взялся за дело, но было уже поздно.

Генерал Розалион-Сошальский объявил мне, что генерал Драгомиров вычеркнул меня из списка отправляющихся со штабом в Новороссийск. Врач теперь был не нужен, а это значило погибать, потому что я себя слишком скомпрометировал участием в добровольческой борьбе. Так теперь выбрасывали многих, отпуская на все четыре стороны, хотя по существу сторона была одна: в пасть к большевикам. И только позже меня согласились вывезти в Новороссийск, как члена Комиссии по расследованию злодеяний большевизма.

Около 10 января я заболел, а когда после болезни явился в штаб, дела в порту ухудшились. В один из вечеров поезд генерала Драгомирова обстреляли с мола и убили повара. Готовились к посадке на пароход. Комендантом был назначен генерал Розалион-Сошальский. Число мест на пароходе было ограниченно. Служащих распускали, предоставляя им идти в пасть к большевикам. Этого большевики никогда не делали. Этим вызвали ропот и вопли, что начальство бежит, покидая своих подчиненных. И в этом была доля горькой истины. Всюду царила глупейшая и никому не нужная формалистика. Бумаги, карточки, писание, штемпеля и печати без конца.

Однажды, проезжая мимо кладбища, я был поражен. Покойников везли массами. Против ворот кладбища стояло много народа. Вдоль ограды - бесконечная очередь гробов. При социализме даже для того, чтобы попасть на тот свет, нужна очередь. На улицах уже встречались обрывки обозов боевых частей. А нить боевой линии в витрине магазина уже спустилась к самому морю.

Я встретил как-то врачей нашего отряда Красного Креста. Доктор Исаченко сыпал матом и говорил, что в этом бардаке ничего не разберешь. Он утверждал, что при добровольцах кавардак хуже, чем при большевиках.

Теперь, когда я обрабатываю мои записки, мне думается, что все это должно было быть гораздо страшнее, чем это кажется теперь.

В Одессе я посещал кино. Однажды я пошел туда с доктором Г Шел фильм «Жизнь родине - честь никому». Прекрасный патриотический фильм, произведший большое впечатление. Доктор Г. сказал: «Вот как надо действовать на психику публики!» Увы, там, где уже угасла честь, ее не воскресишь фильмом. Я часто сравнивал себя с кинематографическим аппаратом, ибо я мало переживал то, что видел. Ничем я уже не дорожил и все считал потерянным.

В Одессе мы как-то сделали первый подсчет: из 36 человек, вышедших вместе с моим братом из Чернигова, осталось всего двенадцать. Остальные погибли: вымерли от тифа, пропали без вести, убиты бандитами. Разные были и сами спутники. Шел с нами и некий молодой человек, которому впоследствии выпала не вполне почетная роль левого руководителя зарубежной молодежи. Он ловко уклонялся от участия в боевых действиях. Идеология его была сумбурная. Он тяготел к украинцам петлюровского толка. Его фразеология была странная, и непонятно было, почему он уходил от большевиков.

Картина города перед занятием его большевиками была всегда одна и та же. Люди приготовлялись к тому, чтобы скрываться. Запасались подложными документами и переодевались, рассеивались среди населения. Состояние хронической паники овладело всеми. Люди вместо того, чтобы защищаться, покорно гибли, и их убивали, как скот, без сопротивления, даже без мольбы о пощаде. Прекрасно организованная еврейская молодежь на выбор расстреливала офицерство и знала момент, когда надо выступить.

Когда люди эвакуировались, они тащили с собой вещи. Я рассуждал проще: «С собой на тот свет ничего не повезешь» - и без всякого сожаления бросал все свои вещи. О деньгах не заботился. Вспомнил об этом потому, что, когда пишу эти строки, передо мной лежит письмо моего начальника генерала Розалион-Сошальского от 19 апреля 1922 года, уже в эмиграции. «Знаю хорошо, что у вас эта сторона натуры вашей (забота о получении жалованья и всего, что полагается) преступно слаба. Помню, как следил за вами, чтобы получили от казначея все, вам причитающееся». Действительно, я многого раньше не получил, как, например, жалованья, за все время службы в Кинбурнском полку. И все же я скажу, что не стоит во время этих катастроф много заботиться о житейских благах: все равно покрадут, да еще, пожалуй, подстрелят за хорошую шинель или сапоги. Если же получишь новые вещи, их надо сейчас же надеть на себя и бросить старые. Иначе все равно ими воспользуется другой.