Глава пятая
К концу 1915 года моя политическая работа увеличилась. Союзники были весьма серьезно озабочены ситуацией в России, и к моим другим работам прибавилась задача по приему и опеке различных миссий, высылаемых Францией и Англией для стимулирования русских к новым усилиям.
До сих пор у нас был небольшой список более или менее регулярных посетителей. В числе их были такие, как полковник Нокс (сейчас генерал сэр Альфред Нокс), сэр Самуэль Хоар, глава специальной миссии контрразведки, генерал сэр Джон Генбюри Вильяме и адмирал сэр Ричард Филлимор, два британских представителя, прикомандированных к царской ставке, а также различные офицеры, прикомандированные к различным армиям на русском фронте. Из этих офицеров полковник Нокс, который провел много лет в России, был наиболее осведомлен в военных делах. Еще в начале войны он видел трещины в русской стене, и если союзники имели преувеличенное представление о русской мощи, то это произошло, во всяком случае, не по вине английского военного атташе. Вплоть до революции ни один человек не имел более трезвого представления о военном положении на восточном фронте и ни один иностранный наблюдатель не дал своему правительству более верной информации, чем он. Что касается прочих офицеров, то сэр Джон Генбюри Вильямс был очаровательным и весьма популярным человеком. Адмирал Филлимор хранит лучшие традиции британского флота, упорно поднимаясь в семь часов утра или в 6 часов в стране, где никто не шевелился раньше девяти или десяти часов. Влияние его на русских было огромно и благотворно. Сэр Самуэль Хоар победил тысячи препятствий с тем же прилежанием и упорством, которые вознесли его до ранга министра. Его назначение в Санкт-Петербург не нашло одобрения в военных кругах. Трудно было понять, каким путем его миссия могла дополнять работу, проводимую другими английскими организациями. Он сам не обладал качествами, необходимыми для выполнения порученной ему работы, и, когда он приехал, я боялся трений и провала. Будь на его месте человек с меньшим тактом, мои предчувствия оправдались бы. Сэр Самуэль, однако, отдался своей задаче с неослабным и в то же время ненавязчивым энтузиазмом. Он изучил русский язык. Он работал неутомимо. Он поставил своей задачей встречаться с русскими всех классов. Он собирал свою информацию из многих источников и, в отличие от большинства других офицеров разведки, он показал большое умение выискивать и отфильтровывать правду от вороха слухов. Короче говоря, он преуспел. Если бы в то время кто-нибудь предложил мне пари на то, будет или не будет сэр Самуэль лидером консервативной партии, или премьером Англии, я сознаюсь, без колебаний держал бы за то, что будет. Теперь, однако, я понимаю, что те же качества, которые он проявил в России в обстановке больших трудностей, не пошли на пользу его будущей политической карьере. Сэр Самуэль соединял в себе крупные способности, смелость, умение овладеть вопросом вместе с твердой и упорной волей. Если восемнадцать лет тому назад я поставил бы тысячу против одного, сегодня я бы не поставил больше, чем два к одному.
Как я уже сказал, эти лица были нашими постоянными посетителями. Этот список пришлось пополнить. Первой прибыла в Москву французская политическая делегация в Румынии. Ее задачей было парализовать немецкие влияния в Бухаресте и вовлечь Румынию в войну. Она состояла из Шарля Рише, выдающегося ученого, Жоржа Ля-кур Гайда, историка, и М. Гавоти, бывшего владельца крупного французского журнала. Я много встречался со всеми тремя в течение их долгого пребывания в Москве, потому что, как это ни странно, делегация на несколько недель задержалась в Москве, раньше, чем смогла выехать на место своего назначения. Приезду делегации в Бухарест сопротивлялся, и долгое время небезуспешно, французский посланник в Румынии. Этот приезд весьма памятен для меня по трем причинам: первая вполне похвальная, вторая чисто тщеславная, а третья слегка предосудительная, виновницей коей является моя жена. Говоря о первой, я имею в виду Рише, в котором я нашел величайшего гения и наиболее привлекательную личность, с которой мне когда бы то ни было приходилось встречаться. Только немногие из людей, которые кое-что понимали в делах во время войны, сохранили веру в теорию «великого человека». Большинство наших гениев умирают невознагражденными, но совершенно верно, что их редко можно найти на бесплодном поле современной военной политики. Рише, впрочем, один из тех гениев, который получил признание еще при жизни.
У него прекрасный, простодушный, как у ребенка, характер. Первый конструктор современного аэроплана, поэт и выдающийся писатель прозы, он получил Нобелевскую премию за труд по медицине.
Война отняла шесть из семи его сыновей, но это не оставило в сердце Рише злобы и ненависти, кроме ненависти к самой войне. Он жив до сих пор, в возрасте восьмидесяти лет, почти один среди своих соотечественников, бросивший весь свой вес на поле международного взаимопонимания против враждебных эгоистических интересов и невежественного национализма.
В то время Рише, разумеется, был патриотом, то есть верил в победу союзников, считая ее непременным условием для победы над милитаризмом. Как хорошо он защищал дело союзников перед русскими. Как быстро он понял русский характер. Когда он выступал, окруженный всеми профессорами университета, он отвел меня в сторону.
— Это наша война, — сказал он, — вашей страны и моей. Мы должны быть сильны и рассчитывать только на самих себя.
Второй причиной, почему этот приезд оставил во мне живое воспоминание, было то, что он дал мне возможность впервые публично выступить с большой речью. Правда, несколькими неделями раньше я уже произнес свою первую публичную речь по-русски на открытии госпиталя. Она была очень короткой. За завтраком, данным в Английском клубе в честь высокопоставленных французов, я должен был сделать первую попытку военной пропаганды с трибуны. Накануне завтрака у меня распухли гланды, и я заболел инфлюэнцей. В момент, когда я собирался позвонить врачу, я упал в обморок и поранил себе голову телефонной трубкой. Возможно, что это было к лучшему. Все три француза сказались более блестящими профессиональными ораторами. Для меня было лучше дебютировать перед моими соотечественниками, которые как в стенах парламента, так и вне его (а я посетил почти все парламенты в Европе и слышал большинство известных ораторов) худшие ораторы в мире.
Третьей и слегка предосудительной причиной было получение моею женой документа существенной важности. Я уже сказал, что французской делегации не было разрешено поехать в Румынию ввиду протестов Блонделя, французского посланника в Бухаресте. Французы были весьма возмущены и не скрывали своей досады и намерений по приезде в Париж потребовать объяснений. Они нашли поддержку против своего дипломатического представителя в докладе маршала По, однорукого французского генерала, который как раз закончил обстоятельное обследование всего положения в Румынии. Было известно, что По в своем докладе высказывался откровенно и резко, и нам очень хотелось заполучить подлинный документ.
Один из французов (все трое еще живы, и было бы бестактно оглашать его имя) жил у нас в квартире. Как большинство французов, любил поухаживать. Почтенный и весьма уважаемый профессор в Париже, он оттаял в теплой и слегка распущенной атмосфере Москвы. Он все поверял моей жене. Он стал проговариваться. Однажды днем, чтобы отвлечь ее от головной боли, он дал ей прочесть знаменитый доклад По. Она дала его переписать, и, таким образом, я мог послать точную копию сэру Джорджу Бьюкенену. За военными установилась репутация резких и грубых людей, но доклад маршала шокировал бы самого грубого солдафона из нашего военного министерства. На выразительном языке, не приукрашенном никакими ухищрениями стиля, доклад дал убийственную картину румынского двора в 1915 году. Маршал не пощадил никого. Король был описан со всеми многочисленными слабостями, в нем почти не было положительных черт. Там было полное досье романтических похождений при дворе, с подробным перечнем замешанных, с указанием сферы влияния и политических симпатий каждого. Там весьма нелестно были изображены французский, британский и русский посланники, которые обвинялись в том, что они подают плохой пример румынскому обществу в военное время, и в том, что они тратят свою дипломатию на мелкие разногласия между собой.
Маршал был откровенно пессимистичен. Последующее вступление Румынии в войну оправдало его пессимизм. Ни во что не ставил румынскую армию. Союзную дипломатию в Румынии он ставил еще ниже. Вся сила его негодования была обращена против французского и русского посланников, взаимная антипатия которых позволяла германофильской партии вклиниться между двумя влияниями.
— Англии, — говорил старый солдат, — не суждено сыграть исторической роли в Румынии. Воздействовать на нее она может лишь красотой своих сынов. Ей следовало бы послать румынскому двору своего самого красивого военного атташе.
В результате доклада генерала По в Румынии произошли перемены. В качестве своего нового военного атташе Англия послала туда полковника Томсона, который стал затем личным другом мистера Рамзея Макдональда, лейбористским пэром и министром, и который погиб во время злополучного полета на дирижабле Р-101.
У меня сохранилось мало воспоминаний о втором Рождестве войны, кроме разве того, что оно было веселым. Русские, правильно или неправильно, никогда не портили своих праздников угнетенным настроением и никогда не пытались искусственно поддерживать военный пыл. Они были недисциплинированны, аморальны и индивидуалисты чистой воды.
1 января 1916 года жена и я провели весь день в официальных визитах — одна из немногих скучных обязанностей официальной жизни в России. Новый год, очевидно, не только меня побудил к хорошим намерениям, потому что заметки в моем дневнике на январь необычайно оптимистичны. Два фактора обусловили эту более здоровую атмосферу. Наш греко-русский друг Ликиардопуло только что вернулся из своего рискованного путешествия по Австрии и Германии. Он был послан туда союзниками для разведывательной работы и, переодетый греческим торговцем табака, посетил крупные города обоих государств. «Лики» оставил Москву глубоким пессимистом, убежденным в непобедимости германского оружия. Вернулся он оптимистом, твердо уверенным в том, что Германия переживает большие трудности, чем Россия, и что Россия может дольше выдержать. В том, что касается снабжения, он был безусловно прав. Чего он не учел — это разницы степени сопротивляемости обоих народов.
Привезенные им новости наполнили, однако, Москву бодростью, и в течение пяти недель он был национальным героем. Еще более ободряющим был прием императором князя Львова и Челнокова в ставке в Могилеве. Организован он был генералом Алексеевым, начальником штаба и ярым патриотом, который питал презрение солдата к русским политиканам средней руки. Пока великий князь Николай Николаевич был главнокомандующим, Союзы земств и городов направляли свои ходатайства лично ему. Отношение императора к ним было хуже. Не одобряя различные принятые ими политические резолюции, он до сих пор отказывался видеть их. Поэтому в Могилев они приехали, чтобы встретиться с генералом Алексеевым, а не с императором. В качестве московского городского головы Челноков привез с собой привет армии от «сердца России» и официальную резолюцию Городской думы, провозглашающую войну до победного конца. Генерал Алексеев, зная о громадной работе, проделанной этими крупными общественными организациями по снабжению армии, решил восстановить добрые отношения между императором и обоими союзами.
— С императором все благополучно, — заявил он обоим москвичам. — Единственная помеха — это шлюхи, которые вертятся около него. Обождите здесь, а я снесу ему резолюцию.
Он сейчас же вернулся с распоряжением к Челнокову явиться к императору. Когда широкоплечий городской голова вошел в комнату, резолюция лежала на столе императора.
— Почему эта прекрасная резолюция не была послана прямо мне? — спросил царь.
Челноков пробормотал несколько неуклюжих извинений по поводу нарушенного им этикета и затем сказал, что если Его Императорское Величество разрешит, то он тут же передаст приветствие и прочтет резолюцию. Царь разрешил и был очень доволен. Он сказал:
— Я согласен с каждым словом в этой резолюции. Мир не может быть заключен, пока не будет достигнута полная победа. Вы совершенно правы, выражая свою благодарность Англии. Мы должны преклонить пред ней колени.
Затем царь стал расспрашивать Челнокова о положении в Москве. Городской голова заметил, что там нет топлива и ощущается недостаток продовольствия вследствие плохой работы железных дорог и что при сложившихся обстоятельствах приходится считаться с возможностью волнений в течение зимы. Император ответил, что, если народ мерзнет и голодает, к нему нельзя быть слишком суровым, даже если он прибегает к насилию. Затем он с подозрением в голосе спросил, не преувеличивает ли городской голова.
Челноков ответил — нет.
Тогда царь заметил:
— Все, что я могу сделать для смягчения этого положения, будет сделано.
Я получил полный отчет об этом посещении, как только Челноков вернулся в Москву. Оба — князь Львов и он — серьезные бородатые люди, без капли легкомыслия, радовались, как школьники. Они вернулись из ставки с сердцем, преисполненным оптимизма. Император был великолепен.
Их собственная работа могла беспрепятственно развиваться. Армия была на их стороне. Что значит теперь Санкт-Петербург? Армия гораздо важнее и могущественнее любого правительства. Увы, большие надежды, возлагавшиеся на это посещение, оказались жестоко обманутыми. Император уже не мог избежать своей судьбы, уготовленной ему назревающей трагедией. Немного здравого смысла, несколько слов похвалы со стороны императора оказались бы достаточными для того, чтобы стянуть к трону лояльные патриотические элементы русского народа. Как мало потребовалось бы усилий! Я видел это по энтузиазму двух общественных деятелей, которые по своему темпераменту были гораздо менее революционны, чем мистер Ллойд Джордж, и были против своей воли вовлечены в революцию, став ее первыми жертвами. Однако усилие это превосходило способность императора к предвидению. Старая система продолжала жить. Повсюду общественные силы встречали противодействие. Всякий им симпатизирующий министр мог быть уверен, что рано или поздно он будет уволен в отставку. И по мере того как один за другим исчезали патриоты и верные люди, трехсотлетние верноподданнические чувства подрывались отчаянием. В моем собственном сознании ощущение неминуемой катастрофы становилось все сильнее и сильнее. Понятно, внешне я должен был всегда казаться ультра-оптимистичным, спокойно уверенным и непоколебимо убежденным в конечной победе союзников. И, хотя мой действительный оптимизм ограничивался Западом, мне приходилось симулировать возрастающую веру в Восток.
В феврале 1916 года меня несколько раз вызывали в Санкт-Петербург. У нас в ходу был новый план: официальное Бюро британской пропаганды в Санкт-Петербурге под руководством английских журналистов. Хью Вальполь и Херольд Вильямс (лучший и наиболее скромный из британских экспертов по России) были его главными инициаторами. Затем должно было быть организовано отделение в Москве. Оно должно было находиться под моим надзором, и в качестве пропагандиста я пригласил Ликиардопуло. В Санкт-Петербурге Бюро пропаганды было строго официальным учреждением с специальными отделами и собственным персоналом. Я создал свою организацию в Москве из недр генерального консульства без всякой помпы и огласки. В этой области я был в состоянии оказывать значительное влияние на местную прессу и накачивать ее официальной пропагандой без того, чтобы она это почувствовала. Мне нравилась эта часть моей работы, хотя она требовала большого такта, в особенности, когда дело дошло до выборов литературной делегации из московских журналистов, которую мы посылали в Англию, согласно нашей новой политике. Доминирующей идеей было то, что когда эти писатели увидят, как напрягает свои силы Англия, они напишут об этом в русской прессе, и тогда нам реже придется слышать о том, что англичане держат свой флот под стеклянным колпаком и что они решили бороться до последней капли русской крови. Один из писателей, которого я пригласил или которого мне было предложено пригласить, был граф А.Н. Толстой, гладкий, жирный представитель богемы с большим литературным талантом, но с сильным пристрастием к жизненным благам. Граф Толстой ныне, чтобы не потерять этих благ, примирился с большевиками и за счет одной или двух пьес против Романовых сумел остаться буржуазным индивидуалистом в стране, где даже литература коммунизирована.
Как раз в это время я получил от сэра Бьюкенена телеграмму, где мне предлагалось подготовить встречу британской морской делегации в порядке осуществления новой программы пропаганды, посланной в Москву. Предупреждение это было получено мною ровно за два дня до приезда. Я не был удостоен каких-либо указаний по вопросу о том, из каких источников черпать финансовые средства для содержания высшего командного состава Его Величества. Эта загадка является одной из немногих проблем, разрешение которых британское правительство неизменно предоставляет инициативе и карману местного работника. Единственное, что я знал — это то, что семеро старших офицеров нашей подводной флотилии — все очень храбрые джентльмены, потопившие несколько германских крейсеров и огромное число менее крупных единиц, — приедут в Москву 15 февраля и проведут там четыре дня. Им даны указания во всем полагаться полностью на меня.
И британская колония, и мои русские друзья, по собственной инициативе и с изумительной щедростью, пришли мне в помощь. В один вечер я заполнил свою программу. Мой старый приятель Челноков обещал «раут» в Городской думе. Госпожа Носова, сестра братьев Рябушинских, богатейших людей в Москве, взяла на себя устройство в своем особняке банкета с обедом на 100 персон и танцами. Княгиня Гагарина организовала прием. Управляющий государственными театрами обещался устроить в кратчайший срок торжественный спектакль в опере. Валиев, владелец «Летучей мыши», и Московский артистический клуб взялись повеселить гостей своими собственными силами. Британский клуб, без чьей помощи мои собственные усилия принять почетных британских гостей оказались бы тщетными, организовал первый из этих пышных англо-русских банкетов, которые до революции являлись кровью и плотью — не говоря об икре и водке — англо-русской дружбы в Москве.
Посещение имело полный успех. Быть может, для флота ныне наступили тяжелые времена, но мой опыт в отношении британских морских офицеров за границей был самым счастливым. В значительно большей степени, чем армейские офицеры, они обладают даром умиротворять и производить впечатление на иностранцев. Они умеют распускать себя, не теряя достоинства. Среди них редко встречаются твердолобые. Семеро моих подводников очень быстро приспособились к своей новой роли.
Они приехали как «львы», но это были ручные и доброжелательные «львы». Они позволяли себя гладить. Они братались с балеринами и официальными чинами. И Кроми, их глава, офицер не по годам серьезный, в одном случае выступил с блестящим результатом. Случай этот представился на ужине, который давал Алатр — артистический и театральный клуб — в честь наших молодых гостей. Ужин сопровождался экспромтным дивертисментом, во время которого лучшие московские балерины и певицы танцевали и пели для поощрения нашего пищеварения. Уже поздно ночью русские потребовали от Кроми, чтобы он выступил, заявляя, что только это их удовлетворит. Его потащили на эстраду. Высокого роста, смуглый, байроновского типа, с дугообразными бровями и бакенбардами, он без малейшего волнения оглядел публику.
— Леди и джентльмены, — сказал он, — все вы артисты, музыканты, поэты, писатели, художники, композиторы — вы — творцы. То, что вы сотворили на долгие годы, переживет вас. Мы же простые моряки. Мы разрушаем. Но со всей искренностью мы можем заявить, что в этой войне мы разрушаем, чтобы то, что вы сотворили, могло жить.
Это была самая короткая и по своему эффекту самая волнующая речь, которую я когда-либо слышал в России. Русские были в восторге. Приезд подводников совпал с взятием Эрзерума русской армией на Кавказе, и на протяжении четырех дней мы жили в атмосфере ликующего оптимизма. Что касается меня, то я нашел лишь один изъян в гармонично составленной программе. В Английском клубе первую речь произнес я. В течение двух дней я репетировал ее перед женой и верным «Лики», который, как секретарь Московского художественного театра, был знатоком декламации. Я произнес ее с волнением и скромно. Там было трогательное упоминание о тех, которые в литературном смысле этих слов тонули на море со своими судами. Речь моя вызвала слезы на моих глазах и глазах публики. Однако, к моему огорчению, речь эта не приводилась в газетных отчетах. Русский морской штаб, опасаясь того, что может случиться, если немцы узнают, что командиры британских подводных лодок отсутствуют на своих кораблях, обставил строжайшей цензурой весь приезд делегации.
С отъездом морской делегации Москва вернулась к своему первоначальному пессимизму, несколько отличающемуся от петербургского пессимизма тем, что в нем отсутствовали признаки злорадного пацифизма. Москва была готова сражаться до конца. Это не мешало предчувствию, что конец может быть гибельным.
В этот момент предчувствия усугублялись германским наступлением на Верден и притоком в Москву аристократических польских беженцев. Эти поляки имели нездоровое влияние. Внешне они были привлекательны. Они внесли много приятности в московскую светскую жизнь. Их страсть к политическим спорам дала много свежего материала моим отчетам. Несмотря на то что я был склонен сочувствовать их страданиям, ближайшее знакомство с ними вызвало во мне чувство недоверия и даже отвращения. Я терпеть не мог ту манеру, с которой они принимали теплое гостеприимство, оказываемое им повсюду. Они отвечали насмешками над своими хозяевами, делая при этом вид, что они презирают честных московских буржуа.
Еще меньше переваривал я их эгоистичное чванство и пессимизм. Апогея это чувство достигло, когда однажды вечером — во время наиболее критического периода наступления на Верден — развязный, но пустой шляхтич заметил в присутствии главы французской военной миссии: «Если Верден будет взят, падет и Париж. Как это будет ужасно для польского вопроса». Это только один из многих примеров польской бестактности. Между тем этот народ, никогда не умевший самостоятельно устроить свою жизнь и, разумеется, мало чем содействовавший делу союзников в войне, был по Версальскому договору награжден большим отрезком территории, чем какая бы то ни было другая нация.