Глава 11

Пожалуй, нет разницы, в какой стране и за какие средства вы получаете лечение. Больница — это тяжело.

Независимо от времени суток в палату может войти дежурный врач и забрать Жанну на очередное исследование, тест, МРТ, сканирование. Ее опутывают проводами, перекладывают из одной трубы в другую, подключают к сотням датчиков. И, кажется, этому не будет конца.

По часам в палату входят медсестры, принося таблетки и микстуры, нащупывают «живое» место на исколотой руке, чтобы взять еще, и еще, и еще кровь. Каждую ночь около трех дежурная медсестра зажигает в палате свет. «Мисс Фриске, вы слышите меня? Мисс Фриске, ответьте!» Я срываюсь. «Оставьте ее в покое! Вы в своем уме? Сейчас три часа ночи! Неужели сложно понять, что она спит! Три часа ночи! Она не слышит, потому что спит. Она и днем вас не слышит, потому что тоже спит. Пожалуйста, оставьте нас!» — «У нас инструкции».

Каждое утро около шести в палату набивается не менее восьми человек, и каждое утро день ото дня, неделя за неделей я отвечаю на их вопросы: симптомы и жалобы, общее состояние и диагноз. Горькая ирония: мой медицинский английский с каждым днем все лучше.

Головные боли сводят Жанну с ума. Она не приходит в себя, только по стонам понимаю — ей снова больно, она просит о помощи. Вскакиваю и вызываю дежурного. Скорее, обезболивающее!

Врачи выполняли свою работу, а я сходил с ума, когда видел, как, опутанная датчиками и проводами, Жанна, не осознавая происходящего, день ото дня пытается встать и пойти. Но она слишком слаба, чтобы сделать даже несколько шагов. Всё, что мне оставалось, — днем и ночью быть начеку, чтобы успеть подхватить ее и вновь уложить в кровать…

Жанна лежит в отдельной палате. Как и полагается пациентам, на больничной кровати с колесиками. Я коротаю ночи на узком и коротком диване, на котором нельзя вытянуться в полный рост. До сих пор помню одну из первых больничных ночей, когда действительно до смерти испугался. Я спал на расстоянии вытянутой руки от кровати Жанны. Вдруг проснулся от незнакомого дребезжащего звука. Она лежала напротив, широко открыв глаза, и испуганно смотрела на меня, а ее тело, как будто не принадлежащее ей, изгибалось в немыслимых, неестественных позах, выкручивалось, гнулось, дрожало. Я подскочил, нажал кнопку тревоги и включил свет. Попытался обнять ее, удержать силой, успокоить, повторяя: «Я рядом, я рядом, сейчас всё пройдет…» Жанна будто стала заложницей собственного тела, не могла выговорить ни слова и подчинилась этой безжалостной судороге. Это было ужасно.

Так проходит неделя за неделей, а у врачей так и нет точного ответа для нас — зачем всё это? Что они делают с нами? Кто, наконец, нам скажет, что происходит? Какой план лечения? Сколько еще это может длиться? Али, помоги!

«Мы считали, что твоя жена умрет, — оставшись со мной наедине, говорит доктор Султан. — Мы не ожидали, что она выживет, и давали ей не больше нескольких дней. Это чудо, что она выкарабкалась. Сейчас состояние относительно стабильно. Мы продолжим интенсивную терапию, с тем чтобы после приняться уже за лечение рака».

Умрет? Значит, смерть — это не пустые опасения? Значит, она может быть вот так близко? Всего несколько дней назад подошла вплотную, чтобы по неведомой причине отступить? А что теперь? Миновало? Наверное, именно тогда ко мне пришло первое осознание, что непрошеная болезнь грубыми ножницами перерезала долгую шелковую ленту жизни Жанны и всё, что теперь остается, — бороться за оставшийся лоскуток, распустить его и связать в одну, насколько это возможно, длинную нить, пусть не такую широкую и прочную, как прошлая полноценная жизнь, но все-таки жизнь.

Все эти дни мы практически не расставались. Ни до, ни после мы не проводили столько времени вместе, а ее рука не была так надежно спрятана в моей… Это горькое счастье, увы.

Однако мне требуется перезагрузка. Последние недели совершенно измотали меня. Я напряжен настолько, что меня рвет без причины. Обычно Жанна засыпала еще до заката солнца. И тогда у меня были час или два, чтобы поехать на квартиру, принять душ и наконец обнять сына. Единственное, что меня успокаивало, — океан. Я прижимал Платона к груди и шел вдоль воды. Кажется, мы с сыном прошли так десятки километров, молчаливо беседуя и улыбаясь друг другу. На всё про всё у нас было не так много времени. Вскоре Платон отправлялся на руки к бабушке, а я возвращался в больницу с домашними бульоном и котлетами. Снова и снова проделывал этот путь через больничный пустырь в вестибюль, к лифту, потом на этаж в отделение, всякий раз со страхом приближаясь к двери: как она там? Она жива? Ей не больно?

И еще, наверное, один вопрос, который тогда я сам себе не задавал, и Жанна не спрашивала, да и никто не интересовался: почему именно я? Из всего окружения Жанны врачи — так повелось с самого начала — общались только со мной: я единственный говорил по-английски, единственный, кто всегда был рядом, и единственный, кто принимал решения. В истории болезни было написано: в непредвиденном случае звонить Дмитрию. Всё это само собой оказалось моим делом. Другого и быть не могло: я — ее муж, ее мужчина, отец ее ребенка. Не то чтобы за место у больничной койки, на посту у капельницы или в очереди на прием к врачам между родными Жанны шла битва. Признаться, желающих не было. И иногда складывалось ощущение, что никто из них просто не понимает серьезности положения. Я не спорил и ничему не удивлялся — было не до этого.

Отец Жанны приехал спустя месяц, когда мы уже улетали из США в Германию. Мне очень ясно запомнился эпизод прощания. Мы с Жанной в автомобиле скорой помощи. Вот-вот захлопнут двери и нас увезут к медицинскому борту. Наш крохотный сын остается на руках бабушки. Они прилетят гражданским рейсом. Все стараются держаться. Один лишь отец, обливаясь слезами, повторяет: «Дима, Дима, вылечи ее». Но сам никуда не летит. Почему? Не летит.

Если бы это было в моих силах — прогнать смерть насовсем… Пусть схватка была бы тяжелой и шансы не равны. Но я не волшебник. И всё, что нам оставалось, — бороться, не переставать любить друг друга и улыбаться, какими бы тяжелыми ни выдавались дни.