БУМ
— Насрать на все обстрелы! — произносит кто-то и смеется.
— Ага, ага. Вот и название!
Хором раздается «Охереть!», все смеются.
Снаружи хлещет дождь из вражеских снарядов, каждый по 147 фунтов[176] — весит больше, чем людишки, что их выпускают. Сначала слышен протяжный-протяжный свист, затем грохот — как от товарняка, валящегося под откос, потом — «бум!». Палуба содрогается, и горячие осколки злобно запевают свою гнусную припевку. Большинство снарядов только грохочут, не попадая в цель. Они гоняют всякий мусор с места на место, пугают всех вокруг, а потом становятся бумажными, и их вшивают в книжки по истории.
Прислушиваться — только время зря терять, потому что своего снаряда не услышишь, он просто попадет, и нет тебя.
Как бы там ни было, мы все уверены в правоте широко известного факта, что снаряды всегда убивают других. При обстрелах всегда убивает других. Нас эти снаряды еще ни разу не убивали, никогда такого не было. И это доказанный научный факт. Не херня.
И потому мы не обращаем внимания на обстрел, но никогда не забываем о том, что наши блиндажи если еще и выдержат попадание гуковской мины, то прямое попадание одной из высокоскоростных 152-мм болванок напрочь сотрет этот блиндаж с лица земли. Даже те, что не разрываются, уходят в землю на четыре фута.[177]
* * *
Остатки черных хулиганов-сородичей из первого взвода расселись на корточках в полной темноте, покуривают марихуану сорта «Черный слон», хихикают как школьницы и травят байки. Выкуриваю свою долю дури, потом еще одну.
— Слушай сюда, — произношу своим знаменитым голосом Джона Уэйна. — Это не херня, пилигрим. Это правдивый рассказ о войне за независимость Юга. В общем, все эти янки-автостроители в Мотор-Сити,[178] все они были торчки, так? А все плантации с классной марихуаной были далеко на Юге.
Мои невидимые слушатели — чернокожие морпехи — стонут от восторга и аплодируют.
— В Детройте трава шла по пять долларов за порцию. В Атланте — за бесплатно. Для северных торчков это было что-то невообразимое.
Кто-то говорит: «Давай, давай, с травы не сходи», и сородичи ржут.
Снаряд в визгом приближается, визжит как поросенок недорезанный, этакая жирная железная коммунистическая чушка московской породы, у которой на американцев встает за тридцать секунд. Но вместо разрыва слышен лишь идиотский шлепок, когда снаряд разрывается в грязной луже.
Взрывная волна сотрясает блиндаж. Песок сыпется с потолка из перфорированных стальных плит, бревен и мешков с песком.
Кто-то кашляет, давится. Я вытряхиваю песок из волос и соскребаю влажный песок с загривка. Кто-то шлепает подавившегося по спине. Тот выхаркивает комок слизи и выплевывает его мне на тыльную сторону ладони. Чертыхаясь, я вытираю ее о чью-то штанину.
Джон Уэйн продолжает рассказ: «Ну и вот, чувак по имени Линкольн появляется однажды на вечернем телешоу — "Вечернее шоу", понял? Он был герой баскетбола, знаменитый дровосек, который стал — нет, вы только послушайте — который выбрался в президенты, а выбрали его президентом за то, что его лицо — нет, честно, это не херня — потому что его лицо — да-да, лицо — случайно отпечатали на каждом сраном пенсе!»
Сородичи ржут, воют, колотят кулаками и прикладами по мешкам. Сообщают мне, какой я козел и предупреждают, что сейчас уссутся.
У-у-мп! Осколки вгрызаются в бочки из-под машинного масла, мешки с песком, в бревна.
Джон Уэйн говорит: «Джефферсона Дэвиса выбрали президентом Конфедеративных штатов Америки из-за его платформы: каждой кастрюле — курочку, а каждой курочке — травки. Ну, и долбаные эти янки вооружились до зубов бумагой для самокруток и пистолетами — да-да, именно так — пустолеты у них были ну очень большие — и забили ну очень большие конопляные запалы в свои пушки, и отправились все на пароходах в Новый Орлеан, что в Луизиане. Во Французском квартале они набрали где-то с тонну "Акапулько Голд" у черных джазистов, которых повстречали в стрип-клубе на Бурбон-стрит».
Мы затягиваемся, молча, но с энтузиазмом.
Наконец кто-то спрашивает:
— Ну ладно, а дальше?
Джон Уэйн отвечает:
— Что дальше? Сейчас, вспомню… Герои гражданской войны все напрочь обдолбались, война сразу кончилась и все пошли трахаться. Само собой, долбаные эти янки про все наврали, рассказали Уолтеру Кронкайту о своей победе, и все это теперь показывают по телеку.
Черные хряки ржут, ржут, никак не могут остановиться.
Кто-то просит: «Э, Джокер, покажи Чарли Чаплина! Во-во! Чарли Чаплина покажи-ка в темноте!»
Кто-то говорит: «Чарли взял трубу с гранатой!»
Черный Джон Уэйн говорит: «Джокер, братан, ты и впрямь юморист. Ну давай, про остальное расскажи. Чего там дальше было?»
— Да откуда я, на хер, знаю? — говорю уже своим собственным голосом. — Я ж всю эту хрень на ходу выдумываю.
Черный Джон Уэйн смеется, и годзилья лапища шлепает меня по спине в темноте. Черный Джон Уэйн говорит кому-то: «Кинь-ка мне трубу, сородич». Затем, очень тихо, говорит в трубку, сообщая свое «Новембер-Лима» — ночное расположение, которое представляет собой дозорный пост за проволокой, и свое «Папа-Лима» — текущее расположение, которое находится ярдах в трехстах[179] к востоку от высоты 881-Север. Передает координаты и доклад об обстановке: «Все спокойно», прочищает горло и кладет трубку.
* * *
Я говорю: «Ну что, опять жим-жим задание, Джей-У?»
Взрыв смеха, пауза. «Ага. Тяжко тут, в зеленой мандятине. Топаем щас — явно номер десять. Связь обрывается».
Опять смешки. «Вот меня бы в президенты, а Никсона — в хряки».
— Ты бы отставил эту хрень со своим «Черным конфедератством», Джей-У.
Пауза.
— Сержант Джокер, тебе неймется, что ли? Слушай, братан, я знаю, что за зло таится в глубинах душ человеческих. Если проблема какая, кореш, ты мне расскажи. Я помогу — и все будет хорошо, потому что Черный Джон Уэйн умеет решать проблемы.
— ПП, Джей-У. Мне ПП нужны.
— Слышь, ты при Черном Джоне Уэйне лучше и не вспоминай про все эти микимаусовские посты и прочую бравую херню в духе Оди Мэрфи, которую беложопые напридумывали. Я решил отойти от умонастроений морально заблудших кровожадных болванов. Черный Джон Уэйн уже столько золотокожих ниггеров нашлепал от Контьена до Рокпайла и в Аризонском секторе — дальше некуда. Но я боле не горю желанием иметь что-либо общее с этим миром, где царят тирания и продажность.
Черные морпехи аплодируют и вопят, а Черный Джон Уэйн продолжает голосом пламенного проповедника из Богом забытой деревушки: «Черная конфедерация выходит из вашей прогулки за смертью во Вьетнам».
Все в блиндаже произносят в унисон: «Аминь».
Черный Джон Уэйн говорит: «Богатые детишки, которых совесть гложет, в своих маршах за мир только обувку зря протирают. Тупорылые хряки — вот кто остановит эту порочную войну — а-минь! — а в Мире всей правды никогда не узнают, той правды, что сила — у хряков, реальная сила, ибо гребаные крысы-служаки и продажные политики как не признавали фактов, так никогда и не признают».
Черный Джон Уйэн выжидает, когда стихнут выкрики «Молодец!», и продолжает. «Это усиленное стрелковое отделение, все из одного района, вооруженное до зубов и мотивированное до предела, еще вернется в свой квартал. И будем мы участковыми с оловянными звездами на груди, и станем на страже революционного закона и порядка. Там, в Мире, со своим отделением я пол-Бруклина смогу подмять. Мир посредством превосходящей огневой мощи! Огневую власть народу! История еще не закончилась! История взымает долги!»
Отделение устраивает ему такую громкую овацию, и аплодирует так сильно, что на пару секунд заглушает даже разрывы снарядов наверху.
Прочищаю горло. Говорю: «Нам ПП нужны. Сил у нас мало. Они могут напасть, пройдя прямо через проволоку. Гуки знают, что тут что-то творится, и, пока мы отсюда не улетим, по нам свободно можно врезать. Нет у меня времени на твою политическую болтовню, Джей-У, не интересуюсь я политикой».
Черный Джон Уэйн говорит: «Джокер, кореш, ты-то можешь не интересоваться политикой, но вот у политики к тебе интерес есть. Ты сам-то на экскурсию сюда приехал? Политику понять нетрудно. Политика — это когда утяжеленной дубинкой по макушке. Слышь, а ты вообще врубаешься в мой продвинутый базар? Ты что, не знаешь, почему тут Бледный Блупер ходит? Бледный Блупер явился, чтобы тебя, беложопого, кой-чему поучить. Верная смерть, этот старина Блупер, он повсюду, кореш. Он, может, прям сейчас в этом блиндаже среди нас сидит».
Я говорю:
— Джей-У, достал ты уже со своими кинами про расовые войны.
Черный Джон Уэйн говорит:
— Эх, глупая ты белосрань алабамская, все не так ты понимаешь. Враг — это не белый человек. Настанет день, и ты еще увидишь, как поднимется белый Дядя Том.[180] Такова горькая правда, кореш, но так оно и есть. Зеленый человек, человек с деньгами — вот настоящий дьявол. Они говорят нам, что мы — мелочь. Но мы не мелочь, мы могучи, мы будем еще короли, а президент — совсем не Бог в черном лимузине. Для них ты тоже ниггер, Джокер. Ты просто не врубишься никак.
Я говорю: «Прям как кино про грандиозное ограбление забегаловки, Джей-У. Все деньги — у богачей. Ты пришел, все отнял. И вот уж сам при деньгах».
— Мы не за деньги будем драться, — говорит Черный Джон Уйэн. — Мы будем драться, чтобы заявить о том, что Дядя Сэм — вовсе не мой дядюшка, мать его так. Дядя Сэм говорит всем этим вьетнамам: «Живите пока, но не как подобает мужикам. Вы для нас тут пойте, танцуйте и оставайтесь маленькими желтенькими ниггерами, господа Ви-Си, а мы, может, проявим великодушие и разрешим вам жить дальше». Дядя Сэм говорит: «Руки в гору, дух бойцовский или жизнь!»
Голос Черного Джона Уэйна грохочет по всему блиндажу: «Белые американцы не могут осознать, почему эти вьетнамы отбиваются. Зеленому человеку давно уже на все наплевать, он заплыл жиром, он забыл, что значит драться. Свой дух бойцовский он променял на дом в несколько этажей, на ниггершу-прислужницу, на пожизненный запас полуфабрикатов в холодильнике — давным-давно уже. Достоинство! — вот чего хотят вьетнамы, кореш, и вот чего хотят мои земляки. Я черный с мозгами в голове, с черными мозгами, и я весьма опасный тип. Мы — люди! Мы хотим чувствовать себя достойными! Попробуют нас наколоть — подохнут. Никто и никогда не назовет меня ниггером, пока у меня будет гранатомет в руках».
— МОЛОДЕЦ! — произносит кто-то, и блиндаж сотрясается от выкриков: «МОЛОДЕЦ! МОЛОДЕЦ! МОЛОДЕЦ!», пока голоса не сипнут.
Я говорю: «Мне ПП нужны. Найди мне кого-нибудь поживее, кто не будет болтаться как неприкаянный, Джей-У. У меня на постах салаги одни. Цену назови. Шесть коробок пива, в следующий подвоз».
Снаряд бьет совсем рядом с блиндажом. У-у-мп! Блиндаж сотрясается.
Кто-то говорит: «Да что ж такое, они совсем охренели, эти косоглазые? Шуток не понимают?»
Черный Джон Уэйн смеется. «Мистер Чарльз и не подумает херить такого славного земелю, как я». Сновая смеется, довольный донельзя. «Джокер, ты реально упертый болван из болванов. Я тебе о том не говорил еще?».
Я говорю: «Джей-У, я же не дева Мария, а ты не Иисус во младенчестве. Мне надо выставить три ПП, рики-тик как только можно. Немедленно на хер срочно. Срочно, Джей-У, а то проснешься с какой-нибудь огромной дурой, прибитой к башке твоей гвоздями».
Не успевает Черный Джон Уэйн ответить, как у входа в блиндаж раздается неутомимый голос Бобра Кливера. Бобер Кливер болтает непрестанно, хобби такое у Бобра Кливера — всех на планете убалтывать.
* * *
Всем становится легче на душе. Уж если Бобер Кливер покинул свой персональный блиндаж, значит, получил сигнал отбоя с высоты 881-Юг, и обстрел кончился. На какое-то время.
— Черный Джон Уэйн тут? — раздается в темноте голос Бобра.
Черный Джон Уэйн отвечает: «Шел бы ты, сука».
— Сержант, у меня приказ от командира. Мне надо с Вами по возможности наедине поговорить.
— Никак нет.
— Сержант, майор полагал, что вы и ваше отделение сейчас за проволокой, в ночном дозоре.
Черный Джон Уэйн говорит: «Вас дезинформировали».
Отделение смеется.
— Не понял? — говорит Бобер. — Что вы сказали?
— Нечего понимать, — отвечает Черный Джон Уэйн, — совсем нечего. Ты меня попутал с кем-то, кому не насрать на все.
Бобер говорит: «Ну, я сюда не за тем зашел. Нам, собственно, надо операцию обсудить. Майор решил, что еще один выход на "найти и зачистить" напоследок, в последний день эвакуации, станет хорошим вкладом в и без того образцовую боевую историю первого взвода. Если Ваши бойцы достаточно на счет запишут, может, и повышение получите».
Черный Джон Уэйн смеется. «Херня какая. Могила хочет счет убитых черных пополнить. Хочет мне контр-фрэггинг[181] сделать. Эл-Би-Джей вон говорит, что мы на севере есть якорь обороны. Мы тут — доблестная кучка, в руках которой пропуск в Кхесань. То есть, раз уж мы здесь, чтоб драться, почему должны увиливать? Последнюю возможность стать черным Дэви Крокеттом дают. Ты прости уж, я лучше тут посижу, пока кто-нибудь своим примером меня не вдохновит».
Бобер говорит: «Сержант, майор отдал письменный приказ…»
— Достойно. У меня все каталоги «Сирз энд Роубак» вышли, жопу нечем вытирать. Врубаешься, дубина?
— Сержант, майор — ваш командир.
Черный Джон Уэйн говорит: «Да срать я хотел на эти микимаусовские приказы Могилы, Джек. Он ведь гребаная крыса-служака, которого другие гребаные крысы-служаки оставили здесь — надо ж было кого-то в задницу засунуть. А теперь он увольняет с позором всех черных, кто уезжает из Кхесани живыми. Дождется — погремлю я капсюлями по его уродской сраке».
— Вам следует уважать звание, сержант, не человека.
— Ох, и нудный ты, Бобер, — отвечает Черный Джон Уэйн.
Я окликаю: «Бобер?»
— Что? — отвечает Бобер. — Кто это?
— Да я это. Джокер.
— Извините, рядовой Джокер, но этот разговор — между мною и сержантом. Официальные взводные дела. Я, конечно, понимаю, что как бывший взводный сержант...
Я говорю: «Эдди Хаскелл* и Кусок* с тобой?»
— Кто?
— Телохранители твои. Тощий такой паршивец и жирюга-недоумок.
Из темноты доносится голос Эдди Хаскелла: «Иди ты, Джокер. То, что сказал — не про меня».
— Мы же ничего тебе не сделали, — ноет Кусок.
— Ладно, просто убедиться хотел, что вы тут.
Бобер говорит: «Сержант, приказываю седлать коней и ожидать приказа на выдвижение».
Черный Джон Уэйн разражается могучим грохочущим смехом. «Бобер, ты как уродский аллигатор-говноед, они у нас в Нью-Йорке в канализации ползают, слышал? Ты типа мутант. Адаптировался к этой жизни по уши в дерьме, жрешь его, цветешь и пахнешь, ты тут тащишься, не нарадуешься жизни такой. Богу молишься, чтобы война не кончалась. Ты как королевич сладкой жизни во Вьетнаме, к титьке присосался. Ты как розовый паук, что позади себя ядом прыскает, и я тебя конкретно опасаюсь. Для такого гнусного мудилы как ты, смертельный яд — как изысканное вино, ибо ты есть продукт демонического разума».
Бобер говорит: «Я тут не собираюсь ни к чему придираться, сержант. Но, в конце-то концов, я взводный сержант. Или не так?»
— На бумаге, — произносит кто-то.
Бобер говорит: «Но ведь майор Трэвис…»
— Заткнись, Бобер, — говорю я ему. — Отставить, заткнуть куда подальше и можешь ди-ди к херам с моего участка. Могила может сидеть себе в Песочном Городе в накрахмаленных трусах, почесывая яйца и играя в войнушку стеклографами на картах, награждая сам себя «Военно-морским крестом» всякий раз как его комар укусит. Охереть как образцово. Обалдеть. Но наш участок для этой гребаной крысы-служаки и его жополизов — запретная зона, покуда мы ему паспорт гражданина первого взвода не выпишем, а не выпишем мы его никогда. Коли нужно чего от первого взвода — к Черному Джону Уэйну обращаться бесполезно, со мной говори. Для тебя я, может, и скользкий тип в звании рядового, но здесь-то я — Главкомуд.
— Главкомуд?
— Главнокомандующий мудак.
— В самом деле? — спрашивает Бобер Кливер.
Отвечаю:
— Довожу до твоего сведения, что никто в первом взводе не намерен больше выходить на твои дебильные выходы. Мы не будем ходить в дозоры. Мы не будем сидеть в засадах. Мы не будем ходить на операции. Скотомудила вон, взял свое отделение и повел их Бледного Блупера херить. Нарушил мой приказ. Они уж неделю как без вести пропавшие. И ни за что не пошлю я больше людей своих подыхать, обороняя позицию, которую служаки похерить уже порешили.
Эдди Хаскелл говорил: «А что не так, Джокер? Кишка тонка для драки?»
Я говорю: «Я себя в резерве держу, для наступления на Ханой».
— А морпехи из твоего взвода? — спрашивает Бобер.
— Их я тоже в резерв зачислил. Что я буду за герой без преданных фанатов?
— Джокер, — говорит Бобер — я тебе не враг. Может, станем заодно, да попробуем по-хорошему. На благо взвода.
Я говорю: «Бобер, ты ж если корешишься с кем, так лишь затем, чтобы не промахнуться, когда решишь на него насрать».
— Но, Джокер…
— Ты скользкий урод-подлиза, Бобер, и до тебя я еще доберусь.
Эдди Хаскелл говорит: «Джокер, ты точно шизонутый».
— Последнее подтверждаю, гондон. Пока ты шизонутый — никому тебя не взять.
— Слушайте, Джокер, — говорит Бобер. — Давайте поговорим разумно. Вы имеете право на свое мнение, это несомненно. И я отношусь к этому с уважением. Но мы же с вами можем быть заодно. Честно. Искренне говорю.
— Заодно, как с Мистером Гринджинсом?
Пауза. Кто-то возится в темноте. «С кем?»
— Мистером Гринджисом, мудак, — говорит Черный Джон Уэйн. — Помнишь Мистера Гринджинса? Должен помнить. Ты же и подстроил, чтоб он окочурился.
Бобер Кливер говорит: «Если вы говорите о каком-то случае фрэггинга…»
— Он был образцовый командир роты! — Черный Джон Уэйн почти рычит. — Шкипер был охренительно достойный мужик. Он был человек, сукин ты сын. Капитан Гринджинс был человек!
Кто-то говорит: «Так точно. Добрый был морпех и славный офицер. И смелости у шкипера было выше крыши».
Бобер говорит: «Простите, но я не знаю, что вы имеете в виду. Я о нем никогда ничего не слышал. Похоже, он был…»
Кто-то переспрашивает: «Ни разу не слыхал о нем?»
Бобер отвечает: «Ни разу. Я даже и не верю, что такой человек вообще когда-либо существовал. Кто-нибудь может подтвердить, что действительно был такой, так называемый капитан Гринджинс? Похоже, вы что-то напутали по этому вопросу».
— Как бы там ни было, — продолжает Бобер — он сам нарывался на неприятности. Нам важная работа поручена в Юго-Восточной Азии, работа на благо Америки. Без жертв не обойтись. Нам следует не терять головы, пока это пацифистское поветрие не развеется. В этом мире слабакам не место, и коммунистическую агрессию обязательно надо разбить любой ценой. Что плохого в том, что пару-тройку человек напалмом обольют, если потом жить в этом мире станет лучше? Мы убиваем этих людей ради их же собственной пользы. В каждом гуке сидит американец, и он стремится выбраться наружу.
Черный Джон Уэйн плюется. «Америка изобрела коммунизм, когда индейцы кончились».
Бобер говорит: «Ну, не будем забивать себе голову делами прошлого. Что сделано — то сделано. Та кровь быльем поросла. Попробуем поговорить конструктивно. Нет смысла в этих сказках про белого бычка о всяких неприятных делах, что были когда-то, а может, и не были».
— Ты убил Мистера Гринджинса, — говорю. — На твои делишки на черном рынке всем насрать. Да торгуй ты себе поддельными флагами СВА и никелированными осколками, толкай фотографии лобка Энн-Маргрет в обтягивающих желтых штанишках «капри». Сбывай свой разбавленный виски и дурь с примесями, и наплевать на то, что ты вьетконговцам военное имущество целыми грузовиками сдаешь. Но вот Мистер Гриджинс таки взял тебя за жопу в деревне, в шалмане, где полно двенадцатилетних шлюх, которыми вы торгуете на пару с толстым ганни из Арканзаса. Ты тогда менялся: полный трехосник ящиков с гранатами на матросский мешок, набитый героином-сырцом. Я клиента твоего похерил, помнишь? Того гука на «цикло»,[182] у него еще знаки вьетконговского офицера были внутри шляпы пришиты. Потом капитан притащил тебя за жопу на командный пункт и сдал Могиле. Я был там, Бобер. Все видел — от начала до конца.
Эдди Хаскелл говорит: «Джокер, ты сам-то кто? Циник неприспособленный с чересчур живым воображением. Где твои доказательства? Слова одни, а доказательства где?»
Все в блиндаже чувствуют напряжение в голосе Бобра, с трудом пытающегося сохранить самообладание: «Рядовой Джокер, я, несомненно, могу понять, почему вы злитесь на меня. Вы в стране подольше, к тому ж и в звании вас понизили. Я знаю — вам нелегко пришлось. Понимаю».
Бобер Кливер делает паузу, продолжает: «Никто тут не верит, что Вы хотели убить своего лучшего друга. Как там его звали? Ковбой? Корпус морской пехоты сурово Вас наказал, содрав шевроны за то, что вы не смогли вытащить его тело. Я постоянно подбадриваю тех, кто вас боится, полагая, что вы грохнули круглоглазого морпеха. И я не верю сообщениям о том, что Вы бегаете повсюду голым, спите в грязи, что Вы боитесь выходить на свет Божий в дневное время. Уверен, что все эти россказни сильно преувеличены».
Голос Бобра нудит в темноте. «Мы, бывало, честно расходились во мнениях, рядовой Джокер, но я искренне хочу, чтобы Вы знали, что я всегда относился к Вам с большим уважением».
— Давай лучше про геру поговорим.
Кто-то говорит: «Бобер торгует — вас понял — сообщение принято — герой!»
Черный Джон Уэйн говорит, подначивая: «Э, Бобер, а когда поговорим о награде, что ты за голову Джокера назначил?»
Я говорю: «Джей-У, да не спорь ты с этой рыготиной. Все равно до него не дойдет».
— Верно, — отвечает Черный Джон Уэйн. — Точно, не дойдет.
Бобер говорит: «Послушайте, ребята, мне все же очень хочется дойти до сути этой проблемы. Будет полезнее, если мы во всем разберемся раз и навсегда. Но, похоже, до конца мы никогда всего не узнаем. Мне так хочется вам помочь. Может, этот капитан, про которого вы говорите, был убит в бою. Может, до него Бледный Блупер добрался».
Кто-то произносит: «Херня — тот «клеймор» кто-то в шкиперском блиндаже поставил. Что, Бледный Блупер по проволоке ходить умеет?»
Бобер говорит: «Мне неизвестны все факты по этому делу, но я разберусь. Обещаю. Я подам бумаги в уголовный отдел с просьбой провести расследование. Они пришлют официальный отчет о предполагаемом происшествии».
— Заткнись, — говорю. — Заткнись к херам.
— Что? — говорит Бобер. — Простите, не понимаю, что Вы имеете в виду.
Черный Джон Уэйн говорит: «Сказано тебе — заткнись. Делай, что говорят, а то я всю белизну из твой жопы выбью».
Бобер произносит очередную речь: «Слушайте, сержант, переживать причины нет. Давайте не будем горячиться, ладно? Возможно, Вы и правы. Может, нам всем стоит успокоиться и обо всем еще раз подумать, и мы сможем найти логичное объяснение. Но я убежден в том, что нам надо хотя бы попробовать сначала собрать все факты, чтобы не перескакивать к скороспелым выводам».
Морпехи в блиндаже молчат, ждут, что будет дальше.
По «Радио Вооруженных Сил» Билли Джо чего-то там бросает с моста Таллахачи-Бридж.
* * *
И вдруг половину блиндажа заливает тусклый свет осветительных ракет, вспыхивающих снаружи.
Лицо Черного Джона Уэйна, как под холодным светом фотовспышки, застывает черной твердой маской из эбенового дерева. Взгляд пронизывает Бобра.
На Черном Джоне Уэйне — тропическая форма, перекрашенная в черный цвет. Вокруг шеи тяжелое ожерелье из «лимонок». Здоровый мужик. Черный Джон Уэйн пришел в жизнь черным гигантом, чудищем, набрался крутости в уличных драках, а когда достаточно окреп и вырос, занялся культуризмом.
Бобер на взгляд — бледный лопушок, с бульдожьим носом и пухлыми конопатыми щечками. На нем футбольная фуфайка, джинсы, кроссовки и синяя бейсболка с большими белыми буквами NY на боку. В отличие он всех остальных, оружия при Бобре нет. Бобер похлопывает себя по ладони бамбуковым стеком. На конце стека — начищенная средством «Брассо» гильза от патрона 45-го калибра.
Эдди Хаскелл сидит в углу блиндажа на бамбуковом рундуке, ковыряя лишайную корку на икре острием штыка. Тощий рыжий крысенок с лицом как у голодного хорька. Он поднимает глаза, втыкает штык в мешок с песком, сдвигает лежащий на коленях помповый дробовик в положение «на грудь».
Кусок — возле входа, втискивается в тень.
Черный Джон Уэйн встает и полусогнувшись идет, пробираясь через дюжину черных морпехов в черной тропической форме. Он наклоняется к Бобру и прочищает горло. «Джокер знает, что ты — дьявольское отродье, потому что Джокер наш голубоглазый черный брат».
Из потертого оранжевого тропического ботинка с личным жетоном на шнурке Черный Джон Уэйн вытягивает опасную бритву с рукояткой из слоновой кости. Наружу выскакивают шесть дюймов[183] высококачественной хирургической стали, такие острые блестящие бритвы только для парикмахеров-частников делают.
Годзилья лапа Черного Джона Уэйна вкручивается в футбольную фуфайку Бобра и швыряет его на себя как куклу. Бритва взлетает прямо к розовому горлу Бобра.
Черный Джон Уэйн говорит Бобру: «Отставишь вранье свое, или хочешь стеклянный глаз заиметь?»
Эдди Хаскелл дергается, я бросаюсь на него через блиндаж. Хватаю за воротник и пригибаю вниз. Прежде чем он успевает поднять из грязи свой дробовик, я с силой упираю ему в макушку свой русский офицерский «Токарев» 9-миллиметрового калибра.
Эдди Хаскелл обмякает, стонет, пытается подняться. Какое-то мгновение восхищаюсь его поведением, а затем отключаю его рукояткой пистолета. Крепкая же голова у него — как снарядная оболочка.
Все в отделении замерли.
Кто-то говорит: «Праздник зверства! Праздник зверства!»
— НА ТЕБЕ!
Я поднимаю руку, чтобы засувенирить Куску ласковый шлепок по морде.
Кусок роняет M16 и выскальзывает из блиндажа.
Слышу, как он убегает, с трудом выдирая ноги из грязи.
Бобер отчаянно пытается выдраться из замка захвата, в который его взял Черный Джон Уэйн. Увидев, что остался без телохранителей, он начинает вопить и дергаться. Но Черный Джон Уэйн зажал Бобра мертвой хваткой, и отпускать не намерен.
Отсветы от осветительных ракет по-прежнему падают в блиндаж. Должно быть, снаружи творится что-то очень серьезное. Слышны крики, топот, беспорядочный огонь из стрелкового оружия.
Здесь же, в блиндаже, звуки издает один Бобер, который пытается скулить и одновременно хватать ртом воздух. Его лицо скривилось, превратившись в подергивающуюся маску, на которой неприкрытый ужас.
Бобер колотит Черного Джона Уэйна по лицу своим бамбуковым стеком. Черный Джон Уэйн подергивает головой, расчищая поле зрения, будто отгоняя надоедливую муху.
Черный Джон Уэйн вжимает бритву в кожу прямо под левым глазом Бобра. «Щас порежу!» — говорит он мне. Потом Бобру: «И обретешь ты веру!»
Я подтягиваюсь на руке Черного Джона Уэйна как на перекладине — рука у него размером с мою ногу и крепка как валун. «Никак нет, — говорю. — Отставить, Джей-У. Нельзя нам его херить. Ты же не в родном квартале, там-то можешь бритвой баловаться».
Черный Джон Уэйн глядит на меня. «Да убьем его, и все! Кто нам тут мешает?»
Я залезаю в набедренный карман и вытягиваю оттуда щипцы для минных проводов. «На, возьми-ка».
— Чего?
— Давай, братан. Подмогни чуток.
Черный Джон Уэйн мотает головой.
— Не. Не надо. Херня. Потом сделаем.
— Давай, Джей-У. На меня положись.
Черный Джон Уэйн издает стонущий звук и говорит: «Джокер, ну ты и выдумщик». Он вручает мне опасную бритву и забирает щипцы для минных проводов.
Выпученные глаза Бобра следят за перемещением бритвы из руки Черного Джона Уэйна в мою. Бобер отдергивается, упираясь в мешочную стену блиндажа, как в судорожном припадке от ужаса; страх лишает его рассудка.
— Придуши-ка, — говорю Черному Джону Уэйну, и Черный Джон Уэйн его придушивает.
Бобер Кливер давится, стонет, пускает слюни и плюется. Язык вылезает наружу, как красный склизкий огородный слизень.
Черный Джон Уэйн глядит на меня, потом снова на Бобра, потом опять на меня. Я киваю головой. «Придержи язык», — говорю, и Черный Джон Уэйн залезает Бобру в рот обжимными щипцами и берет в зажим язык Бобра.
Глаза Бобра уже лезут из орбит. Я кладу лезвие плашмя на его язык, он давится, а я улыбаюсь и говорю: «Ну как, поговорим?»
Бобер хныкает, в его глазах появляется умоляющее выражение, и я говорю: «Синлои, Бобер — херовая ситуевина. Довожу до вашего сведения: с милосердием у меня плоховато». Я веду бритвой, и синеватое лезвие мягко врезается в язык Бобра на дюйм[184] в глубину, разделяя его кончик на две половинки. Кровь выплескивается с такой силой, что выстреливает через весь блиндаж и шлепается блестящим влажным пятном о серую стену из мешков с песком.
Черный Джон Уэйн ослабляет зажим, и Бобер падает на колени. Кровь выливается изо рта по нижней губе Бобра и капает с подбородка как слюна. Подняв руки к лицу, опасаясь дотронуться, Бобер издает ужасающий звук, который и звуком-то не назовешь. Кто-то произносит: «Чарли взял трубу с гранатой!»
Эдди Хаскелл стонет, потирает голову, пытается подняться.
Снаружи блиндажа, в ста ярдах[185] дальше по периметру, вспыхивает отчаянный огонь из стрелкового оружия, и по нам начинают бить из минометов.
Я выхожу наружу как раз тогда, когда рядовой Оуэнс, салага, беглым шагом ковыляет мимо блиндажа, вопя на бегу высоким тонким голосом: «Саперы в полосе! Саперы в полосе!»
* * *
Рассеянный огонь из стрелкового оружия вспыхивает по всему передку, люди Черного Джона Уэйна беглым шагом выдвигаются из блиндажа, и все мы херачим в говно.
Гаубичные снаряды прочерчивают дуги над нашими головами. Безоткатные пушки смертоносными колючими тучками выплевывают игольчатые стрелки. Разрываются «клейморы», дождем рассыпая смертоносные стальные шарики. Красные вспышки, как на радаре, мигают по всем секторам обстрела и сплетаются в переливающиеся чарующие узоры.
Не обращая внимания на то, что наша огневая поддержка косит их безжалостно, отборные штурмовые отряды 304-й дивизии СВА, герои Дьенбьенфу, люди, которые круче гранат, вливаются в штурмовые проходы, что взрывами проделали в наших заграждениях дакконги, бойцы элитных саперных групп, что, голые и скользкие, ползут под огнем через наши заграждения.
Саперы запихивают бангалорские торпеды — бамбуковые обрезки, набитые толом — в проволочные спирали, путанки и минные поля. Саперы взрывают бангалорки вручную, разрывая в кровавые мясные клочья самих себя, чтобы их товарищи смогли добраться до нас.
Беглым шагом перемещаясь по периметру, проверяю щели на наличие чмырей, алкашей и торчков. Вытаскиваю их — сонных, растерявшихся, злых. Любой морпех в Кхесани устал до смерти, всем все по горло надоело, каждый уже — конченое создание. Но они — морская пехота США. И потому они восстанавливают связь между своими головами и задницами, хватают оружие и беглым шагом выдвигаются на шум стрельбы.
На боберовских торчков я внимания не трачу. Торчки даже оружия при себе уже не носят. Подсевшие на героин торчки забрались на черный железный каркас сгоревшего грузовика. Они наблюдают за сражением — лица как опустевшие комнаты, глаза как щелочки цвета яичного белка.
Пули отскакивают от палубы.
Я ныряю в сторожевой блиндаж на участке первого взвода, подворачивая при этом ногу и обрывая кусок кожи с колена, черт бы его побрал.
Гром и Папа Д. А. уже на палубе. Папа Д. А., главный второго взвода, связывается по полевой радиостанции, вызывая непосредственную поддержку с воздуха. Он говорит мне: «Птички в воздухе. "Фантомы" и B-52».
Гром стоит на огневом бруствере из набитых землей снарядных ящиков с канатными петлями для переноски и невозмутимо целится через снайперский прицел «Редфилд», установленный на его охотничьем «Ремингтоне-700» высокой мощности.
В спокойные дни, когда хряки СВА, которым подвалило халявы, сидят себе, трепятся и тащятся где-то за тысячу ярдов отсюда, что-то вдруг как бабахнет здесь, мозги их командира разлетаются, и «собаки» СВА остаются сидеть на корточках в зеленке с разинутыми ртами, потому что они-то никаких выстрелов и не слышали.
— Гром, — говорю я. — Напросился — получи.
Гром оглядывается на меня, скалится в ухмылке, поднимает большие пальцы вверх.
По идее, я должен напомнить Грому, что сейчас не время для художеств, надо бы сейчас капсюлями греметь. Но я знаю, что у Грома свой особенный стиль. Уже не раз я слышал от Грома: «Среди снайперов я аристократ — я только офицеров отстреливаю».
«Ремингтон» Грома подпрыгивает, «крэк-ка!» — и где-то там, в живописном центре Ханоя, еще одна гуковская мамасана пока не знает, что сына у нее больше нет.
Первый взвод уже на огневом рубеже, переводчики огня — на «рок-н-ролле», очередями, они выпускают пули, рассыпая кругом гильзы, дышат через рот, глаза навыкате, шеи втянуты в бронежилеты как у заляпанных грязью черепах, жопы сжаты до предела, яйца подтянулись до самого горла, они в рваном ритме вгоняют алюминиевые магазины в черные пластмассовые винтовки, не отпуская спусковых крючков.
Бум.
— Ни хера себе!
— Блин!
— РПГ, — говорю. — Реактивная граната. Жим-жим фактора боку.
— Сукин сын!
— Вон он!
— Где? — говорит Гром, обшаривая местность через снайперский прицел. «Давай… давай…» Поправляет ремень винтовки, чтоб держать покрепче. «Давай, милый…» Не обращая внимания на огонь из АК, который испещряет ямками внешнюю сторону нашего блиндажа, Гром подстраивает прицел и плавно жмет на спусковой крючок. «Крэк-ка!»
Гром оборачивается к нам, ухмыляется, выставляет вверх большие пальцы. «Один готов. Ну, довожу до вашего сведения, Кхесань-6, этот, с РПГ, на счет пошел». Он подергивает бровями, скорчивает рожицу и смеется, этакий обаяшка-брюнет с великолепными зубами. Он снова припадает к прицелу, смеется, и вот «крэк-ка!» — подстреливает кого-то еще.
M16 трещат и трещат, АК-47 хлопают и хлопают, и звуки эти сталкиваются друг с другом, сливаются воедино в непрерывный рев — так поезд гремит на неровно уложенных рельсах.
Слева по борту на периметре отбиваются хулиганы-морпехи Черного Джона Уэйна. Cаперы зашвыривают ранцевые заряды и укладывают бамбуковые лестницы поверх заграждений. Крутые хряки СВА бегом налетают на проволоку. И, столь же быстро, как они бегут, Черный Джон Уэйн и его ребята их убивают, раз-раз, и вся проволока в крови.
Серый дым от нашей 105-миллиметровой гаубицы плывет над позицией. Дым воняет кордитом, и пахнет от него серой, горящей в адском огне. Песчинки заполняют воздух, образуя тонкую красную дымку. Наш блиндаж теперь трясется без перерыва — стены из мешков с песком вбирают в себя пули и глухие удары гранатометных снарядов.
— Черт! — говорит Папа Д. А., бросая трубку полевой рации. — Летуны говорят, ожидаемое время прибытия — через два-ноль минут».
Гром выпускает пулю — «крэк-ка!» — и говорит: «Они там через проволоку лезут».
Вся база сейчас залита светом, дюжины осветительных ракет болтаясь скользят вниз на белых парашютиках, оставляя тусклые следы, похожие на светящихся червяков. Все какое-то поддельное, неживое, застывшее и театральное, как брошенные декорации для низкобюджетного кино про монстров. Поле боя перед нами — как черно-белый фильм про шумный школьный кабинет, где учат на могильщиков. В чудовищно ярком холодном белом свете отбрасываемые тени черны, плотны и изломаны.
Смотрю налево по борту. Говорю: «Д. А., сообщай на КП — пускай подтягивают группу реагирования в Мешочный город. Пусть они там подготовятся и ждут сигнала на выдвижение. Пушкарям скажи, пусть будут готовы открыть огонь по позиции Черного Джона Уэйна по моей команде. Черного Джона Уэйна сейчас накроют».
Папа Д. А. крякает. «Сделано, Джокер».
Гуки надвигаются на нас атакующей людской волной, как колышащаяся стена из сбитых в кучу тел, они заливают наши заграждения, просачиваясь в дыры, пробитые саперами. Когда в них попадают, умирающие вражеские хряки не забывают о том, что надо падать ничком на проволоку, чтобы их друзья из следующей волны смогли воспользоваться их мертвыми телами как ступеньками.
Они наступают, продираясь через огонь из автоматических винтовок, мины, гранаты и пулеметы 50-го калибра. Они наступают под залпами орудий, швыряющих в них снаряды по девяносто пять фунтов[186] каждый. Человеческие волны беспрерывно надвигаются, врезаясь в тонкую зеленую цепь, всасывая в себя все наши боеприпасы и всю нашу злобу, и столько снарядов и пуль попадает в них, что они даже упасть не могут.
Океанский прилив из желтых карликов, обладающих высокой мотивацией и готовых платить за все по полной программе, заливает высоту, боку огорчая хряков.
Один за другим сжигая магазины в своей M16, я испытываю чувство гордости за то, что на меня нападают эти твердожопые малыши с латунными яйцами, и за то, что я убиваю их. Из всего, что я повидал тут за последнее время, самое вдохновляющее зрелище — эти гуки из СВА и то, как они идут в атаку. Наступают ладно и нахально, лучшая легкая пехота со времен бригады «Каменная стена».
* * *
Гром оборачивается к нам и говорит: «Черного Джона Уэйна гасят».
* * *
Отделение черных морпехов Черного Джона Уэйна бьется в полный рост, заняв траншею на периметре.
Черный Джон Уэйн твердо стоит над траншеей, громадней, чем Кинг-Конг, и в упор палит из пулемета M60 по накатывающейся волне из миллиона с чем-то гуков. Черный Джон Уэйн с сородичами бьются в рукопашной, пока их не отрезают и не окружают.
Мы с Громом и Папой Д. А. выскакиваем из блиндажа быстрей, чем гук рисом серанет, и херачим по скользкому помосту, дергаем салаг, чтоб вставали.
Когда мы беглым шагом добираемся до позиции Черного Джона Уэйна, с нами вместе пятьдесят морпехов из четырех разных взводов, и мы гоним, гоним по венам адреналиновую смесь, очищая кровь от ненужного, заполняя ее дикой животной злобой и праведным негодованием, гоним, гоним, мы ведь хряки Соединенных Штатов, и мы вышли на битву, и — Бог тому свидетель — сгораем от желания убить любого, кто тронет, на хер, наших друзей, мы вбегаем в ураганный вихрь черных железяк как толстожопые птицы, и мы все сейчас умрем, и не можем дождаться этого мига, потому что жить в дерьме — кайф, и мы чувствуем, как нам весело, что все у нас как надо, и все чертовски здорово, и делаем мы то, за чем пришли, и делаем все реально по уму, и мы знаем о том.
Черный Джон Уэйн стоит насмерть, паля из своего M60 так, что ствол уже светится красным и белым. Но огнемет солдата СВА с ревом бьет поперек траншеи, и Черный Джон Уэйн превращается в негра в багряном наряде как на параде, и его грузное тело дергается как марионетка, и он пляшет под аккомпанемент патронов для M16, которые рвутся в его подсумках, а потом M60 в его руках взрывается огнем, и Черный Джон Уэйн стоит, как и прежде, а наступающие солдаты СВА обходят него и идут дальше. Он хватается за глотку обеими руками, будто пытается сам себя удавить или оторвать себе голову. И падает на землю.
Мы наносим удар по левому флангу гуков-коммунистов, прущих вперед на рисовой заправке, и неслабо их побиваем. Наши выстрелы отрывают у них руки и ноги. Мы рассыпаемся по-над траншеями и одну за другой отсекаем кучки хряков СВА в заграждениях, и палим по ним, пока они не превращаются в бесформенные куски мертвячины, завернутой в грязные тряпки. Мы стреляем в них со столь малой дистанции, что пороховое пламя поджигает их гимнастерки цвета хаки.
Мы запрыгиваем на их головы в траншею и забиваем их до смерти лопатками, втыкаем в их лица «К-бары» и отрубаем головы мачете.
А потом мы встаем в траншее на ноги, разворачиваемся в сторону врага, и искрящейся лавиной твердого красного железа хлещем по яйцам, животам и ногам, и косим наступающих на высоту.
Кто-то где-то костерит господа, и где-то еще хор «Новембер-Хоутел»*, чмырей, молит о помощи: «САНИТАРА! САНИТАРАСАНИТАРА!»
Нам насрать. На хер раненых, и на хер личные проблемы этих сладкожопых созданий. Нам некогда обращать внимание на их слезы. Лавина желтых солдатиков откатывается туда, где нам их не достать, и от этого мы звереем.
Мы вылезаем из траншеи и соскальзываем на заднице в свои же заграждения, перелезаем через баррикады в три мертвых гука высотой, отпинываем с пути перепутанные взрывами обрывки проволоки и гонимся за отступающей волной из грохота и дульных вспышек, и на каждое движение, вопль или просто звук палим вслепую из раскаленных винтовок, пока не кончаются боеприпасы. И тогда мы отбираем боеприпасы у своих мертвецов.
* * *
Просто чудо боевое — прямо передо мной из ниоткуда возникает гук. Он бежит на меня, стреляя на бегу. Еще одно чудо — M16 вылетает у меня из рук. Гук гремит капсюлями, выпуская одной очередью полный изогнутый магазин, рассеивая по всему участку тридцать пуль из АК, чтобы прорезать себе проход.
Земля взлетает с палубы и хлещет мне в лицо.
Я вытаскиваю свой «Токарев» из наплечной кобуры и стреляю гуку в грудь. Он не останавливается, продолжает стрелять из автомата с примкнутым штыком. Я вижу тонкие черты его мальчишечьего лица, плоский нос, неровно остриженные черные волосы, его черный гуковский взгляд. Я дважды выстреливаю ему в грудь, и он подпрыгивает от пуль, но продолжает наступать.
Пальцы из горячего воздуха волшебным образом дергают меня за тропическую форму. Я чувствую себя как некий клоун в дурацкой киношной комедии про войну, который забыл все свои реплики. Получается, что мне остается только стоять здесь и корчить из себя крутого, пока этот гуковский фокусник будет мне кишки штыком выпускать. Весьма неприятная ситуация получается, черт побери. Неужто мертвец может столько пробежать?
Не знаю уже, что делать, а потому еще четыре раза стреляю в гука, и вот он врезается в меня как миниатюрный полузащитник в футболе, сбивает с ног и перескакивает через меня, а я падаю и, когда я бьюсь лицом о палубу, мощное землетрясение поражает Кхесань, и мои перепонки лопаются.
* * *
Тьма постепенно сменяется солнечным светом, землетрясение кончилось, а я сижу на палубе посреди развороченных предметов, произведений мрачного искусства, которые сам помогал творить. Все мертвецы из СВА похожи на облажавшихся акробатов. Люди с носилками и санитары роются в грязных красных обломках, вынесенных на берег сражением — в гуках, полугуках и кусках гуков. Люди с носилками нагружают их ранеными из наших и уносят прочь, оставляя на месте мертвых морпехов, завернутых в грязные пончо.
Хряки проходят мимо меня, они молчат, их глаза прикованы к горизонту, но ничего там не видят, глаза воспалены, эти глаза — на запоре изнутри потных лиц, на которых запекшаяся пыль, поднятая в воздух снарядами, эти глаза, что ни на что конкретно не глядят — глаза полумертвецов, взирающих изумленно и недоверчиво на странную землю полуживых — тысячеярдовый взор.
Папа Д. А. стоит надо мной, он орет, но я ничего не слышу. Я затыкаю уши руками.
На палубе, рядом со мной — мертвый гук с розовыми пластмассовыми кишками, кучей сваленными на груди. В кишках кишат черные мухи. На щиколотках мертвого гука петли из телефонных проводов, чтобы друзья могли утащить его мертвое тело в джунгли.
Скрипучий голос, как у эльфа, доносится черт знает откуда издалека: «Ты выстрелом ему сердце вышиб! Ты выстрелом ему сердце вышиб!»
Я говорю Папе Д. А.: «А?»
И вдруг в мое поле зрения вторгается румяное лицо Могилы — самого дубового майора с двадцатилетним стажем в морской пехоте, и величайшего засранца на планете. Он орет. Его голос то становится громче, то снова уходит в никуда, и это хорошо, потому что, судя по оскалу на лице Могилы, лучше мне ничего не слышать.
— Хер ты у меня отвертишься! — говорит Могила. Он склоняется ко мне, пальцем поддевает воротник, стучит костлявым пальцем по золотистым знакам различия. — Я тебя ниже рядового опущу!
Я произношу с улыбкой: «И я до тебя еще доберусь, Могила».
Могила глумливо ухмыляется и шествует прочь.
Когда ко мне возвращается слух, Папа Д. А. докладывает обстановку. Могила собирается подать на меня по 15-й статье, внесудебное расследование, потому что Бобер рассказал Могиле, будто наземная атака застала нас врасплох потому, что я спал при несении караульной службы. Но военно-полевой суд мне не грозит, потому что Бобер, как мой взводный сержант, заступился за меня и попросил Могилу на меня не серчать, потому что я чокнутый.
Наземная атака представляла собой лишь разведку боем. Наша бравоватая контратака привела лишь к бесполезной потере времени и добрых хряков. Могила уже отдал приказ отступать нашим стрелковым ротам на флангах. База в Кхесани могла бы пасть в последний день своего существования, не прилети B-52. Бомбардировщики густо засыпали участок за сотню ярдов[187] от наших заграждений блокбастерами по две сотни фунтов,[188] и в очередной раз спасли нас, на хер.
А Бобер, рассказывает мне Д. А., будет представлен к «Серебряной звезде» за героизм под огнем противника, потому что утверждает, будто лично возглавил контратаку. И еще Бобер получит «Пурпурное сердце» за мучительное ранение в рот, полученное в ожесточенной рукопашной схватке с элитными северовьетнамскими бойцами. И, наконец, Могила планирует подать рапорт о производстве Бобра в штаб-сержанты за отличную службу.
Папа Д. А. спрашивает у меня, как я, и точно ли я не ранен, а в это время мимо шлепают Могила с Бобром. Бобер пялится на меня, он немного горд собой и много лыбится. Эдди Хаскелл с Куском следуют за ним в трех шагах. Эдди Хаскелл одаривает меня реально злобным взглядом — так ему кажется — и выставляет средний палец.
Могила обнимает Бобра за плечи и произносит: «Ох, и люблю ж я посмотреть, как руки с ногами разлетаются!» Бобер все кивает и кивает, пытается улыбнуться, гримасничает от боли, и мы с Папой Д. А. успеваем заметить толстую черную нитку, стягивающую кончик Боберовского языка. Папа Д. А. ничего не может понять, когда я начинаю ржать так, что можно живот надорвать.
Бобер недоуменно глядит на нас, и я разрываюсь от смеха.
Соленый капрал из третьего взвода засувениривает нам пару банок теплого пива. В мою банку попала земля, но мне насрать, у меня самого земля на зубах скрипит. Меня сейчас одно лишь волнует — восходящее солнце глаза режет. Так хочется заползти в свой «конекс» и проспать там тысячу лет.
Папа Д. А. помогает мне встать на ноги. Но прежде чем забраться обратно на периметр, мы с Папой Д. А. поднимаем тост за вьетконговского хряка, лежащего мертвым на палубе у наших ног, за вражеского субчика с такой высокой мотивацией, что он нокаутировал меня, жирного американского засранца, даже после того, как я его и продырявил, и грохнул, и похерил, и убил так много, много раз.
Я говорю: «Этих людей не победить, Д. А. Мы можем их убивать — время от времени, — но победить не сможем никогда».
Папа Д. А. сминает пустую пивную банку в руке и швыряет ее в сторону. Глядит на меня и говорит: «Именно так».
Где-то в стороне санитар произносит: «Этот — живой еще. Остановите кровотечение и удалите с раны грязь».
* * *
Сражение — позади, я раздеваюсь догола и скрючиваюсь в «конексе», и меня мучают кошмарные сны про вьетконговцев.
Всех вьетконговцев сгоняют в кучу под угрозой расстрела, им промывают мозги, накачивают до отказа героином, потом увозят в кремлевские подвалы, где злодейские ученые-коммунисты вживляют им в затылки крохотные контрольные датчики.
Вьетконговские землепашцы — как земля сама, и тела их тоже из земли. Вьетконговцы владеют волшебной силой, которая позволяет им впитываться в землю и пропадать из вида.
Словно желтые акулы, вьетконговцы плавно скользят сквозь океан из коричневой азиатской земли. С холодными глазами, лишенными век, с глазами хищников, вьетконговцы бесшумно проплывают прямо у нас под ногами, готовясь нанести удар.
Вьетконговцы топают прочь от Кхесани, унося с собою головы, руки и ноги. Когда они возвращаются в свои деревни, они рассаживаются в тени, а их симпатичные вьетконговские подружки пришивают обратно оторванные осколками конечности, орудуя огромными иглами и толстыми черными нитками, и обматывают их бинтами из листьев. По ночам симпатичные вьетконговские подружки залечивают раны с красными краями и черными стежками с помощью трав и корня дикого банана, плошек с горячим рисом и кучи поцелуев.
Американцы заполняют землю вьетконговскими костями, реально заполняют — до отказа, полностью — так, чтобы вьетконговские землепашцы не смогли отыскать ни унции земли, где посадить рисовый росток. Вьетконговцы отказываются капитулировать, предпочитая помирать с голода. Кости помирающих с голода вьетконговцев все накапливаются и накапливаются, покрывают собой всю поверхность Вьетнама, и растут все выше и выше, пока не затмевают солнце.
Американцы боятся наступившей темноты, а потому уходят из Вьетнама и объявляют о своей победе.
И вот однажды, безлунной ночью, когда ничто не может высветить их волшебные дела, вьетконговские кости сами собой собираются и превращаются в людей. И вот уже, болтая и смеясь, вьетконговцы снова могут ходить, держась за руки, по своей собственной земле, земле их предков.
* * *
В своем кошмарном сне вижу друга своего Ковбоя, с простреленными ногами, отстреленными яйцами, без одного уха. Пуля, пробившая щеки, вырвала прочь его десны. Снайпер, засевший в джунглях, отстреливает от Ковбоя куски. Этот снайпер уже уделал Алису, здоровенного чернокожего головного, и изувечил двух морпехов, которые отправились спасать Ковбоя — Дока Джея и салагу Паркера. Снайпер отстреливает от Ковбоя куски, чтобы остальные в отделении попытались его спасти, а снайпер тогда получил бы возможность убить нас всех, и Ковбоя тоже.
И вот, в очередной раз, в моем кошмарном сне, Ковбой глядит на меня застывшими от страха глазами, и тянет ко мне руки, будто хочет что-то сказать, и я выпускаю короткую очередь из «масленки», и одна пуля попадает Ковбою в левый глаз и вырывается наружу через затылок, выбивая куски волосатого мяса, влажные от мозгов. И вот уж мертв Ковбой, и голова его пробита.
Клац. Клац-клац.
Что за звук? Я просыпаюсь. Хватаюсь за оружие. Должно быть, Бледный Блупер. Бледный Блупер пришел, чтобы кишки мне выпустить.
Клац. Клац-клац.
Я пытаюсь отыскать источник этого клацанья, и вижу Папу Д. А. внутри пустого «конекса» через несколько ящиков от того, что рядом со мной. Папа Д. А. сидит на корячках в темноте и стреляет себе в голову из незаряженного пистолета 45-го калибра.
Я залезаю в серый металлический контейнер для воздушных перевозок, четыре-на-четыре фута.[189] Усаживаюсь на корточки в тень. Ничего не говорю.
На лицо его не смотрю. Папа Д. А. будто сошел с плаката, зазывающего в морскую пехоту, у него квадратный подбородок, волосы стального цвета и ровно подстриженные усы. Но сейчас лицо его лоснится от пота и искажено. Глаза его безумны. Он похож на пьяного, который вот-вот заплачет. Но он не заплачет.
Папа Д. А. — служака, профессиональный морпех, но там просто вышло так, что он однажды взял и порешил им стать, а потому он все же почти нормальный человек. И с тех пор как Донлон уехал обратно в Мир, и я утратил последнюю связь с реальностью, Папа Д. А. — мой лучший друг.
Я боюсь помереть в одиночестве, но еще больше боюсь ехать домой.
Где-то с месяц назад мы с Д. А. ехали в охране колонны с «Кока-Колой». Нас с Д. А. и одним из его отделений подвозил до места трехосник с пулеметом 50-го калибра.
Мы катили через одну из деревушек, что стоят по обе стороны шоссе номер 1, и состоят из тесно составленных картонных домиков. Гуки копались в мусорных кучах в поисках какой-нибудь еды.
Мы увидели гучонка, который попытался съесть кусок пенопласта, и нам стало смешно, потому что гучонок откусил кусочек, скривился, выплюнул, а потом снова укусил.
Отделение давило на массу, разлегшись на двойном слое мешков с песком на дне грузовика. Мы с Папой Д. А. стояли у пулемета и пялились на гуков.
Как в цветном кино, мимо нас текла процессия из тощих гуков с белыми коническими шляпами на головах, квадратных пятен воды на рисовых чеках и полутонных буйволов с бронзовыми кольцами в носах, арвинских рейнджеров в красных беретах и боевых групп шлюшек-малолеток, которые на мгновения приоткрывали для нас свои сиськи с сосками острыми как пчелиные жала, и мы глядели на крестьян, которые, согнувшись пополам и стоя по колено в воде на полях, тягали из земли рисовые побеги.
Я руками ел фруктовый компот из одногаллоновой[190] банки, копаясь пальцами в липких фруктах и выбирая вишенки.
Колонна замедлила ход в деревушке, и тут подбегает гучонок-уродец с «волчьей пастью», торгует ломтиками ананаса на зубочистках. «Ты дать мне одну сигарету! Ты дать мне одну сигарету!»
И вдруг этот славный уродец зашвыривает свою картонную коробку, полную ананасных ломтиков, прямо в грузовик.
Папа Д. А. в тот момент стоял у пулемета. Разворачивает его, и все его тело начинает сотрясаться от «бум-бум-бум-бум-бум-бум-бум», и пацанчик взорвался и разлетелся по всей обочине, как искромсанный цыпленок.
А потом трехосник разорвался на части, и мы с Д. А. взмыли вверх, а отделение засосало в вихревую воронку из полупрозрачного черного огня, а потом — раз! — все кончилось, и вот уже Папа Д. А. стал помогать мне подняться и уйти с дороги.
Я крепко ударился головой о дорогу. Папа Д. А. поднял меня, и я выплюнул щебенку, а на палубе повсюду вокруг были куски людей. Некоторые куски шевелились, некоторые — нет. Все куски горели. Трехосник валялся на боку, он горел, и все бойцы из отряда Папы Д. А. представляли собой удивительные создания без ног и без яиц.
— Да ты просто спятил на хер, — говорю я Д. А., пытаясь не думать о неприятном прошлом.
Папа Д. А. глядит на меня, потом на пистолет в руке. «Именно так».
Пожимаю плечами. «Сочувствую».
Папа Д. А. говорит: «Я — служака, Джокер. Блин, я ведь люблю этот чертов корпус морской пехоты, и все такое. Но в Кхесани сраженьями и не пахло: сплошь рекламные приколы. И зеленые морпехи — не элитные войска, мы здесь как кинозвезды. Морпехи в Кхесани просто шоу-бизнес делали, для журнала «Тайм». Мы как белые клоуны, гуков потешаем. А начальство нас опустило, сделало из нас живую приманку в интересах огневой поддержки. Мы не более чем покрытые славой наводчики огня, разведка для шквала бомб и снарядов. С тех пор как появились пушки, война уже не благородная забава. При современном оружии убивать совсем уж не прикольно. Мы ведь вполне могли бы расставить тут деревянных морпехов, как искусственных уток для приманки, и ди-ди обратно в Мир, устроиться там на крысиную работу и зарабатывать кучи денег».
Ничего не говорю.
— Говорят нам: сидеть и не высовываться. Окопаться. Но морпехи ведь не строители. Копать — не наше дело. Наше дело — быть начеку. Ди-ди мау не входит в наш символ веры. Наше дело — быть крутыми как кремень и давать врагу просраться.
Я говорю: «Да слыхал я о том».
— На прошлой неделе тут где-то два взвода гражданских рыготин побывало, все в чистейших куртках «сафари», расхаживали по всей Кхесани, снимали яркие сюжеты для ТВ, чтобы рассказать гражданским рыготинам там, в Мире, что мы одержали очередную большую победу, и что осада Кхесани прорвана, и как американские морпехи удерживали Кхесань, и все такое, но вот выглядело это так, что почему-то кланяться за это надо было телезрителям дома, а не морпехам, которые все сделали сами.
Я говорю: «Так точно».
Папа Д. А. глядит на меня: «И вот теперь мы втихушку линяем через черный ход, как хиппи, что не могут за хату заплатить. Эвакуация базы в Кхесани — секрет там, дома, но от Виктора Чарли этого не скрыть».
— Именно так.
— Ну, так на чьей мы стороне?
Я отвечаю: «Мы пытаемся вести себя как подобает, Д. А., но палку перегибаем».
Папа Д. А. говорит: «До того как мы пришли в Кхесань, Ви-Си ночевали в старом французском блиндаже. Завтрашней ночью они опять там будут спать. За что боролись — на то и напоролись. Но что делать с двадцатью шестью сотнями добрых хряков, по которым тут долбили? Думаешь, эти парни смогут забыть о цене, что мы заплатили, чтоб Кхесань удержать? И что делать с ребятами, что тут полегли? С Ковбоем?»
— Что ж, — говорю — было бы мне так хреново, я б себя самого убивать не стал. Я б кого другого убил.
— Иди ты с глаз долой, Джокер. Мудак.
— Ты снова до старика дотянул, Д. А. На этот раз не продлевай. Ты старик. Уезжай обратно в Мир. Отвали себе халявы. Тебе же лучше будет.
— Черт возьми, Джокер, я ж совсем не знаю, что мне там в Мире с самим собою делать. Единственные, кого я могу понять, и кто меня поймет — это вот эти упертые хряки с драными задницами.
— Ну, будешь там стенки обтирать да на баб пялиться.
Он глядит на меня, почти уже смеется. «Хрень какая».
Я хрюкаю: «Хрень какая».
Папа Д. А. говорит: «А помнишь, когда Ковбой был командиром нашего отделения в Хюэ? Помнишь ту бебисану?
Я пялюсь на свои ботинки. «Ага, помню. Чертов этот Хюэ».
— Она подошла прямо к нам во время боя, — говорит Папа Д. А. — В Цитадели. Она такую маленькую тележку везла, «коку» со льдом продавала, под огнем.
Мы ей: «Где Ви-Си?».
А девчонка: «Ты Ви-Си».
А мы: «Ты Ви-Си-бебисана».
А она: «Нет Ви-Си. Ви-Си номер десять тысяч».
А мы: «Бебисана, ты бум-бум?». А она хихикнула еще, помнишь? Она сказала: «Ты дать мне боку деньги».
Я говорю: «Кончай, Д. А. Это уж из первобытной истории».
Но Д. А. уже вовсю прокручивает кино про Хюэ в своей голове: «Какой-то тупорылый хряк тогда заплакал. Как звали — не знаю. Просто какой-то тупорылый хряк со своей личной проблемой. Бебисана присела перед хряком. Она подняла его каску — едва подняла — и надела. Каска ей голову целиком накрыла. Смешная такая. Хряк засмеялся. Перестал плакать и снял с нее каску. Она хихикнула. Эта сучонка сбегала к тележке, вытащила для хряка бутылку холодной "коки", открыла ее и все такое, прибежала обратно и дала ее ему. "Я тебя сувенир, — сказала она. — Морпех номер один!" Хряк снова засмеялся, отвалился и начал "коку" попивать. А бебисана вытащила чайкомовскую гранату изо льда, выдернула чеку, сунула гранату под открытую полу хряковского броника и прижала к его голой груди, а он знай себе "коку" тянет. А потом хряк глянул вниз, помнишь? Помнишь, какое выражение у него на лице было? Он глянул вниз, и тут хряк с бебисаной растворились в облаке дыма, раздался грохот и обратил их хрен знает во что».
— Знаю, — говорю я. — Помню.
Д. А. говорит: «Джокер, когда младенцы подрывают себя самих, чтобы убить одного-единственного хряка, с программой определенно что-то не так. Я приехал сюда, во Вьетнам, чтобы гуков убивать, не детишек малолетних. Малолетние детишки, покуда не вырастут — не гуки. Но у косоглазых даже младенцы вылезают из матки уже вооруженные до зубов и с ненавистью к морпехам, Джокер, и я не знаю, почему так. И как нам отлучить их от пропаганды, что в молоке в грудях их матерей? Я ведь вроде как профессиональный боец. Ну, как будет смотреться в моем личном деле, если запишут, что меня убило дитя малое? Недостойно как-то. Кто мы, Джокер? Мы — хряки. Мы должны быть лучше всех. Что с нами не так?»
Я встаю. «Пойду мертвых гуков прибирать».
Папа Д. А. удивленно глядит на меня. «Вот так вот, взял и поперся куда-то мертвых гуков прибирать? Давай потом. Я же стреляться собрался».
— Без патронов?
— Так я-то так, тренировался. Патроны-то есть.
Я говорю: «Ну ладно, а мне-то что делать?»
— Ну, типа, отговори меня и все такое.
— Вот так вот? Это типа как?
Папа Д. А. думает. «Ну, типа, скажи: "Жить хорошо"».
— Жить хорошо.
Д. А. говорит: «А вот и нет».
Я говорю: «Верно. Жизнь — отстой. Жить херово».
Папа Д. А. уж и не знает, чего еще сказать. Потом говорит: «А почему не расскажешь, как всем будет меня не хватать?»
Я киваю, обдумывая эту мысль. «Ага, ладно. Ну хорошо, мне будет тебя не хватать, Д. А. И Грому. Может быть. То есть, Грому ты никогда не нравился, но ему, возможно, будет тебя не хватать. Салаги о тебе жалеть не будут, они слишком тупорылые, чтобы понимать, кто ты такой. Вот Черный Джон Уэйн, наверно, о тебе пожалел бы, но его тут нет, он взял билет в один конец в турбюро для убитых и уехал. Да и останься Черный Джон Уэйн в живых, и то он сказал бы, наверное: "Син лои, вот ведь жопа, сочувствую"».
— Именно так, — кивает Папа Д. А. — Именно так. Сочувствую.
Смеется.
Я говорю: «Пивка холодного хочешь?»
— Так точно, по последнему, — говорит Папа Д. А., поднимая взгляд и веселея на глазах. — Мне точно не помешало бы.
Я говорю: «Ну, как на халяву наткнешься, Д. А., обязательно засувенирь мне кусок побольше».
* * *
Я вылезаю из «конекса» Папы Д. А. и выдвигаюсь обратно к своему. Небо на горизонте розовеет и нежно голубеет.
Рассвет над Кхесанью. Неожиданно материализуется день, роса поблескивает на палатках трущобного городка, выстроенного из полусекций укрытий и грязных пончо. Из последних оставшихся блиндажей, которые понемногу разлагаются и исчезают, из зевов искусственных пещер упертые люди-рептилии высовывают головы в стальных касках в холодный утренний воздух, щурятся, бороды щетинятся на лицах, они выглядят грузно в бронежилетах и мешковатой тропической форме, а из их рук уродливыми побегами прорастает оружие. Передвигаются они сгорбившись и быстро, этаким кесаньским полубегом, топают по щиколотку в красном иле — хряки, зачуханные полевые морпехи, бредут, до конца еще не проснувшись и почесывая яйца, к закутанным в мешковину полевым писсуарам.
«Летающий кран» поднимает гаубицу с палубы и хлоп-хлопает в небо свинцового цвета. Гаубица болтается на конце стального троса как здоровая игрушка.
Я вползаю в свою нору из серого металла и пытаюсь заснуть.
Снаружи вопит кто-то из инженерных войск, громко и нудно: «БЕРЕГИСЬ, ВЗРЫВАЮ! БЕРЕГИСЬ, ВЗРЫВАЮ!»
Умп!
Шлепки и уханья творят то, в мечтах о чем вражеские пушкари много месяцев кончали в сладких снах. Они срывают перфорированные стальные настилы с летного поля и грузят их на грузовики. От подпаленных швабр занимаются пожары. Столько всего горит, что большинство ребят ходят в противогазах. Инженеры подрывают последний блиндаж брусками С-4, а рабочие команды из усталых хряков рубят мешки с песком лопатками и мачете. Рычащие бульдозеры погребают остатки мусора под тоннами красной глины.
Я сворачиваюсь в клубок, чтобы спрятаться в ожидании темноты. Я закрываю глаза и пытаюсь сделать так, чтобы мне что-нибудь приснилось. Уж если я хочу выйти с Бледным Блупером один-на-один, мой сладкий сон мне необходим.
Если я не убью Бледного Блупера прежде чем мы оставим Кхесань, он будет жить вечно.
Иногда в моих снах слишком шумно, иногда в моих снах слишком тихо, а иногда я слышу, как звенят осколки, разлетающиеся в моей голове.
«Ты не забыл про шапки из енота? Воспрянь душой и снова на охоту». Мама купила тебе пару носков «Дэви Крокет», и ты ездил в школу на большом желтом автобусе, распевая «Короля свободного Фронтира».
Когда в последний раз запускал ты страшные тени на потолок темной спальни, клешнями сложив руки над фонариком?
Помнишь, как играли в «Акулину» и в шарики «джаг-роллер», и конфеты-зубодробилки, и призмы, чтоб делать радугу на стене, и духовые ружья «Ред Райдер», и бейсбольные карточки в велосипедных спицах, и как ты ходил по домам, продавая цветочные семена?
Помнишь ли ты времена, когда Аннета Фуничелло была двенадцатилетней миленькой мышой-мушкетершей, в которую были влюблены все дети, и как после дождя ты разыскивал наконечники от стрел в кукурузных полях, и как изображал рукой, что дергаешь за ручку, чтобы проводник в вагоне погудел в сигнал, и «Джонсон Смит Компании» в городе Расине, что в штате Виксконсин, и «ПРИЗЫ» в «Пост Тостиз», и как ты притворялся, что можешь запросто срезать телеграфные столбы рукой, выставленной из пикапа, на котором вез тебя отец (не забывая пропускать металлические дорожные знаки, чтоб не помять лезвие), и помнишь ли ты мужика, что пришел однажды в школу и делал африканских животных из надутого презерватива — помнишь того мужика с его надутыми жирафами?
* * *
Муссонный дождь поливает жесткими холодными струями, и салага, которого я пропустил через гранатную школу, засыпает на посту, засев глубоко в яме, на месте которой раньше был караульный блиндаж, обернув плечи подкладкой от пончо будто индейским одеялом.
Давя на массу, салага роняет голову, ненадолго отправляет себя в койку, потом вскидывает голову, открывает глаза, озирается.
Не проходит и двух минут, как глаза салаги снова сужаются до щелочек, и голова его снова падает на грудь. Когда стоишь в карауле, сон — ценнейшая вещь на свете.
Вглядываясь в ночь — черную, как железная дверь в преисподнюю — я проскальзываю мимо дремлющего салаги и продвигаюсь дальше, в заграждения.
Отдаю честь Бедному Чарли — человеческому черепу, что водружен на палке в полосе заграждений. На черном от напалма черепе красуется пара войлочных ушей Микки-Мауса.
Я беглым шагом направляюсь в нейтральную полосу через участок, залитый кровью и темный как после атомной войны — голый, если не считать затрепанного «стетсона» на голове, вооруженный гранатометом M79 и с полевой рацией Бруклинского Пацана «Прик-25» на спине.
В «Старз энд Страйпс» писали, что высокое начальство обсуждает тему применения ядерного оружия для защиты Кхесани, на которую и так уже вывалено больше бомб и снарядов, чем в любом месте за всю историю войн. В среднем каждые пять минут летуны вылетают на бомбардировки в зоны в пределах двух миль[191] от Кхесани, и сбрасывают в среднем по пять тысяч бомб ежедневно.
Из бесплодной красной земли, по которой прошелся огонь помощнее шестибаночной упаковки хиросимских бомб, вздымаются драконы почвенных испарений, чтобы меня заглотить. Гигантские воронки от бомб покрыли оспинами всю палубу. Если я свалюсь в воронку от снаряда, я или шею сверну, или утону.
Грязь липнет к голым ногам и не позволяет бежать быстрее — так всегда происходит во снах, когда за тобой чудовище гонится. Сосущие звуки от этой грязи досадно громко нарушают тишину.
Многозарядная осветительная ракета взмывает вверх к северу отсюда. Я опускаюсь на корточки и замираю. Кто-то раньше времени возвращается из ночной засады. Явно с ранеными.
Я выжидаю, пока нейтральная полоса снова не затихнет, и затихает она настолько, что даже лягушки заткнулись. Топаю дальше, и в каждом сгустке темноты таится что-то злобное и уродливое, и в каждой тени полным-полно привидений с железными зубами, но мне на это наплевать.
Где-то подальше к северу отсюда, в черно-зеленом молчании гор Донгтри, на маленькой полянке в джунглях, в безымянной точке — мертвый Ковбой, там, где я его оставил. Ковбой, убитый пулей, которую я послал в его мозг.
Док Джей (Джей — от «джойнт»[192]) тоже там. И Алиса. И Паркер, салага. Все они где-то там, погибшие не где-то на Земле, а в точке на карте, они уже обратились в разбросанные кости, разодранные тиграми и обглоданные муравьями. Хочу жить с тиграми и муравьями. Хочу к друзьям.
Бледный Блупер смеется.
Останавливаюсь и прислушиваюсь. Бледный Блупер снова разражается смехом.
Хряки на периметре услышали Блупера и напряглись. Слышны крики и суетный шум. Через десять секунд осветительные ракеты начнут вспыхивать надо всей этой ЗБД.
Что-то подсказывает мне, что скоро кто-нибудь начнет с увлечением рассматривать меня через прицел.
Бледный Блупер заводит разговор, но я не могу разобрать его слов, и надеюсь, что и хряки на передке его не слышат, потому что Бледный Блупер чертовски точно оценивает ситуацию, и будем его слушать — спятим все на хер.
По-звериному напрягая уши, я крадусь туда, где Бледный Блупер. Мои уши выцепляют все точки, откуда доносятся звуки.
Бэм! Граната из M79 вздымает кусок палубы прямо передо мной, обсыпая меня грязью и осколками.
Черные тени танцуют и обращаются в чудищ, а другие тени, еще больше и чернее, пожирают их.
Кто-то вопит мне в ухо: «РАКЕТ! РАКЕТ! БОЛЬШЕ СВЕТА, ЧЕРТ ВОЗЬМИ!»
* * *
В морской пехоте миноискатель — это когда закрываешь глаза, вытягиваешь ногу и щупаешь землю вокруг. Проверяю землю пальцами ног — нет ли мин, а в мозговом плановом отделе, где мои боевые тактические задумки реализуются точно по плану, разворачиваются фантазии.
Моя бредятина о том, как я мог бы стать героем, начинает раскручиваться в голове как фильм:
…Я веду крутой базар с Бледным Блупером, мы спорим, и такие интересные вещи я говорю, что Бледный Блупер меня слушает, и такой я умный, что постоянно ставлю Бледного Блупера в тупик по сложным философским вопросам. И получается так, что Бледный Блупер настолько исполняется решимости одолеть меня в этом споре, что даже не замечает, что солнце уже взошло.
С безоблачного синего неба соскальзывают четыре штурмовика в камуфляжной раскраске, «Фантомы» F-4 из дежурного авиакрыла Первой дивизии морской пехоты, тактическая поддержка с воздуха, летят низко и шумно, боезапас на месте, к бою готов, топлива в обрез. В своей бредятине я наговариваю волшебную секретную формулу из цифр в полевую рацию Бруклинского Пацана. Я говорю: «Наводи по дыму от меня и расходуй все, что осталось».
Языки пламени вырываются из-под хвостов нафантазированных мною «Фантомов», когда они включают форсаж и с переворотом отваливают, закладывая грациозные виражи. Пилоты-морпехи исполняют номер самолетного балета и с ревом налетают, предоставляя Бледному Блуперу возможность прочувствовать единственно реальную разновидность американского искусства — хирургический удар с воздуха.
Нафантазированные мной серебристые контейнеры с напалмом и нафантазированные черные бомбы вываливаются из самолета. Ад в очень мелкой расфасовке. Контейнеры с напалмом валятся вниз по два за раз, кувыркаясь, плывя и сверкая в солнечном свете, а за ними — попарные иксы на черных точках — «Снейк-айзы» и «нейпы», напросился — получи.
Разверзлись небеса, и кусок солнца отрывается и сваливается на землю через пространство, лишенное воздуха, и вот уже этот кусок ударяется о землю и рассыпает священный золотой огонь по всей нейтральной полосе — безграничное зло обрушивается сверху, перекатываются сгустки пламени и бухают взрывы.
Охваченные бурлящим, неистовым оранжево-черным шаром, мы с Бледным Блупером умираем жуткой смертью, когда весь воздух с силой выкачивается из легких, и мы задыхаемся, и в следующее пламенное мгновенье наши тела сгорают до костей и дальше, и вот уже мы две безымянные хрустящие зверушки, и не выйти нам никогда из красно-черного кошмара наяву…
Но это так, бредится просто.
Вот мне чудится, что меня завалил кусок солнца, и мы с Бледным Блупером заполучаем отката за то, что сожгли Вьетнам заживо, и четыре пилота-морпеха передают на базу: «Ага, вас понял. Два на счет, поражены ударом с воздуха». И тут же мой замечательный радостный бред обрывается, и я моментально возвращаюсь в реальный мир. Темно, холодно, дождь идет.
Скорчился во тьме на корточках, с голой жопой на разбомбленном пепелище. Весь в грязи, еще и осколком царапнуло. И ноги все порезаны в говно.
Одинокий осветительный снаряд с шипением взлетает по крутой дуге из расположения отделения 81-мм минометов, лопается, вспыхивает и обрушивает вниз режущий глаза белый свет, которого хватило бы на целое футбольное поле.
Воздух, который я вдыхаю, превращается в рой пуль, и сердитые красные неоновые вспышки пытаются отыскать мои глаза. Я понимаю, что салага спал, проснулся, когда засмеялся Блупер, перепугался до такой степени, что готов палить в собственную тень, и взялся за 60-й, позабыв о том, что я приказал ему кинуть гранату или вызвать пушкарей, чтобы не выдать свою позицию.
Салага, рядовой Оуэнс, только что выстрелил во гневе, он больше не салага.
Я слышу шаги.
Горячая кувалда бьет по мне и сбивает с ног. Пытаюсь подняться. Рот моментально пересыхает, желудок сводит. Перехватывает дыхание. Меня ранило. Этот салага херов меня ранил, и я пытаюсь сказать ему: «Ну, попал ты в мою камеру для дрочева, милый». Но выходит из меня лишь кашель.
Я поднимаюсь на локте, одной рукой держу М79 и стреляю — блуп! — в широченную тьму салажьего невежества. Тишина — и участок, занимаемый салагой, в замедленном движении разлетается на куски. Еще через счет «раз» грохает осколочная граната.
Открывают огонь по всему периметру. Трассеры прощупывают тьму.
Я думаю: «Вот, наверное, и смерть моя».
Холодные руки цапают меня за щиколотки. Я отпинываюсь. Пытаюсь пинками отделаться от этих рук, но слишком уж они сильны. Полевая рация у меня на спине цепляется за корень, и ее стягивает прочь. Меня утаскивают в джунгли.
Изо всех сил пытаясь остаться в сознании, я пытаюсь вести крутой базар с Бледным Блупером. Я хочу заглянуть Бледному Блуперу в его черное костяное лицо.
Моя голова шлепается о камень, и M79 выпадает из рук.
* * *
И, пока разум опускается в глубины черно-красной реки, Бледный Блупер тащит мое тело в джунгли, чтобы похоронить меня заживо во вьетконговском туннеле, где я буду как зародыш, перемотанный проволокой, навечно втиснутый в сырую стену, не пропускающую звуков, на глубине в сотни футов под непроходимым тропическим лесом.
Ощущаю влажную, черную вонь джунглей, и обреченно думаю: «Вот и смерть моя, как все просто, и ничегошеньки в этом нет».
И вдруг — темнота — холодная, плотная, везде и повсюду.
Замечаю неровный свет. Но я-то — американский хряк, и я знаю, что видится мне неправильный свет, фосфоресцирующее мерцание, которое придают в джунглях земле разлагающиеся останки сдохшего здесь животного.
В мерцании неправильного света вижу, куда меня задело. Мое голое плечо похоже на кусок старого кожаного седла, над которым хорошо поработал псих с ледорубом. Кожа твердая, желто-коричневая, стянута донельзя. Посередине, в кругу дырочек от ледоруба — здоровенная дырка, бешено-красная и влажная.
Когда мне удается навести глаза на резкость, я вижу, что глубоко на дне некоторых из этих дырочек сидят твердые коричневые яйца. Плечо горячее, зудит. Сил больше нет терпеть. Я ожесточенно чешусь, вгоняя грязные ногти в нежное мясо, вскрывая сеть тоннелей, сооруженную под кожей вьетконговскими личинками.
Из дырочек лезут опарыши. Опарыши, белые как белок яйца, выползают из дырочек. Слепые червяки с блестящими коричневыми головками прогрызают ходы под тонкой желтой корочкой моей кожи. Опарыши выползают из-под кожи через проделанные ими тоннели. Опарыши толпой прут из дырочек, сотнями, бешено вертясь и извиваясь.
В джунглях становится сначала светлее и светлее, потом ярче и ярче, и вот уже они залиты светом, как ночной карнавал. Каждый ствол, каждое растение, каждая обвешанная листьями лиана начинает испускать странный желто-зеленый фосфоресцирующий свет.
Слоновья трава и ползучие растения, каждый листок и узловатый корень, и даже тройной покров джунглей из переплетенных ветвей испускают свет. Повсюду вокруг меня — живые тропические растения с их совершенной дивной зеленью, и я погружен в теплый зеленый свет ослепительной яркости, и везде, куда бы я ни взглянул, я вижу тропические лианы и древние деревья, глубоко внутри которых мерцает свет, и я сдаюсь чарующему колдовству этой вселенной зеленого света, и Бледный Блупер затаскивает меня все глубже и глубже в широко раскинутый прекрасный лес из столбов зеленого неонового бамбука.
Бледный Блупер смеется.
Я смеюсь в ответ.