Глава пятая
В одном смысле я был рад вернуться в Москву. Мне был знаком чуть ли не каждый камень ее булыжных мостовых. Это была почти моя родина. Я провел в ее стенах большее количество лет моей жизни, чем в каком-либо другом городе.
Но меня встретила новая Москва. Многие из моих друзей русских и англичан уехали. Челноков сбежал на юг. Львов скрывался. Большинство роскошных особняков богатых купцов были заняты анархистами, которые бесчинствовали здесь даже с большей дерзостью, чем в Санкт-Петербурге. Самый город также был неестественно весел веселостью, которая шокировала меня. Буржуазия с нетерпением ждала немцев и уже заранее праздновала час своего освобождения. Кабаре процветали. Кабаре были даже и в отеле, где теперь была наша главная квартира. Цены были высокие, особенно на шампанское, но у посетителей, которые с ночи до утра толпились за столиками, не чувствовалось недостатка в деньгах.
Однако мне было не до рассуждений. Через 24 часа после приезда я окунулся в водоворот самой кипучей деятельности. Я нашел Робинса и его представительство Красного Креста в отеле, где мы закрепили за собой рядом удобные помещения с гостиными и ванными комнатами. Генерал Лавернь и крупная французская военная миссия тоже обосновались в Москве. Генерал Ромэй находился здесь с несколько меньшей итальянской миссией. Майор Риггс представлял американские военные интересы. Существенно было, если не обнаружится самых диких разногласий во мнениях, координировать наши усилия. Я сделал визиты всем представителям союзных держав, и по предложению Ромэя мы устраивали ежедневные совещания у меня на квартире, на которых всегда присутствовали Ромэй, Лавернь, Риггс и я. Часто на них присутствовал и Робинс. Нам удалось организовать очень удачное сотрудничество. Почти вплоть до печального конца мы относительно политики держались полного согласия. Мы следили за положением изнутри, и нам было ясно, что без согласия большевиков военная интервенция может вылиться только в гражданскую войну, которая без участия больших союзных сил окажется гибельной для нашего престижа.
Интервенция с согласия большевиков — вот политика, которую мы старались провести, а через десять дней после моего приезда мы провели общую резолюцию, признающую бесплодной японскую интервенцию. В свою защиту я должен указать на зависимость всех наших действий от положения на Западном фронте, где большое наступательное движение немцев было на всем ходу. Мы знали, что заветным желанием Высшего союзного командования было отвести как можно больше немецких солдат с запада. Но принимая во внимание каждый фактор, мы не могли поверить, что эта цель может быть достигнута с помощью Алексеева или Корнилова, которые в это время были предвестниками Деникина и Врангеля. Эти генералы, как Скоропадский, который был поставлен немцами главой белого правительства в Киеве, не были непосредственно заинтересованы в войне на западе. Они могли быть искренни в своем желании восстановить восточный фронт против Германии, но прежде чем они могли сделать это, им приходилось иметь дело с большевиками. Без мощной иностранной поддержки они были недостаточно сильны для этого дела. Вне офицерства — а оно также было деморализовано — у них не было поддержки в стране. Хотя нам было ясно, что большевики будут драться только в том случае, если они будут вызваны на войну нападением немцев, мы были убеждены, что такое положение легко может возникнуть и что путем обещания поддержки мы можем помочь событиям принять желаемый оборот. Мы понимали негодование союзных держав против большевиков. Мы не могли согласиться с их рассуждениями.
В этом миниатюрном совете союзников Ромэй и я были независимы. Ромэй сносился непосредственно с итальянским генеральным штабом. Он не зависел от итальянского посольства. После отъезда нашего посольства я был один. Лавернь, хотя он был главой военной миссии, был также военным атташе. Он был под непосредственным контролем своего посла. Риггс был в еще более подчиненном положении. А послы союзников находились в Вологде, маленьком провинциальном городке, за сотни верст от центра действий. Это было похоже на то, как если бы три иностранных посла, сидя в деревушке на Гебридских островах, старались бы договориться со своими правительствами по поводу министерского кризиса в Англии. Добавим к тому же, что они удивительно не соответствовали своему назначению Френсис, американский посол, был очаровательный старик лет около 80 — банкир из Сен-Луи, который, впервые покинув Америку, попал в водоворот революции. Нуланс, французский посол, был тоже вновь прибывший. Это был профессиональный политик, поведение которого определялось преобладающей политикой его собственной партии в Палате депутатов.
В штате у Лаверня был также социалист — капитан Жан Садуль, известный французский адвокат, бывший депутат социалистов. Садуль, который был в дружеских отношениях с Троцким, был ставленником Альбера Тома. Он служил Лаверню добросовестно и честно, но Нулансу он был, как красный флаг быку.
Политик не доверял политику. Тут были постоянные трения. Нуланс задерживал переписку Садуля с Тома. И в конце концов его упрямство и гонения довели несчастного Садуля до того, что он связался с большевиками. Торретта, итальянский уполномоченный, хорошо знал Россию и владел русским языком. Его Россия была, однако, Россия старого режима. Если бы даже он и хотел, он был морально неспособен противостоять мужественному и агрессивному Нулансу. Кроме того, у него было это отчаянное интервью с Луцким. На Торретту было мало надежды.
Вологда больше даже, чем Лондон или Париж, жила чудовищными антибольшевистскими слухами. Редко проходил день без того, чтобы Лавернь не получал приказа от своего посла расследовать новые несомненные германофильские происки большевиков. Ромэй и я обычно разражались хохотом, когда Лавернь спрашивал нас, не слышали ли мы о германской контрольной комиссии в Санкт-Петербурге. Во главе ее стоял граф Фредерикс, бывший министр двора при царе. Она работала закулисно, но большевистский наркоминдел находился под ее полным контролем, и ни один иностранец не сможет выехать из России без ее разрешения.
«Еще телеграмма из Вологды!» — говорили мы. Но Лавернь не смеялся. К этим маленьким беспокойствам господина Нуланса нужно было относиться серьезно, и, в то время как Лавернь делал свои разведки, Садуль отправлялся к Троцкому с заявлением официального протеста против учреждения подобной комиссии. Троцкий разводил руками. Иногда он сердился. Иногда смеялся и предлагал выписать брому для успокоения нервов их сиятельств в Вологде. Его отец был фармацевтом, и знакомство Троцкого с фармакопеей обогащало его словарь.
Лаверню довольно часто приходилось совершать скучное путешествие в Вологду. Ромэй и я ездили туда только один раз. Ромэй выражался так: «Если бы мы посадили всех представителей союзных держав в котел и размешали бы их как следует, ни одной капли здравого смысла не выдавилось бы из этого месива».
Период, когда большевики скорей всего могли пойти на соглашение с союзниками, был март 1918 года. Они боялись дальнейшего германского наступления. У них было мало веры в собственное будущее. Они бы приветствовали помощь офицеров союзных держав в воспитании новой Красной армии, которую тогда формировал Троцкий.
Благодаря стечению несчастных обстоятельств, нам представился замечательно удобный случай снабдить большевистское военное министерство офицерами Антанты, в которых оно нуждалось. Большая французская военная миссия, возглавляемая генералом Бертело, только что прибыла в Москву из Румынии. Рассуждая, что для нас будет лучше, если Красная армия будет инструктирована офицерами союзников, чем немцами, мы предложили Троцкому воспользоваться услугами генерала Вертело. Красный вождь, который уже доказал нам свое расположение, учредив комитет из офицеров союзников для содействия ему, охотно принял это предложение. На первом собрании этого нового комитета, который состоял из генерала Ромэя, генерала Лаверня, майора Риггса и капитана Гарстина, Троцкий внес формальное предложение о помощи. Генерал Лавернь принял это предложение, и было согласовано, что миссия генерала Вертело остается. Казалось, мы приобрели тактическое преимущество.
Через два дня весь план рухнул. Вмешался г-н Нуланс. Генерал Лавернь был распечен за превышение власти, а генералу Вертело с его штабом офицеров было приказано немедленно отправляться во Францию. Барометр темперамента Троцкого сильно упал, и «Известия» вышли с передовицей, где заявлялось, что только Америка умела подобающим образом вести себя с большевиками и что союзники сами, вопреки желанию русского народа, мешают установлению дружественных отношении с Антантой.
Если у генерала Лаверня были свои неприятности, то у меня их было не меньше.
С помощью наших секретных агентов британское правительство раскрыло новую угрозу германской ориентации большевиков.
Согласно полученным им сведениям, Сибирь была запружена немецкими отрядами, составленными из военнопленных, вооруженных большевиками. Они занимали обширную область. В этом было лишнее доказательство того, что большевики повсюду в России соединяются с врагом. Я получил резкую телеграмму, где указывалось, что мои донесения расходятся с действиями большевиков.
Я изложил дело моим коллегам-союзникам в Москве. Здравый смысл говорил мне, что эта история — вздорная выдумка. Сибирь, однако, была далеко. Мы не могли убедиться в действительности собственными глазами. Робинс и я отправились в военный комиссариат для интервью с Троцким. Его ответ был недвусмысленным. Не было смысла требовать от него отрицания. Мы ему не поверим. Мы должны отправиться и посмотреть сами. Он предлагал предоставить все возможности человеку, которого мы захотим послать расследовать это на месте.
Как ни трудно мне было обойтись без него, я решил послать Хикса, моего самого надежного помощника. Он уехал в ту же ночь с капитаном Вебстером, офицером американской миссии Красного Креста. Троцкий сдержал свое обещание. Он дал обоим офицерам личное письмо, инструктирующее местные советы оказывать им полное содействие. Им разрешалось ездить всюду и все видеть.
Хикс отсутствовал в течение шести недель. За это время он объездил всю Сибирь, осматривал лагеря военнопленных и производил свои расследования с большой тщательностью. В его телеграммах ко мне были потрясающие сведения, в особенности по поводу Семенова, казачьего генерала, который из-за китайской границы совершал разбойничьи набеги на большевиков. Но вооруженных немецких или австрийских военнопленных в Сибири не было следа.
Я обработал его донесения и, зашифровав их, отправил в Министерство военных дел. Лондон реагировал немедленно телеграммой из военного министерства, приказывающей Хиксу тотчас же вернуться в Англию. Я догадывался, почему отзывают Хикса. Но я больше не мог без него обходиться. Работы у меня было столько, что я не мог справляться, и у меня в штате не было ни одного хорошего кодиста. После целого дня работы мне приходилось сидеть до ночи и шифровать самому. Я послал телеграмму о моем затруднительном положении в Министерство иностранных дел. Одновременно я указывал, что Хикс был послан в Сибирь под мою ответственность и, если его отзывают, мне не остается ничего другого, как просить, чтобы отозвали и меня. Я получил от Джорджа Клерка, чью доброту и терпеливость к моим резкостям я вспоминаю с благодарностью, частную телеграмму, извещающую меня о том, что Хикс может остаться.
Инцидент окончился, но он не прибавил мне популярности в Лондоне. Через четыре дня я получил две тревожные телеграммы от моей жены. Во второй было следующее: «Имею исчерпывающую информацию. Не делайте ничего необдуманного. Беспокоюсь за вашу будущую карьеру. Понимаю ваши личные чувства, но надеюсь скоро видеть вас здесь. Будет лучше для вас. Немедленно подтвердите получение».
Смысл был безошибочен. Я знал, откуда моя жена получила информацию. Я должен был махнуть рукой и вернуться домой. Я заупрямился и затаил в себе свои огорчения.
Независимо от вопросов политики, жизнь здесь в данный момент была полна мелких неприятностей. Между британским и русским правительствами происходили постоянные мелкие стычки и уколы, которые служили для того, чтобы замаскировать настоящее положение.
У нас были небольшие миссии по всей России, и у каждой миссии была своя политика. В то же время мы всячески протестовали против конфискации большевика ми собственности союзников. Большевики отвечали нападками на военные цели союзников и попытками склонить в свою пользу британскую рабочую партию. Литвинов в особенности становился помехой в Лондоне.
В этой игре протестов и контрпротестов на мою долю выпала роль волана, подбрасываемого ракетками двух правительств.
Однако некоторые лучи просвета были и в этом мрачном окружении. Успехи немцев на Западном фронте встревожили большевиков. Они готовы были идти на интервенцию союзников в случае возобновления немецкого наступления. Атмосфера в Москве лучше всего может быть иллюстрирована тем фактом, что в отчете о мартовских сражениях на западном фронте в большевистской прессе были запрещены немецкие бюллетени. Буржуазная пресса печатала их полностью.
Немцы, казалось, тоже играли нам на руку в России. Их поведение в отношении большевиков было агрессивно и возмутительно. Они выражали бесчисленные протесты против нашего пребывания в Мурманске, где мы все еще оставались, и для соблюдения формы большевистский наркоминдел прислал мне несколько нот, которые, согласно принятой так называемой открытой дипломатии, были опубликованы в официальных органах печати.
Я понес эти ноты к Чичерину.
— Что я должен с ними делать? — спросил я. Он ответил, что в них был бы некоторый толк, если бы мы побольше считались с местными советами. «В противном случае, — цинично заметил он, — вы можете бросить их в корзину».
Троцкий, несмотря на то что он был в отчаянии от отношения союзников, держался по-прежнему дружески.
— Как раз теперь, когда мы накануне вступления в войну, — говорил он, — союзные державы делают все на руку немцам.
В истории иудеев, которая в то время — не без основания — была моим обычным чтением на ночь, я прочел молитву Бар-Кохба, иудейского «Сына Звезды», который во время борьбы с римлянами в 132 году молился так: «Молим тебя не помогать нашим врагам: нам твоя помощь не нужна». Это были почти те же слова, с которыми Троцкий обращался ко мне ежедневно.
В это время я имел однажды случай убедиться в физической смелости Троцкого.
Я разговаривал с ним в военном комиссариате на площади позади храма Спасителя. Вдруг в комнату влетел его помощник в состоянии совершенной паники. Снаружи собралась огромная толпа вооруженных матросов. Им не платили жалованья, или оно было недостаточно. Они желали видеть Троцкого. Если он не выйдет, они разнесут дом.
Троцкий тотчас же вскочил со сверкающими глазами и вышел на площадь. Я наблюдал сцену из окна. Он не сделал попытки уговорить матросов. Он обрушился на них с яростной руганью. Это были псы, недостойные флота, который сыграл такую славную роль в революции. Он рассмотрит их жалобы. Если они справедливы, они будут удовлетворены. Если нет, он заклеймит их, как предателей революции. Они должны вернуться в казармы, или он отберет у них оружие и лишит их прав. Матросы поплелись обратно, как побитые дворняжки, а Троцкий вернулся ко мне продолжать прерванный разговор. Был ли Троцкий другой Бар-Кохба? Во всяком случае, он был очень воинственным.
Ленин, которого часто видел Робинс, охранялся лучше, но он тоже готов был на многое, чтобы обеспечить дружественное сотрудничество с союзниками.
Другие комиссары тоже давали доказательства дружественного отношения. Я завязал прекрасные деловые отношения с Караханом, который вместе с Чичериным и Радеком составлял триумвират в большевистском наркоминделе. Армянин, с черными волнистыми волосами, с выхоленной бородой, это был Адонис большевистской партии. У него были прекрасные манеры. Он был великолепный знаток сигар. Я никогда не видел его в дурном настроении и за все время нашего контакта, даже когда я был объявлен шпионом и убийцей его коллегами, я не слышал от него ни одного неприятного слова.
Из этого не следует, что он был святым. Он обладал коварством и хитростью своего народа. Дипломатия была его сфера.
Но Радек был нашим любимцем среди комиссаров. Еврей, его настоящее имя Собельсон, он был в некотором смысле гротескной фигурой. Маленький человек с огромной головой, с торчащими ушами, с гладко выбритым лицом (в те дни он еще не носил этой ужасной мочалки, именуемой бородой), в очках, с большим ртом с желтыми от табака зубами, в котором всегда торчала большая трубка или сигара, он всегда был одет в темную тужурку, галифе и гетры.
Он был большой друг Рэнсома, корреспондента «Манчестер Гардиан», и через Рэнсома мы близко его узнали. Чуть ли не каждый день он заходил ко мне на квартиру, в английской кепке, лихо сидящей на голове, с жестоко дымящей трубкой, со связкой книг под мышкой и с огромным револьвером, торчащим сбоку. По внешности он был нечто среднее между профессором и бандитом.
В блеске его ума, во всяком случае, можно было не сомневаться. Это был виртуоз большевистского журнализма, и его разговор был так же блестящ, как и его передовицы.
Послы и иностранные министры были мишенью для его острот. В качестве заместителя комиссара по иностранным делам он принимал послов и министров во второй половине дня, а на следующее утро под прозрачным псевдонимом Viator он атаковал их в «Известиях» Это был Пук, полный коварства и очаровательного юмора. Это был большевистский лорд Бивербрук.
Когда приехало немецкое посольство, он всячески испытывал терпение представителей кайзера, так как в те дни, во всяком случае, этот маленький человечек был свирепым антигерманистом. Он присутствовал в Брест-Литовске, где с особым удовольствием пускал дым своей скверной сигары в физиономию генерала Гофмана. При всяком удобном случае он голосовал против мира. Вспыльчивый и непосредственный, он раздражался обуздыванием, которому время от времени его подвергали более осторожные коллеги. Когда он приходил к нам и получал полфунта морского табака, он с неподражаемой легкостью высмеивал свои огорчения. Его сатиры были направлены на всех и на все. Он не щадил никого, даже Ленина, и во всяком случае не щадил русских. Когда мир был ратифицирован, он чуть ли не со слезами восклицал: «Боже! Если бы в этой борьбе за нами стояла другая нация, а не русские, мы бы перевернули мир».
Он был невысокого мнения как о Чичерине, так и о Карахане. Чичерин — это старая баба, а Карахана он изображал ослом классической красоты.
Он был увлекательный и интересный актер и считался опаснейшим пропагандистом из всех возникших из большевистского движения.
Первые два месяца нашего пребывания в Москве Робинс и я пользовались привилегированным положением. Мы свободно виделись с разными комиссарами. Нам даже разрешалось присутствовать на некоторых совещаниях Центрального Исполнительного Комитета. Однажды мы отправились слушать прения по вопросу о новой армии.
В те дни большевистский парламент устраивал заседания в главном ресторане гостиницы «Метрополь», которая была переименована в Дом Советов. Депутаты сидели рядами на стульях, как в концерте. Разные ораторы выступали с маленькой трибуны, с которой когда-то капельмейстер Кончик услаждал бесчисленные буржуазные души рыданиями своей скрипки. На этот раз, конечно, оратором был Троцкий. Как оратор-демагог, Троцкий производит удивительно сильное впечатление, пока он сохраняет самообладание. У него прекрасная свободная речь, и слова льются потоком, который кажется неиссякаемым. В разгаре красноречия его голос подобен свисту.
В этот вечер он был в ударе. Это был человек действия, докладывающий первый успех своего великого начинания — создания Красной армии. Было достаточно оппозиции (в марте и апреле в ЦИК еще входило не сколько меньшевиков), чтобы вызвать в нем отпор, но не лишить его самообладания, и он разбивал своих оппонентов с решимостью и ясным удовольствием. Он вызвал необыкновенный энтузиазм. Его речь была, как объявление войны. Сам он казался воплощением воинственной ненависти.
Прежде чем открылись прения, нам с Робинсом подали чай с бисквитами и представили разным комиссарам, с которыми мы еще не встречались. То были: с мягкими манерами и бархатной речью Луначарский; Бухарин, маленький человек с большим мужеством и единственный большевик, не боявшийся критиковать Ленина или скрещивать с ним шпаги в диалектической дуэли; Покровский, известный русский историк; Крыленко, эпилептический дегенерат, будущий общественный прокурор и самый отталкивающий тип из всех, с кем мне когда-либо приходилось встречаться среди большевиков. Эти четыре человека, вместе с Лениным и Чичериным, были чистым русским элементом в этой мешанине из евреев, грузин, поляков и прочих национальностей.
Во время прений мы сидели за боковым столиком с Радеком и Гумбергом, американским евреем, помощником Робинса. Ленин входил в зал несколько раз. Он подсел к нам и поболтал с нами несколько минут. Он был, как всегда, в хорошем настроении — и по правде сказать, я думаю, что из всех этих общественных фигур он отличался наиболее уравновешенным темпераментом — но участия в прениях он не принимал. Единственное внимание, которое он оказал речи Троцкого, было то, что он слегка понизил голос в разговоре с нами.
Было здесь еще два комиссара, которых я в тот вечер встретил впервые. Один — Дзержинский, глава ЧК, человек с корректными манерами и спокойной речью, но без тени юмора в характере. Самое замечательное — это его глаза. Глубоко посаженные, они горели упорным огнем фанатизма. Он никогда не моргал. Его веки казались парализованными. Он провел большую часть своей жизни в Сибири, и лицо его носило следы изгнания. Я также обменялся рукопожатием с плотно сложенным человеком, с бледным лицом, с черными усами, густыми бровями и подстриженными бобриком черными волосами. Я мало обратил на него внимания. Он не сказал ни слова. Он не казался мне достаточно значительной фигурой, чтобы включать его в мою галерею большевистских портретов. Если бы кто-нибудь тогда провозгласил его собравшейся партии, как преемника Ленина, делегаты встретили бы это хохотом. Человек этот был грузин Джугашвили, известный ныне всему миру как Сталин, человек из стали.
Из этих новых знакомых наибольшее впечатление произвел на меня Луначарский. Человек блестящего ума и широкой культуры, он с большим успехом, чем кто-либо, обращал в большевизм буржуазных интеллигентов или внушал им терпимость к большевистскому режиму. Это он вернул Горького большевикам, к которым он, может быть, не подозревая сам, принадлежал всегда. Это он настаивал на сохранении буржуазного искусства, отстаивал сокровища русских музеев, и ему в первую очередь обязаны тем. что до сих пор в Москве существуют опера, балет и знаменитый Художественный театр. Это Луначарский, в прошлом приверженец православия, поднял «большевизирующее» движение в русской церкви. Блестящий оратор, он выдвигал оригинальные аргументы в защиту своей пересмотренной религии. Это было в первый год большевистского режима, когда он произнес свою знаменитую речь, в которой он сравнивал Ленина, преследовавшего капиталистов с Христом, изгонявшим менял из храма, и закончил ее поразительным выводом — «Если бы Христос был жив теперь, он был бы большевиком».
В этот период, март — апрель 1918 года, Робинсу и мне выпало еще одно переживание. Одной из первых задач Троцкого как комиссара по военным делам было освобождение Москвы от анархистских банд, которые терроризировали город. В три часа ночи 12 апреля произведена одновременная облава на 26 анархистских гнезд. Это предприятие завершилось полным успехом. После отчаянного сопротивления анархисты выгнаны из занятых ими домов, и все их пулеметы, винтовки, амуниция, и все, ими награбленное, было конфисковано. Около ста человек были убиты во время сражения, 500 были арестованы. Днем позже по приглашению Дзержинского Робинс и я поехали осматривать места сражений. Нам дали автомобиль и вооруженную охрану. Нашим проводником был Петерс, латыш, помощник Дзержинского и мой будущий тюремщик.
Анархисты присвоили лучшие дома в Москве. На Поварской, где раньше жили богатые купцы, мы заходили из дома в дом. Грязь была неописуемая. Пол был завален разбитыми бутылками, роскошные потолки изрешечены пулями. Следы крови и человеческих испражнений на обюсонских коврах. Бесценные картины изрезаны саблями. Трупы валялись где кто упал. Среди них были офицеры в гвардейской форме, студенты — 20-летние мальчики и люди, которые, по всей видимости, принадлежали к преступному элементу, выпущенному революцией из тюрем. В роскошной гостиной в доме Грачева анархистов застигли во время оргии. Длинный стол, за которым происходил пир, был перевернут, и разбитые блюда, бокалы, бутылки шампанского представляли собой омерзительные острова в лужах крови и вина. На полу лицом вниз лежала молодая женщина. Петерс перевернул ее. Волосы у нее были распущены. Пуля пробила ей затылок, и кровь застыла зловещими пурпуровыми сгустками. Ей было не больше 20 лет. Петерс пожал плечами.
— Проститутка, — сказал он, — может быть, для нее это лучше.
Это было незабываемое зрелище. Большевики сделали первый ваг к восстановлению дисциплины.