Конфронтация продолжается

«Когда ты почувствовал себя вождем?» — спросил Бен-Гуриона в старости близкий товарищ. Старик пожал плечами и ответил: «Когда я вдруг увидел, что мне некому задавать вопросы».

Вождя создают две вещи: характер и успех. Характер есть у того, кто живет и действует в четкой сфере устоявшихся представлений об окружающих реалиях, полностью отождествляя себя с ними и не впадая в противоречие со своими воззрениями и чувствами. Согласно этим критериям, Бен-Гурион обладал сильным характером, хотя ему совершенно не подходил героический ореол. Но герои ведь выбираются из тех лучших, которые есть.

Успех же пришел, когда он в неудержимом порыве втянул свою партию в рискованную игру с высокими ставками. Внушительная победа на выборах в сионистский конгресс сделала его не только единоличным вождем палестинской рабочей партии, но и лидером рабочего крыла в сионистском движении.

Сам он осознал это не сразу и очень удивился, когда его появление на трибуне XVIII конгресса было встречено бурной овацией. Без особого энтузиазма воспринял он и свое избрание в правление Всемирной сионистской организации. А вот то, что товарищи по партии стали вдруг относиться к нему с большей почтительностью, ему понравилось.

Улучшились и бытовые условия. В его тель-авивской квартире появился телефон — предмет роскоши в те времена. Руководство «Хаганы» выделило ему специального телохранителя, высокого и широкоплечего. Рядом с ним Бен-Гурион казался совсем маленьким, но его это не смущало.

Из Германии тем временем продолжали поступать тревожные вести. Надо было срочно спасать немецких евреев. Удавка на их шее медленно затягивалась. Гитлер не спешил. Он предпочитал осуществлять свои гибельные планы хоть и медленно, но основательно. Все могло измениться к худшему в любую минуту.

Бен-Гурион понимал, какую роковую важность приобретает фактор времени в этом деле. Необходимо было энергично действовать пока ловушка, в которой они оказались, не захлопнулась окончательно. И он буквально подверг осаде мандатную администрацию.

Верховный комиссар сэр Артур Ваучоп по складу своего характера был не в состоянии противостоять его натиску. Этот добрейший человек гордился своим беспристрастием, что вполне согласовывалось с его мягким нравом и культурой образованного британского аристократа.

Навязчивой манией сэра Ваучопа была идея справедливости. Он видел в ней стержень, на котором держится мироздание, и считал своей первейшей обязанностью защищать ее при любых обстоятельствах. Эта защита поглощала его целиком, как других поглощают чувственные удовольствия или страсть к азартным играм.

Бен-Гурион вихрем врывался в его канцелярию с папками, отчетами и диаграммами. Добрейший сэр Ваучоп, понимая, что сейчас произойдет, смотрел на него, как кролик на удава. Сертификаты на иммиграцию британские власти выдавали в соответствии с «экономической емкостью страны». Бен-Гурион умел растягивать эту емкость до каких-то фантастических пределов. О занятости и трудоустройстве он знал все. Он обрушивал на сэра Ваучопа каскад цифр и аргументов и обычно добивался своего. Не сразу и не всегда, но Верховный комиссар все же увеличивал иммиграционную квоту.

С 1932 по 1935 год английские мандатные власти почти не ограничивали поток иммигрантов. Потом ситуация постепенно изменилась к худшему. Но главное было сделано. Еврейское население Палестины, едва достигавшее в 1922 году 84 тысяч человек, к 1937 году увеличилось почти в пять раз.

«Этого мало, — утверждал Бен-Гурион, — грядет великая война, и численность еврейского населения ко дню ее начала может определить нашу судьбу в послевоенный период». Он не уставал повторять, что еврейский народ находится на марше к своему государству. Но и он не предполагал тогда, какую страшную цену придется за это заплатить.

До начала войны оставалось еще целых пять лет. Поток иммигрантов не иссякал. Бен-Гурион помнил, как массовая иммиграция двадцатых годов поставила под угрозу сами основы сионизма, и позаботился о том, чтобы устройство тысяч новоприбывших производилось упорядоченно. При этом хоть и возникали небольшие очаги безработицы, ситуация никогда не выходила из-под контроля.

Иммиграция в Палестину оказалась вдруг наиболее действенным способом решения еврейской проблемы в канун Катастрофы. Но к сожалению, лишь немногие из обреченных сумели им воспользоваться.

Прибытие в Хайфу или в Яффо корабля с евреями из Европы было волнующим зрелищем. Завидев берег, люди бледнели, как бы осознав вдруг, какой опасности они избежали, а потом разражались долгими криками восторга. Взявшись за руки, они начинали петь псалмы или песни на идише, голоса их сливались в единый мощный хор и возносились к небесам.

«Сион! Сион! Иерусалим!» — кричали они с таким неистовством, словно их охватывало беснование.

Свидетели подобных сцен ощущали с необычайной силой, что дух народа-скитальца несокрушим и что еврейское национальное чувство является выражением его неистребимой сути.

Арабы, разумеется, смотрели на все это с ужасом. Они считали, что евреи своими дьявольскими кознями отнимают у них Палестину.

В те годы самым близким Бен-Гуриону человеком был Берл Кацнельсон. Судьба редко связывала людей столь противоположных друг другу и по характеру, и по внешнему облику. От личности Бен-Гуриона веяло повелительно мужественной энергией. Этот воинственный, упрямый и решительный человек никогда не отступался от того, что однажды понял и принял. Каждое его действие вырастало из самой его сущности и получало мощный волевой импульс.

Личность Берла Кацнельсона расплывчата и как бы окрашена в пастельные тона. Этот мягкий, уравновешенный мыслитель и созерцатель, внутренне отталкивающийся от любого активного действия, обладал редкостным обаянием. Его любили даже политические противники. Бен-Гурион его обожал. Его взгляд и голос оказывали на него чарующее действие. Почему этих столь разных людей так тянуло друг к другу? Возможно, потому, что их конечные цели совпадали. А возможно, их дружба объяснялась тем, что уравновешенный и спокойный Кацнельсон часто бывал благодатным тормозом для взрывчатого темпераментного Бен-Гуриона.

Пройдут годы, и гармония их отношений будет нарушена. В 1937 году британская администрация выступит с планом раздела Палестины и создания на ее территории двух государств: арабского и еврейского. По этому плану еврейское государство должно будет включать Галилею, Изреэльскую долину и прибрежную низменность. Большая часть территории исторического «библейского» Израиля, даже Иерусалим с Хевроном, окажутся, таким образом, за его пределами.

Между друзьями вспыхнет яростный спор. Они как бы поменяются ролями. Кацнельсон станет со всей пристрастностью отстаивать свое кредо: все или ничего.

«Родина едина и неделима, и да не поднимется на нее еврейская рука, — не устанет он писать и говорить. — В чем сущность нашей любви к родине? Быть может, это физическая связь с землей, по которой мы ходили с дней нашего детства? Или радость, которую мы испытываем при виде чудесных цветов? Или воздух, которым мы дышим? Или ландшафт, с которым мы сроднились? Или незабываемые закаты? Нет и нет.

Наша любовь к родине выросла из Книги книг, всем сердцем срослись мы с ее стихами, с ее историческими именами. Мы любили абстрактную родину, мы вобрали ее в наши души, не расставались с ней во время всех своих скитаний. Этот абстрактный патриотизм превратился в могучую движущую силу».

Берл Кацнельсон не сможет даже представить себе еврейское государство без Иерусалима и Хеврона. Бен-Гурион же проявит себя прагматичным и дальновидным политиком, понимающим необходимость создания еврейского государства на условиях, продиктованных реалиями жизни.

Человек действия одержит верх над человеком мысли. Ход истории подтвердит правоту Бен-Гуриона. И все же не его железная логика, а кредо Берла Кацнельсона сохраняет и сегодня свою романтическую привлекательность.

* * *

Тем временем война против ревизионистов, начатая по инициативе лидеров рабочей партии, не прекращалась. Бен-Гурион фактически объявил сторонников Жаботинского вне закона и открыто утверждал, что в борьбе с ними все средства хороши.

Крайняя напряженность в отношениях между рабочими-социалистами и рабочими-ревизионистами то и дело приводила к столкновениям и вспышкам насилия.

Самый значительный инцидент произошел в поселении Мигдал в Галилее.

Там душной летней ночью вооруженные прутьями и досками активисты рабочей партии атаковали барак, где спали рабочие-ревизионисты. Началось настоящее побоище, сильно смахивающее на погром. Нападавшие с ревом били и топтали ошалевших спросонья людей, от неожиданности и страха утративших способность к сопротивлению. Некоторые из пострадавших попали в больницу.

Это было уж слишком. Бен-Гурион с его прагматичным умом понял, что дальнейшие внутренние раздоры лишь ослабят силу сионизма перед лицом нацистской угрозы. Об этом он и сообщил Берлу Кацнельсону, прогуливаясь с ним после напряженного рабочего дня по тель-авивской набережной. Уже начались мягкие сумерки, море словно застыло, и на берегу не было никого.

— Понимаешь, Берл, — сказал Бен-Гурион, — нет ничего более смешного и преступного, чем бороться конституционными средствами против силы, которая абсолютно антиконституционна. Мы все делаем, как надо. В нашей войне с ревизионистами невозможно ограничиваться нравоучениями. Ведь неприменение силы равнозначно ее отсутствию. Мы не можем проявить слабость. Это обошлось бы слишком дорого.

— Настоящая сила это не насилие, а то, что всегда добивается своего, — усмехнулся Кацнельсон. — Своего, заметь, а не чужого. Мы же в борьбе с ревизионистами зашли слишком далеко. Я бы сказал, перебрали по очкам. Мы забыли, что рабочие при любых обстоятельствах остаются рабочими, даже если они и придерживаются чуждой нам идеологии. Они такие же сионисты, как и мы.

— Не такие, — резко возразил Бен-Гурион. — Жаботинский хочет перенести сюда ущербное устройство отринутого нами мира. А я верю, что мы призваны указать путь к исправлению этого мира, создав здесь особую модель этического социализма. Жаботинский тянет нас в прошлое, а надо смотреть в будущее.

— Будущее сионистской революции, как это ни парадоксально звучит, находится в прошлом, — сказал Кацнельсон. — Ведь ее главная особенность — эго возвращение к исходной точке — к моменту рождения народа, к Союзу с Богом, заключенному на Синае. Сионистская революция возвращает еврейскому народу те цели, которые он принял на себя в момент своего исторического рождения.

— Это, Берл, может быть, и умно, но только очень уж красиво, — вздохнул Бен-Гурион.

Некоторое время они шли молча. Кацнельсон энергично взмахивал в такт шагам тонкими, как жерди, руками.

— А Жаботинский — порядочный человек, — нарушил молчание Кацнельсон. — И напрасно мы вылили на него столько помоев. Я понимаю, конечно, что политика и этика не всегда совместимы, но все же можно было держаться в более приличных рамках.

— Да уж. Помнится, это ты в редакционной статье в «Даваре» назвал его ненавистником рабочего класса и лакеем буржуазии.

— А ты называл его Владимиром Гитлером, — отрезал Кацнельсон.

Бен-Гурион пожал плечами, прибавив шагу.

— Но знаешь, что не дает мне покоя? — спросил Кацнельсон, тяжело дыша. У него были слабые легкие, но Бен-Гурион на их совместных прогулках забывал об этом, — Я ведь человек неглупый, образованный, говорят, даже талантливый. Как же так случилось, что я безоговорочно поверил в виновность ревизионистов, в то, что это они убили Виктора? Дело в том, что мой ум оказался заблокированным. Я был глух к аргументам и отказывался видеть очевидные факты. А все почему? Да потому, что я стал носителем мифа о вине ревизионистов. А миф и истина несовместимы.

— Любая истина превращается в миф в сознании людей, ибо люди в состоянии постигать истину только на уровне мифов, — задумчиво произнес Бен-Гурион. — Ты, да и все мы поступали правильно. Миф невозможно разрушить, потому что это воображаемая величина. Фата-моргана. Борясь с ним, борешься с пустотой. Что же касается истины… Ты ведь читал Ренана? Он утверждал, что человек может обладать лишь частичной истиной, поскольку полная истина известна только Богу. Я, например, и сейчас считаю, что это Ставский с Розенблатом убили Арлозорова. И мне пока никто не доказал обратного. А вот насчет Жаботинского ты прав. Я больше не верю, что он способен поставить под угрозу нашу гегемонию в рабочем движении.

— Что ты думаешь о Пинхасе Рутенберге? — неожиданно спросил Кацнельсон.

Бен-Гурион даже остановился от удивления.

— Почему ты об этом спрашиваешь? Тебе ведь хорошо известно, что Рутенберг мой старый товарищ. И вообще, что я могу думать о человеке, который давно превратился в живую легенду? Дружит с Ротшильдом, Муссолини и Черчиллем. Создал электрическую компанию и электрифицировал Палестину. Со всех точек зрения это личность выдающаяся, что и говорить. Сам Бог не разберет социалист он или ревизионист. Но он превосходный инженер, великолепный организатор и один из немногих людей, которым я полностью доверяю. Вот только политик Рутенберг никудышный, но, слава Богу, он, кажется, бросил заниматься не своим делом.

Кацнельсон засмеялся. Он знал эту особенность Бен-Гуриона никогда не говорить о людях только хорошее.

— Я недавно был в Лондоне на лейбористской конференции, — сказал он. — Встретился там с Пинхасом Рутенбергом. Он хочет помирить тебя с Жаботинским, ибо считает, что события в Европе обязывают прекратить внутренние распри. Мол, единый фронт и все прочее. Я обещал поговорить с тобой. Рутенберг не принадлежит ни к одной из партий, не вмешивается в политические дрязги, не выступает на злобу дня. И вместе с тем он обладает влиянием и связями не только в Англии, но и в Америке. Он друг Жаботинского, да и твой тоже. Он — идеальная фигура для «наведения мостов». Почему бы этим не воспользоваться?

— Если Рутенберг пригласит меня на встречу с Жаботинским, я приду, — ответил Бен-Гурион после недолгого молчания.