7. Вести о кровавом воскресении и моя неудача
Мы простились с транспортом «Малайя». Ее услали в Одессу с больными, штрафными, преступниками и сумасшедшими. А за две недели до этого на ней произошел бунт. Для усмирения были посланы туда вооруженные люди с другого корабля. Арестовали четырех человек из команды «Малайи». Все они оказались вольнонаемными. Их развезли по одному человеку по разным броненосцам и посадили каждого в карцер. Но скоро они заболели и были переведены на госпитальный «Орел». Рожественский будто бы угрожал высадить их на необитаемый остров.
Карцеры на новейших броненосцах были расположены в глубине судна и не имели вентиляции. Попасть под арест — это было все равно, что подвергнуться жестоким пыткам. Некоторые матросы не выдерживали удушливо-жаркой температуры и, прежде чем медицина приходила им на помощь, умирали. Несмотря на это, то на одном корабле, то на другом со стороны команды все чаще появлялись грозные признаки неповиновения начальству.
Утром 1 февраля мы снялись с якоря и в количестве пятнадцать вымпелов вышли в океан для эволюций. А накануне была получена радиограмма, что к Мадагаскару приближается отряд капитана 1-го ранга Добротворского. На северном горизонте показались дымки. Радостно заволновались матросы, восклицая:
— Вот они!
— Топают, родные!
— Шесть штук.
Мы шли навстречу им, быстро сокращая расстояние. Скоро можно было различить корабли: крейсер 1-го ранга «Олег», крейсер 2-го ранга «Изумруд», два вспомогательных крейсера — «Рион» и «Днепр» и два миноносца — «Громкий» и «Грозный». По сигналу командующего суда прибывшего отряда заняли свои места в строю эскадры. Мы совместно занялись двухсторонними эволюциями, которые были так же плохи, как и предыдущие, а в четыре часа вернулись в Носи-Бэ.
Встреча с последним подкреплением 2-й эскадры несколько развлекла нас, но не могла рассеять душевного мрака. Мы знали, что 1-я эскадра сильнее была, чем наша, и все-таки погибла в Порт-Артуре. Не миновать этой участи и нам.
Будет ли Рожественский ждать 3-ю эскадру?
Среди офицеров установилось мнение, что нас вернут в Россию.
В русских газетах, какие мы получали, тон статей заметно повышался. Под влиянием военных неудач на прежнюю жизнь, тихую и затхлую, как застоявшееся болото, подул свежий ветер критики. Чувствовалось, что в России нарастает нечто непривычно новое. А из иностранных газет уже знали о крупных событиях, и эти события на время заслонили на эскадре интересы войны.
В Петербурге по Невскому проспекту ходила учащаяся молодежь с революционными песнями и красными флагами. В Баку забастовали рабочие. В Севастопольском порту мастеровые побросали работу. Одеяла, пожертвованные фабрикантом Морозовым на войну, будто бы продавались в Нижнем на рынке, и это возмутило московских купцов. Московская дума предъявила требования правительству об изменении существующего строя. Грандиозное забастовочное движение разразилось в Петербурге, охватив все крупные фабрики и заводы, — забастовало около двухсот тысяч человек. Недовольство войной и общими государственными порядками, по-видимому, все глубже проникало в широкие слои населения.
Все это не могло не тревожить и людей на 2-й эскадре. Потом пришло известие, от которого у многих содрогнулось сердце. Слух об этом вышел из кают-компании и начал кочевать по всем отделениям судна, возбуждая в команде мрачные мысли. От него, как от страшного призрака, бледнели лица матросов, широко раскрывались глаза. В иностранных газетах подробно было описано событие 9 января.
Вечером мы собрались в кормовом подбашенном отделений двенадцатидюймовых орудий. Здесь никто из начальства не мог нас услышать. Сначала говорили торопливо, все разом, перебивая друг друга:
— Слыхали?
— Да, триста тысяч народу двинулось к Дворцовой площади.
— Хотели просить у Царскосельского суслика облегчения своей жизни.
— Во главе, говорят, находился какой-то священник Гапон.
— Шли с иконами, с портретами царя…
— А он их встретил свинцовым градом.
— Людей рубили шашками, мяли копытами. Не давали пощады ни женщинам, ни детям.
— Уничтожили более двух тысяч человек.
Гальванер Голубев, подняв руку, сурово крикнул:
— Довольно болтать, товарищи! Нам нужно от слов к делу переходить. На всех кораблях найдутся сознательные ребята. Наступила пора приступить к организации массы. Нужно быть готовым к событиям. Пусть каждый из нас установит связь с другими судами. И будем ждать удобного случая, когда, может быть, потребуется вместо андреевского флага поднять красный флаг…
Минер Вася-Дрозд перебил его:
— И если уж подниматься, то всей эскадрой.
Машинный квартирмейстер Громов крикнул:
— Правильно! Мы должны удерживать команду от отдельных вспышек.
Трюмный старшина Осип Федоров прибавил:
— Иначе мы будем только людей напрасно губить. Нужно действовать организованно.
Разошлись поздно, наметив вчерне план для будущей работы.
Сношение с «Суворовым» досталось на мою долю.
Как после узнали, событие, разыгравшиеся 9 января, вызвали разговоры на всей эскадре. Никто больше не верил в доброту царя. Поколебались в своих верноподданнических чувствах к нему даже некоторые офицеры.
Вспомнилось, какое настроение было у меня пять с лишком лет тому назад. С новобранства, пока нас не разбили по флотским экипажам, я целую неделю прожил в Петербурге, в грязных и вшивых проходящих казармах. Мне захотелось посмотреть царский дворец. Ведь об этом я мечтал, будучи еще в своем селе Матвеевском. Стоял сырой и слякотный ноябрь. Мы вдвоем с товарищем, одетые в ватные пиджаки, пользуясь указаниями прохожих, добрались до Дворцовой площади. По-деревенски наивные, мы с изумлением смотрели и на Главное адмиралтейство, над которым возвышался золотой шпиц с таким же золотым парусником на конце, и на Александровскую колонну, с которой бронзовый архангел как бы благословляет дворец, и на красное трехэтажное, необыкновенной ширины здание, которое своим фасадом выходит прямо на Неву. Ведь здесь живет он, Божий помазанник, коронованный человек, под скипетром которого находится сто пятьдесят миллионов народонаселения. От него зависит благополучие всех людей.
— Вот так изба! — удивлялся мой спутник.
— Ну и махина! — восторгался я. — За целый день не обойдешь все комнаты. Вероятно, не один здесь живет.
— Ясное дело, при нем должны находиться министры и генералы.
Вокруг колонны прохаживался часовой, какой-то гренадер в форме, никогда мною не виданной. Стояли еще часовые у подъездов дворца, охраняя покой царя, чтобы злодеи не могли сделать на него покушения за все его щедроты и милости к народу. Если бы в это время кто-нибудь сказал что-нибудь нехорошее против царя, я бы такого человека уничтожил на месте. Ушли мы с Дворцовой площади счастливые.
Потом товарищам в экипаже и на кораблях много пришлось поработать надо мною, и самому мне нужно было прочитать немало нелегальной литературы, прежде чем перевернулось мое сознание. Тюрьма закончила воспитание. Прежнее деревенское понятие о царе было выжжено в моей душе, как выжигают бородавку на теле.
А теперь я бродил по кораблю, не находя нигде себе места. Страшная весть о кровавом воскресенье, долетевшая до нас в такую даль, в Носси-Бэ, пронизывала все мое существо. Мне мерещилась все та же Дворцовая площадь, где произошла царская расправа с рабочими. И не я один, а тысячи голов на эскадре задумались над этим событием.
В последнее время я иногда читал свои заметки о нашей эскадре инженеру Васильеву. Он делал мне много полезных указаний в смысле стиля и оформления литературного материала. Вместе с тем я получал от него советы, у каких мастеров художественного слова я должен учиться. Случалось, что он тоже знакомил меня со своим дневником. У него выходило интереснее, с более углубленным анализом фактов, с надлежащими выводами. Но я был прилежный ученик, и все, что слышал от него, воспринимал горячо, всерьез и крепко запоминал.
В своих литературных работах я был очень осторожен. Клеенчатые тетради, в которых я излагал свои взгляды на эскадру, прятал в такие места, где их никто не мог найти. В чемоданах моих оставались лишь черновые записки судовой жизни. И все-таки однажды я сделал такой промах, который чуть не погубил меня. Но об этом не буду рассказывать сам, а приведу лучше выдержки из неопубликованного дневника инженера Васильева. Давая характеристику тому, как отразилось 9 января на офицерах, вот что он написал дальше:
«…Схватки на улицах Петербурга, баррикады, вожаки, их попытки вступить в непосредственные переговоры с государем — все это с мелочными подробностями промелькнуло перед нашим взволнованным воображением из описания газет. Каждому все глубже приходится вдуматься в самого себя, взвесить убеждения и принципы, определить свое отношение к событиям.
Но уже видно, куда клонится чашка весов.
Иллюстрацией послужит следующий эпизод из жизни военного корабля, броненосца «Орел».
Позавчера старший офицер поймал судового баталера в тот момент, когда он передавал комендорам в башню печатанную на ремингтоне брошюру. Она оказалась произведением самого матроса и была отпечатана в канцелярии броненосца совместно с писарем в нескольких экземплярах. Этот матрос был и раньше на подозрении, так как отличался большой любовью к знанию, читал историю философии, Дарвина, Бокля, Шопенгауэра, и был известен еще при выходе из Кронштадта как «политик». Брошюру старший офицер принес в кают-компанию, и здесь офицеры прочитали ее вслух и обсуждали. Матросу попало в руки из кают-компании несколько номеров «Руси», откуда он узнал об образовании фонда народного просвещения и читал горячие письма из недр народа, отозвавшегося на призыв. Он на баке пропагандировал среди команды мысль собрать свою лепту и написать на эту тему статью. А у него есть уже большая привычка писать, так как он составил несколько повестей, рассказов и пьес из жизни простолюдинов. Вначале он описывает суждения матросской среды насчет значения науки и знания, затем от себя приводит целый ряд суждений на тему о том, как влияет знание на личную судьбу каждого, а в сумме — на склад государственной жизни. Далее он излагает те обычные пути, какими средний русский человек из низших классов может расширить свой кругозор, наконец на собственном примере изображает те препятствия, которыми окружена для людей его сословия возможность самообразования. Как вывод из всего сказанного, он делает заключение относительно причин этих терниев на пути к просвещению и ставит это в связи с тенденциями, заложенными глубоко в бюрократическом правительстве. Следует общая характеристика вредного влияния существующего бюрократического управления на жизнь многомиллионного народа. Кончается призывом — идти смело вперед к чистым целям.
Будь это в другой обстановке, в другой среде, не скованной традициями формальной дисциплины, такое воззвание было бы обыкновенным явлением, но на военном корабле, идущем в самый разгар войны, — о, это был и смелый и исключительный шаг!
Но не менее исключительным оказалось отношение офицеров к этому событию, отношение, достаточно характеризующее, насколько глубоко уже проникли в их среду современные веяния и поколебали устои формального отношения к событиям жизни.
Я со старшим доктором и обер-аудитором выступил на защиту автора, и кают-компания стала на нашу точку зрения, рассеяв колебания старшего офицера.
Офицеры нашли, что в этой статье, где приведены также факты из судовой жизни «Орла», нет ни слова лжи, что статья написана горячо и с честными стремлениями, что недостатки, указанные ею, действительно сковывают развитие даже морского дела, которое нуждается в технически развитых людях. Далее, факт сбора по личной инициативе матросов, давших до ста шестидесяти рублей, есть явление отрадное, и нельзя за него карать только потому, что по уставу «воспрещаются всякие сборы без разрешения начальства». Порицания нашего политического строя также не могут быть поставлены ему в вину, ибо этой критикой полны все газеты; и раз офицеры допускают команду до чтения газет, дают матросам статьи Кладо, то большая часть формальной ответственности лежит на них. Наконец, суровая кара не желательна еще и потому, что она не поддержит поколебленной дисциплины. Собранные же деньги надо принять от матросов и послать по назначению.
Эту точку зрения поддержал представитель судебной власти обер-аудитор эскадры; она же была им внушена командиру, что, конечно, для командира было даже удобно — не поднимать истории. И в результате баталер был только смещен на время на низший оклад за пользование ремингтоном и за недозволенный сбор. Остальное предано забвению. Между прочим, у него старший офицер забрал сначала все тетради, заметки, книги, дневники, там нашлось также много «подозрительного». В записной книжке, например, были записаны все случаи «мордобойства» фельдфебелей, боцманов, унтер-офицеров, отмечены такие эпизоды, как удаление сочинений Толстого из судовой библиотеки, по настоянию батюшки. Но решили, что так как эти заметки остались его личным достоянием, а не были обращены к команде, то не обращать на это внимания… Кажется, все ему возвращено.
Между, прочим, можно добавить, что этот матрос вовсе не исключение из своей среды. В ней много таких же развитых и начитанных людей, и они облагораживают понемногу всю массу, борются с грубыми инстинктами ее и будят духовные запросы».
Инженер Васильев записал в свой дневник все верно, за исключением одного момента: не вся кают-компания перешла на мою сторону. Насколько мне было известно через вестовых, лейтенант Вредный, мичман Воробейчик и несколько других офицеров стояли за то, чтобы моему делу дать законный ход. К счастью, в числе их не был старший офицер Сидоров, и это спасло меня от каторги.
Должен еще прибавить, что орловская кают-компания в сравнении с кают-компаниями других судов была самая передовая. Это объясняется тем, что в ней находился революционер Васильев, человек большого ума и сильной воли. В своих взглядах на жизнь он всегда находил до некоторой степени поддержку в лице старшего врача Макарова, обер-аудитора Добровольского и лейтенанта Гирса. А все четверо они в политическом отношении вели за собою остальных офицеров.
На второй день прибежал в канцелярию вестовой и объявил мне:
— Тебя требует к себе в каюту старший офицер.
Отправляясь в сторону кормы, я очень волновался. Стучало в висках, замирало сердце, как при высоком полете на качелях. В офицерском коридоре перед каютой я замедлил шаг. Вдруг сзади меня послышался топот ног. Это бежал рассыльный с вахты, молодой матрос, который, опередив меня, постучал в дверь.
— Войдите! — послышалось из каюты.
Рассыльный, открыв дверь, рванулся вперед, споткнувшись за комингс порога, нырнул головою в каюту, как щука, и тут же, взмахнув руками, грохнулся на палубу. Я в это время стоял у порога и видел, как прыгнул с кресла, словно подброшенный мяч, старший офицер и отпрянул в угол. Рассыльный сейчас же вскочил и, вытянувшись, весь замер на месте. Голова его слишком откинулась назад, словно он смотрел в потолок, пальцы на руках, вытянутых по швам, растопырились, лицо вздулось от какого-то внутреннего напряжения. Капитан 2-го ранга Сидоров несколько секунд смотрел на него молча, шевеля грозно устами, а потом, спохватившись, заговорил:
— Это… что же такое?
Рассыльный ничего не ответил.
Старший офицер повысил голос:
— Я спрашиваю тебя: в чем дело?
Рассыльный дернулся и гаркнул:
— Забыл, ваше высокоблагородие!
— Что за болван такой? Как твоя фамилия?
— Забыл, ваше высокоблагородие!
— Ну, убирайся к черту! Когда вспомнишь, тогда придешь.
Рассыльный исчез, а Сидоров снова уселся в кресло, тяжело дыша. Меня эта сцена так развеселила, что я совершенно успокоился.
Старший офицер покосился на меня и, показывая на мои тетради, лежащие на столе, хмуро заговорил:
— Возьми все свои бумаги. Либо сожги их, либо спрячь их, чтобы они больше не попадались мне на глаза. Советую тебе, пока ты находишься на военной службе, бросить всякое писание. Если бы твое дело дошло до адмирала, он стер бы тебя в зубной порошок. Понимаешь ты это?
— Так точно, ваше высокоблагородие, все понимаю. И сердечно благодарю вас за ваше доброе отношение ко мне.
Я ушел от него с таким радостным чувством, словно был освобожден из тюрьмы.