10. Я расстаюсь с «Орлом»
Командующий броненосцем «Орел» капитан 2-го ранга Сидоров, перед тем как пробить боевую тревогу, обратился к офицерам, находившимся около него:
— Ну, где же нам сражаться против всего японского флота? Наш броненосец весь разбит, артиллерия вышла из строя, снарядов нет. Придется, видно, умирать…
На это обиженно ответил мичман Саккелари:
— Я вам час тому назад говорил: пересадить офицеров и команду на «Изумруд», а броненосец свой утопить. В этом был единственный выход из создавшегося положения. Но вы не обратили внимания на мое предложение.
По распоряжению Сидорова пробили боевую тревогу.
В это время старший сигнальщик Зефиров доложил:
— Ваше высокоблагородие, на «Николае» поднят сигнал по международному своду.
— Какой? — спросил Сидоров.
Справились по книге свода сигналов и ответили:
— «Сдался».
Сидоров раскрыл рот и на несколько минут как будто онемел. По-видимому, то, что он услышал, с трудом усваивалось его помутившимся сознанием. Он с таким напряженным вниманием рассматривал то Зефирова, то офицеров, словно впервые решил изучить лица этих людей. Потом тряхнул забинтованной головой и промолвил:
— Не может этого быть!
Еще раз проверили сигналы — сомнений не было. Сидоров согнулся, схватился за голову и спросил самого себя:
— Ну, Константин Леопольдович, что ты теперь будешь делать?
И, никого не стесняясь, громко зарыдал, беспомощный, как покинутый ребенок.
Снова доложили ему, что на «Николае», по которому неприятель открыл огонь, поднят белый флаг.
Сидоров выпрямился и пощупал сначала на одном плече, потом на другом двухпросветные золотые погоны, потемневшие от дыма и копоти.
— Раз адмирал сдается, то и мы должны так же поступить. Отрепетовать сигнал! Белый флаг поднять!
Послышались слабые протесты со стороны некоторых офицеров. Здесь так же, как и на «Николае», одни предлагали взорвать броненосец, другие — открыть кингстоны и потопить его. Но кто-то вспомнил о раненых: как быть с ними? Ведь их насчитывалось около ста человек, среди них были офицеры и сам командир! Оправдание для того, чтобы ничего не делать с броненосцем, было найдено, и у растерянного начальства сразу уменьшилась тяжесть ответственности.
На грот-мачте не осталось ни одного фала, с помощью которого можно было бы отрепетовать сигнал о сдаче.
Из подшкиперного отделения были принесены запасные фалы и блочки. Сигнальщики стали налаживать приспособления для подъема флагов. Кто-то побежал в кают-компанию за салфеткой. Сигнал о сдаче не был еще поднят, а на корабле уже перекатывалась из одного отсека в другой ошеломляющая весть:
— Сдаемся в плен!
— Неужели?
— Да, да, сдаемся. Сейчас сигнальщик говорил. Он понес салфетку на мостик. Поднимут ее вместо белого флага.
На корабле начался переполох. Люди бросали свои посты и лезли наверх. Вдруг шестидюймовая башня левого борта, не подозревая того, что делается на мостике, начала пристрелку по неприятелю. Но после двух выстрелов из боевой рубки поступило распоряжение не открывать огня. Кроме того, посланный с мостика ординарец, рыжий, конопатый матрос, обегал каждую башню, способную к действию, и неистово орал:
— Не стрелять! Кончилось сражение!
Застопорили машины, и броненосец остановился, грузно покачиваясь на мертвой зыби. «Орел» во всем следовал движениям других судов. Но когда на них заменили андреевский флаг японским, Сидоров решительно заявил:
— Нет у меня японского флага!
Один из офицеров, остробородый, с густыми усами брюнет, волнуясь, заявил:
— Я полагаю, что если уж решили сдаться, то нужно быть последовательными до конца и самим поднять неприятельский флаг. Ведь все равно это сделают японцы, когда явятся к нам на корабль. Но они поднимут свой флаг с церемонией, с криками «банзай», может быть, даже с музыкой. Зачем же давать врагу возможность лишний раз поглумиться над нами?
С доводами его согласились все офицеры и сам Сидоров. Во время боя, согласно морскому уставу, андреевский флаг, поднятый на гафеле, строго охраняется часовым, как знамя в полку, — он ни на одну минуту не должен спускаться без личного распоряжения командира. Но у нас часовой, поставленный на этот пост, строевой квартирмейстер Заозеров, накануне был ранен, а другого назначить забыли. И сигнальщики сдернули никем не охраняемый Андреевский флаг, словно ничего не стоящую тряпку, и заменили его японским.
Броненосец «Орел» не принадлежал уж больше Российской империи.
Это был уже не первый случай в истории русского флота. С 1668 года четырнадцать кораблей — дедов и прадедов нашего броненосца — носили это геральдическое название. Первый «Орел» был взят в плен Степаном Разиным, два захватили шведы, и теперь последний — наш броненосец — сдался японцам. Таким образом, «Орел» и на этот раз не оправдал своего громкого имени, любимого царями, как символ побед, могущества и бессмертия.
Я помчался в машинную мастерскую, чтобы сообщить инженеру Васильеву о новом событии. Расположившись на токарном станке, он крепко спал. Я схватил его за плечи и, обращаясь к нему без «благородия», крикнул:
— Владимир Полиевктович!
Он вскочил с такой поспешностью, как будто его подбросило электрическим током. Я задыхался от волнения и ничего не мог сразу сказать ему. А он, очевидно догадываясь, что произошло что-то необычайное, торопливо спрашивал:
— Я сквозь сон слышал стрельбу. Почему же замолчали наши орудия? Почему нет грохота от неприятельских снарядов? И что за крики доносятся? Может быть, мы уже тонем?
В нескольких словах я сообщил ему о сдаче в плен.
Пораженный, он широко открыл карие глаза, словно услышал о чуде. Замасленная рабочая куртка, надетая на ночную рубашку, распахнулась. Он быстро начал застегиваться и, сурово сдвинув черные густые брови, заговорил:
— Все кончилось. Российский императорский флот разгромлен. Японцы стали полными хозяевами моря. Сдача четырех броненосцев явилась логическим завершением всей нашей несуразной кампании. На мачтах висит салфетка, на гафеле — неприятельский флаг Восходящего солнца. Великолепно! Более жестокий удар для самодержавия трудно придумать.
Васильев попросил меня помочь ему выбраться наверх. Возбужденный, я схватил его в охапку и почти бегом начал подниматься по уцелевшему кормовому трапу.
Лейтенант Вредный, легко раненный, со вчерашнего дня не выходил из операционного пункта и только теперь появился на верхней палубе. Увидев инженера Васильева, он завопил:
— Владимир Полиевктович! Да что же это у нас натворили? Без боя решили сдаться…
Японский флот, окружив четыре наших броненосца, приближался к нам очень осторожно. Кольцо его кораблей постепенно суживалось. На мачтах то и дело поднимались какие-то сигналы.
На броненосце «Орел» росло смятение. Те из экипажа, кто не находился на мостике, не знали, что будет дальше. Одни говорили, что корабль будут топить, другие опровергали это.
Из центрального поста поднялся на мостик ревизор, лейтенант Бурнашев. Он спросил у Сидорова:
— Как прикажете поступить с судовой кассой? Кроме того, у меня хранятся секретные бумаги и шифры.
Сидоров распорядился:
— Секретные бумаги и шифры сжечь в топке, а деньги раздать офицерам и команде.
Но ревизор заявил:
— Принять раздачу казенных денег я на себя не беру. По-моему, лучше утопить их.
Сидоров согласился с ним, и решено было выдать только офицерам по десять фунтов стерлингов на первые надобности в плену.
Обычно флегматичный и неповоротливый, ревизор вдруг оживился. Через несколько минут он уже был в первой кочегарке. Принесенные им пакеты в одно мгновение превратились в пепел. С таким же проворством Бурнашев спустился в центральный пост, куда на время боя был поставлен денежный сундук. Там, внизу, кроме часовых, находились еще несколько человек из команды. Ревизор, не призывая разводящего, сам отстранил часового и раскрыл сундук. В судовой кассе было более семидесяти тысяч рублей русскими и английскими деньгами, не считая экономических и окрасочных сумм, лежавших в особой шкатулке. Здесь же находились и личные деньги командира и матросов, сданные на хранение. Ревизор торопливо сортировал деньги по мешочкам, отделяя золото от серебра и меди. Руки его дрожали, с мясистого и прыщеватого лица катились капли пота. Пачки с крупными кредитками он совал себе за пазуху. Матросы поняли в чем дело, и обратились к нему с просьбой, чтобы он с ними поделился добычей. Ревизор поднял голову и сказал:
— Хорошо, ребята, я вам дам понемногу денег, но только об этом никому ни слова. За это мне может влететь от начальства. А если в команде узнают, что я наградил вас, то от такой оравы тогда не отобьешься.
Матросы получили деньги неравномерно — начиная от ста рублей и выше. На долю рулевого Жирнова, который помогал ревизору выбрасывать деньги за борт, досталось тысяча двести двадцать пять рублей. Но больше всего пришлось ревизору поделиться с подоспевшим старшим баталером Пятовским.
В результате за борт полетела только мелочь, а остальная сумма, за вычетом розданных, осталась у ревизора. Он успел ухватить не менее пятидесяти тысяч рублей. И все же этому богатому орловскому помещику такая сумма казалась мала. Он забрал себе и пакет с деньгами, принадлежавший лично командиру. А в это время командир Юнг мучился от смертельных ран и не подозревал, что его ограбил свой же офицер [30].
Среди команды началась деморализация. Многие из матросов перестали слушаться своих офицеров. Командующий броненосцем Сидоров, заметив это, приказал мне уничтожить ром. Я со своим юнгой спустился в глубину судна в ахтерлюк. У нас имелось в запасе двести пятьдесят ведер неразведенного восьмидесятиградусного рома и более ста ведер сорокаградусного. Мы его выпустили из цистерны на палубу, застланную линолеумом, а с палубы по особым сточным трубам он стекал в трюм. Когда данное мне задание было уже закончено, в ахтерлюк прибежали матросы, любители выпивки. Они набросились на меня с матерной бранью:
— Зачем ты такое добро уничтожил? За это пришить тебя на месте, и больше никаких!
— Начальство приказало.
— Нет у нас больше начальства!
Кое-кто из матросов, став на колени, начали схлебывать оставшиеся на линолеуме лужицы душистой влаги. Один полез в горловину цистерны и сразу задохнулся там. Его вытащили оттуда мертвым. Больше мне не было надобности оставаться в ахтерлюке. Я перешел в отделение для сухих продуктов, где у меня была спрятана под гречневой крупой связка рукописей: дневники, путевые заметки, наброски для будущих произведений из морской жизни. Я вытащил эту связку и, немного поколебавшись, решил ее сжечь, чтобы она не досталась японцам. Для этого пришлось мне подняться в камбуз. Когда мои тетради запылали в топке, то я почувствовал такую боль, словно часть моей души корчилась на огне. Меня успокаивало лишь одно: то, что мною написано, я никогда не забываю.
После этого я стал свободен от всяких обязанностей и лишь ходил по кораблю, наблюдая, что делают другие.
Экипаж корабля никак не мог прийти в нормальное состояние и продолжал волноваться. Оставшиеся здоровыми около восьмисот человек перестали представлять собою организованную силу, подчиненную единой воле командира. Военные люди быстро превращались в дикую толпу. Меньшинство горевало, большинство радовалось дарованной жизни. Слышались бестолковые выкрики матерная ругань, злые шутки. Метались взад и вперед те, которые не верили в свое спасение. Словом, как и во всякой толпе, каждый человек действовал по-своему.
Со стороны начальников отдавались самые противоречивые распоряжения:
— Ломай приборы! Выбрасывай за борт все, что можно!
— Нельзя этого делать! Броненосец больше не принадлежит нам. Японцы расстреляют нас за это.
Мичман Карпов, горячий и порывистый человек, с монгольскими чертами лица, то возмущался, то жаловался офицерам:
— Какой позор!
Его успокаивали:
— Мы спасаем команду и раненых.
Он резко обрывал своих коллег:
— Мы пришли сюда не спасаться, а воевать! Спасаются только в монастырях!
Для него это событие было действительно тяжелым горем. Никто не рисковал так жизнью в бою, как этот молодой офицер. Борясь с пожарами, он носился по судну с каким-то диким упоением, выбегал на открытые места, осыпаемые раскаленными осколками. Он принадлежал к тем немногим героям, которые думали, что можно еще поправить дело, обреченное на гибель всей государственной системой.
Один из офицеров, сокрушаясь о дальнейшей своей судьбе, в отчаянии выкрикивал:
— Пропало наше дворянство!
Ему ответил торжествующий и ухмыляющийся кочегар Бакланов.
— Да, ваше благородие, полезли в волки, а зубы-то оказались телячьи.
Боцман Саем пробовал снискать себе сочувствие среди команды:
— Ведь это что же такое! Сколько лет служил верой и правдой, а теперь сдают меня в плен.
Но вместо сочувствия услышал злые насмешки:
— Зря, господин боцман, усердствовали. Придется вам другую должность приискивать.
— Ничего, боцман, не тужите. За двадцать лет службы вы так наловчились избивать матросов, что теперь это вам пригодится. Вас сразу примут вышибалой в любой публичный дом.
В команде упорно держался слух, что корабль взорвут или потопят. Поэтому многие вооружались спасательными средствами. Другие, боясь, что японцы будут отбирать вещи, переодевались в «первый срок», чтобы на себе сохранить новенькие брюки и фланелевую рубаху. Десятки матросов стояли на срезах, приготовившись при первой тревоге прыгнуть за борт. Более трусливые среди них разделись догола и держали перед собой в охапке свое платье и сапоги.
Случайно проходивший лейтенант Павлинов, увидев такое зрелище, начал уговаривать матросов:
— Бросьте, ребята, готовиться к спасению. Судно топить не будем. Сейчас явятся к нам японцы. А вы в таком виде предстанете перед ними! Ведь они смеяться будут над вами.
В настроении матросов произошел перелом. Теперь трудно было бы заставить их сражаться.
То же самое случилось и с офицерами. Это ясно выявилось на переднем мостике, где сосредоточилось большинство из начальствующих лиц. Одни из них угрюмо молчали, другие продолжали ворчать, недовольные поступком капитана 2-го ранга Сидорова. Больше всех возмущался сдачей находившийся здесь же лейтенант Вредный, поглядывая на рулевых и сигнальщиков, будущих свидетелей судебного процесса. Когда он начал говорить, какие меры можно было бы принять, чтобы броненосец не достался японцам, пришло известие, что кормовая двенадцатидюймовая башня хочет открыть огонь по неприятелю. На мостике все офицеры, страшно забеспокоились, а лейтенант Вредный, дрожа, завопил:
— Как же это можно стрелять? Да они там с ума сошли! Японцы потопят нас в одну минуту. А я раненый, я не могу спасаться…
По распоряжению командующего броненосцем лейтенант Павлинов сбегал на корму и, вернувшись на мостик, доложил:
— В башне никто и не помышляет о стрельбе. Сидят там комендоры, жуют консервы и, кажется, выпивают что-то. Из орудий, заряженных еще с ночи, я приказал выбросить полузаряды за борт.
На корабле то в одном месте, то в другом начали раздаваться пьяные голоса. Откуда команда добывала себе выпивку? Оказалось, что о роме, спущенном мною в трюм, прежде всего пронюхали трюмные машинисты, а потом узнали об этом судовые машинисты, кочегары и другие матросы. И все начали бегать в трюм с ведрами, с большими медными чайниками. Правда, ром оказался там загрязненным, с мусором, с блестками смазочного масла, но это не останавливало матросов. Сейчас же его очищали через вату, добываемую от санитаров.
Команда пьянела с каждой минутой и становилась все развязнее. Офицеры притихли, чувствуя, что кончилась их власть. Они не возмущались даже в том случае, если какой-нибудь нижний чин, разговаривая с ними, держал папиросу в зубах.
Машинист Цунаев, или, как его звали матросы, «Чугунный человек», встретился в батарейной палубе с лейтенантом Вредным и заявил:
— Должок хочу вам заплатить, ваше благородие.
— Я что-то не помню за тобой долга.
— Зато я хорошо помню, ваше благородие. Это было месяца три тому назад. Вы тогда ни за что ни про что засадили меня в карцер.
Лейтенант Вредный сразу переменился в лице, дрогнув острой рыжей бородкой, и не успел слова сказать, как покатился по палубе. Это произошло, с такой быстротой, что никто из окружающих и не заметил, куда он получил удар. Цунаев, сжав кулаки, тяжелые, как свинец, хищно изогнул свой громадный и угловатый корпус и хотел было еще раз броситься на офицера, но его схватил Бакланов.
— Во-первых, лежачих не бьют, во-вторых, стыдно нападать на раненого человека. И вообще не стоит безобразничать. В Петербурге — вот где, если хочешь, покажи свою удаль.
— Да какой он раненый? Это же известный притворщик!
— Об этом может судить только врач.
Пока кочегар и машинист спорили между собой, лейтенант Вредный, вскочив, убежал в каюту. Цунаев разразился бранью против своего друга, а тот как ни в чем не бывало, ухмыляясь, мирно заговорил:
— Будет тебе сердиться. Ты лучше ответь мне на вопрос: что такое хвост и прохвост? Хвост есть хвост, а вот прохвост непонятно. Это то, что под хвостом, что ли, находится?
Матросы расхохотались, смяк и Цунаев.
В офицерском винном погребе сломали замок. Там много было разных сортов вин. Все это пошло по чемоданам команды.
Сидоров, глядя с мостика на горланящих матросов, вздыхал:
— Хоть бы скорее японцы явились. А то бог знает, до чего может дойти наш пьяный корабль.
Контр-адмирал Небогатов вернулся на свой броненосец и потребовал к себе командиров судов своего отряда. Вскоре к борту «Орла» пристал японский катер. На нем уже находились командир «Сенявина», капитан 1-го ранга Григорьев, и командир «Апраксина», капитан 1-го ранга Лишин. Захватив с собою Сидорова, катер направился к «Николаю».
С мостика увидели, что к нам приближается японский миноносец. На «Орле» заканчивалось уничтожение секретных документов. В батарейной палубе появился тяжело раненный младший штурман Ларионов. Его трудно было узнать: тужурка залита кровью, с одного погона сорвана лейтенантская звездочка, левая рука на перевязи, голова и лицо забинтованы, открыт только правый глаз. Ларионов не мог сам передвигаться. Два матроса вели его под руки, а перед ним, словно на похоронах, торжественно шагал сигнальщик, неся в руках завернутые в подвесную парусиновую койку исторический и вахтенный журналы, морские карты и сигнальные книги. В койку положили несколько 75-миллиметровых снарядов, и узел бултыхнулся через орудийный порт в море. Это произошло в тот момент, когда неприятельский миноносец пристал к корме «Орла».
Японские матросы, вооруженные винтовками, быстро высаживались на палубу броненосца. Их было около ста человек. Вместе с ними прибыли четыре офицера, из которых капитан-лейтенант Накагава, как самый старший, был назначен командовать «Орлом». Через минуту-другую, по указанию своего начальства, японские матросы рассыпались по всему кораблю, взяв под охрану уцелевшие башни, минные отделения, бомбовые погреба, крюйт-камеры, динамо-машины и другие места. Часть их невооруженной команды спустилась в машины и кочегарки.
Наши матросы, не стесняясь присутствием японцев, продолжали кутить. На корме полуразрушенного минного катера находились машинные квартирмейстеры Громов и Никулин, машинист Цунаев и какой-то кочегар. Перед ними стояли банки с мясными консервами и ведро с ромом. С катера доносились пьяные голоса:
Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног…
Наш пес Вторник, который пропутешествовал с нами от Ревеля до Цусимы, никак не мог примириться с пребыванием японцев на судне. Он увидел, что у них лица были иные, чем у русских моряков. А больше всего ему, вероятно, не нравился непривычный для собачьего чутья запах восточно-азиатских людей. Правда, он не кусал их — в его характере не было того, чтобы бросаться на человека. Но он, подняв бурую шерсть и оскалив зубы, лаял на японцев с такой яростью, точно они были его личными врагами. И никто не мог заставить Вторника замолчать. Всех удивляло, почему это он, обыкновенно послушный, на этот раз не исполняет приказания своих хозяев. Не сразу догадались, что он от своих выстрелов и от разрывов неприятельских снарядов совершенно оглох. С верхней палубы его прогнали в батарейную, но он и там не унимался. Всюду, где только встречались ему японцы, он захлебывался от лая, словно задался целью выжить их с корабля.
Часа в два вернулся на броненосец Сидоров. Мы уже стояли во фронте на верхней палубе. Приблизительно две трети нашей команды японцы решили отправить на свой броненосец «Асахи». К нам были присоединены офицеры: старший инженер-механик Парфенов, трюмный инженер Румс, лейтенанты Модзалевский и Саткевич, мичманы Саккелари и Карпов и обер-аудитор Добровольский.
Сидоров объявил условия сдачи:
— Господа офицеры, ваше оружие, собственное имущество и деньги вы сохраняете при себе. Затем вам предоставлено право вернуться к себе на родину, если дадите подписку, что не будете участвовать в этой войне. Команда также может взять свои собственные вещи и деньги…
Японцы больше не дали говорить Сидорову и немедленно усадили его в свой паровой катер. Вслед за ним спустились и остальные намеченные офицеры. Потом началась посадка на баркасы нашей команды. Желая посмотреть японский броненосец, я умышленно попал в число отъезжающих. На шканцах, опираясь на костыли, стоял инженер Васильев. Я бросился к нему проститься. Пожимая мою руку, он наказывал мне:
— Берегите себя для более важной работы. Предстоят грандиозные события. Помните, что с сегодняшнего числа в истории Российской империи начинается новая глава…
Рядом с Васильевым стоял священник Паисий, недоуменно поглядывая на японцев. К нему приблизился кочегар Бакланов и, обнажив голову, сказал нарочито отчетливо и громко:
— Прощай, козел в сарафане!
Под взрыв матросского хохота священник растерянно заморгал.
С парусиновыми чемоданами, набитыми больше книгами, чем вещами, я спустился на баркас. Когда мы тронулись, буксируемые паровым катером, я в последний раз оглянулся на свой корабль. На мгновение в памяти почему-то всплыл эпизод из далекого детства. Мне было пять лет. Под жаркими лучами послеобеденного солнца мать жала в поле рожь. А я один, играя в войну, носился с криками по сжатой полосе. В руках у меня была палка, заменявшая ружье, пику, пушку. Воображаемые турки падали под моими ударами, как стебли ржи под серпом матери. Крестец снопов представлялся мне неприятельской крепостью. Я напал на крепость и, споткнувшись о борозду, со всего размаху ткнулся в колючий огузок снопа. Из губ полилась кровь, острой болью заныл левый глаз. Я с плачем кинулся к матери, а она, испуганная, прижала меня к своей груди и заговорила укоризненно-ласковым голосом:
— Ах, Алеша, Алеша! Непутевый мой сынок. Молиться надо, а ты воевать вздумал. От этого люди счастливыми не бывают.
С тех пор прошло двадцать два года. За это время я много пережил, много видел и вычитал из книг, и теперь, мысленно пробегая прошлое, я вспомнил изречение одного философа: «Человек до сорока лет представляет собою текст, а после сорока — комментарий к этому тексту». До этого возраста мне еще далеко. И если философ прав, то за время плавания на «Орле», а в особенности за последние полутора суток, когда я вместе с другими дышал воздухом разрушения и смерти, текст моей души увеличился до колоссальных размеров…
Броненосец слегка покачивался на мертвой зыби. Краска на нем обгорела, зашелушилась. Вчера он был черным, сегодня стал пепельным, словно поседел в бою.
Когда броненосец «Орел» сдался в плен, тяжело раненного командира Николая Викторовича Юнга перенесли из операционного пункта в заразный изолятор. Это небольшое удлиненное помещение с одним иллюминатором уцелело в бою. Несмотря на множество возникавших пожаров на судне, здесь переборки и потолок по-прежнему блестели белой эмалевой краской. В головах единственной железной койки, укрепленной вдоль борта, стоял небольшой столик, в ногах — стул.
Командир, с пробитым желудком и печенью, с раздробленным плечом и с неглубокими ранами на голове, находился в безнадежном состоянии и, лежа на койке, бредил. По просьбе наших офицеров, к дверям изолятора был поставлен японский часовой, охранявший вход туда главным образом от неприятельской команды. Это было сделано для того, чтобы Юнг не догадался о сдаче его судна в плен. Мучительно долго он боролся со смертью, наполняя изолятор то стонами, то выкриками. Около него неотлучно находился вновь назначенный вестовой Максим Яковлев вместо убитого Назарова, и по временам приходил к нему старший судовой врач Макаров.
Только на следующий день, 16 мая, к вечеру Юнг начал приходить в сознание.
Вестовой Яковлев, человек малограмотный и недалекий, после рассказывал о нем:
— Только что опомнился командир, а тут, как на грех, в дверь заглянули японцы: «Это, спрашивает, что за люди у нас?» Пришлось сказать: «Сдались мы, выше высокоблагородие». А он поднялся повыше на подушку и как заплачет! Потом начал мне объяснять на счет какого-то земского собора: «Кончается, говорит, позорная война, и я, говорит, кончаюсь. А ты, Максим, может быть, будешь заседать в земском соборе». Вижу — все лицо командира в слезах. Жалко мне его. Все-таки он был хороший человек. А про себя думаю: опять начал умом путаться. Как же это я буду заседать вместе с земскими начальниками, да еще в соборе? У нас в селе один только земский начальник, а и от того спасения нет. Сущий живодер. Если в поле едет, за версту от него сворачивай. Иначе — расшибет. Поговорил со мною командир и опять заплакал. Потом наказывает мне позвать доктора…
Разговаривая с вестовым, Юнг имел, конечно, в виду не земских начальников. В молодости своей, будучи мичманом, Юнг участвовал в революционном движении. В восьмидесятых годах начались аресты во флоте. Его спасло от тюрьмы только то, что он в это время находился в кругосветном плавании.
Но почему же он теперь, умирая, вдруг вздумал просвещать своего вестового? Очевидно, командиру хотелось хоть чем-нибудь вознаградить себя перед смертью. Эскадра была разгромлена, а судно, которое он так храбро защищал, сдалось в плен. Для Юнга осталось одно: вернуться к прежним, быть может, давно забытым идеалам.
Старший врач Макаров, посетив его, сейчас же направился в судовой лазарет. Там вместе с другими ранеными офицерами находился и младший штурман, лейтенант Ларионов. Старший врач обратился к нему с просьбой:
— Вот что, Леонид Васильевич, командир узнал от вестового что мы сдались. Я старался опровергнуть это, но он не верит мне. Просит вас зайти к нему. Успокойте его. Он сейчас находится в полном сознании.
Два матроса повели Ларионова к заразному изолятору а внутрь он вошел один.
Юнг, весь забинтованный, находился в полусидячем положении. Черты его потемневшего лица заострились. Правая рука была в лубке и прикрыта простыней, левая откинулась и дрожала. Он пристально взглянул голубыми глазами на Ларионова и твердым голосом спросил:
— Леонид, где мы?
Нельзя было лгать другу покойного отца, лгать человеку, так много для него сделавшему. Ведь Ларионов вырос на его глазах. Командир вне службы обращался с ним на «ты», как со своим близким. Юнг только потому и позвал его, чтобы узнать всю правду. Но правда иногда жжет хуже, чем раскаленное железо. Зачем же увеличивать страдания умирающего человека? С другой стороны, он мог узнать об истинном положении корабля не только от вестового. И что скажет командир на явную ложь, если он собственными глазами уже видел японцев?
Ларионов, поколебавшись, ответил:
— Мы идем во Владивосток. Осталось сто пятьдесят миль.
— А почему имеем такой тихий ход?
— Что-то «Ушаков» отстает.
— Леонид, ты не врешь?
Ларионов, ощущая спазмы в горле, с трудом проговорил:
— Когда же я врал вам, Николай Викторович?
И чтобы скрыть свое смущение, штурман нагнулся и взял командира за руку. Она была холодная, как у мертвеца, но все еще продолжала дрожать. Смерть заканчивала свое дело.
Командир знал, что старший врач Макаров и штурман Ларионов обманывают его, но делают это исключительно из любви к нему. Он не стал изобличать близкого ему человека во лжи. Наоборот, он как будто поверил в то, что ему говорили, и примиренным голосом попросил:
— Дай мне покурить.
Юнг торопливо затянулся раза три папиросой, и она выпала из его дрожащей руки. Агония продолжалась недолго. Он застонал и, словно что-то отрицая, потряс головой. Из его груди вырвался такой глубокий вздох, какой бывает у человека, сбросившего с плеч непомерную тяжесть, и в последний раз он устало потянулся. Лицо с русой бородкой, угасая, становилось все строже и суровее. Голубые глаза, до этого момента блуждавшие, неподвижно уставились на белый потолок, с напряжением всматриваясь в одну точку, словно хотели разгадать какую-то тайну.
Штурман Ларионов согнулся и, подергивая плечами, вышел из изолятора.
В сдаче корабля командир Юнг никакого участия не принимал. Поэтому наши офицеры решили похоронить его в море. Японцы согласились.
На следующий день утром мертвое тело, зашитое в парусину, покрытое андреевским флагом, с привязанным к ногам грузом, было приготовлено к погребению. Оно лежало на доске, у самого борта юта. На сломанном гафеле развевался приспущенный флаг Восходящего солнца. После отпевания два матроса приподняли один конец доски. Японцы взяли на караул. Под звуки барабана, игравшего поход, под выстрелы ружей мертвое тело командира скользнуло за борт.
Спустя полчаса японский офицер вручил Ларионову, как единственному штурману, оставшемуся на броненосце, небольшой квадратный кусочек картона. На нем была выписка из вахтенного журнала. Выписка указывала место похорон командира: «Широта 35°56'13" северная. Долгота 135°10' восточная».