ПАЛАТА ЛОРДОВ

Я прилетел сюда в начале апреля в ясный весенний день, когда ничто не предвещало неприятностей с погодой. Было по-среднеазиатски тепло, вернее, жарко, если принять во внимание время года, сверкала на солнце свежая шелковистая листва, не успевшая ни обгореть, ни запылиться. Между взлетными полосами аэродрома и дальше, к зеленовато-желтым холмам плоскогорья, тянулись насколько хватал глаз поля степных маков, точно по земле расстелили для просушки кумачовые стяги. Правее за шоссе, ведущим к городу, поднимались сады, и деревья были все в цвету, пушистые, словно недавно вылупившиеся цыплята, сказочно белые, розовые, сиреневые, чуть ли не голубые. От их нежной пестроты создавалось впечатление легкого тумана, окутавшего всю долину.

Я ехал в командировку на строительство крупного завода — тут, в республике, всюду велось новое строительство, — к сожалению, местный самолет уже ушел, приходилось провести ночь в аэропорту.

Все номера в транзитной гостинице, конечно, были заняты, и мне предложили койко-место, как говорится на языке коммунальников, в гостиной, превращенной в общежитие на двадцать персон. Гостиной это помещение, я думаю, называлось в проекте, да, может быть, в дни открытия, потому что кровати стояли здесь привычно, наверняка не первый месяц, а скорее всего и не первый год. На спинке каждой железный инвентарный номерок, рядом фанерная тумбочка — устраивайся со всеми удобствами. У окна в деревянной кадке стоял для уюта многолетний фикус, привязанный к оконной ручке, словно для того, чтобы он не сбежал.

Эту гористую среднеазиатскую республику можно было назвать авиационной державой, потому что во многие ее районы иначе, чем на самолете, трудно было попасть, и гостиница в аэропорту с первых же дней существования перестала вмещать поток транзитных пассажиров. Зато в каком-то ведомстве были убеждены, что они построили гостиницу экономно.

Местные острословы, которым не впервой приходилось жить здесь, прозвали бывшую гостиную, заставленную койками, «Палатой лордов». Так, по-моему, и администрация теперь ее называла.

Обилие сожителей меня на этот раз не смутило, — не велика беда кое-как провести одну ночь. Тем более что печальный опыт командировки в Среднюю Азию у меня имелся — как-то в столице соседней республики, правда, это было очень давно, мне пришлось пять дней прожить в большом зале клуба железнодорожников, превращенном в жилье по случаю какого-то съезда. Там стояло не двадцать коек, а двести шестьдесят, и не столько донимал меня шум, не умолкавший ни на час, и не постоянное хождение непоседливых постояльцев взад и вперед, и даже не азартные схватки в домино — каждый вечер до поздней ночи в двух-трех очагах культуры в виде обеденных столов, стоявших в проходе между койками, шли непрерывные баталии с диким стуком костяшек и боевыми выкриками. Хуже всего были огромные матовые лампионы под потолком свечей по пятьсот в каждом, заливавшие ярчайшим светом огромный зал от сумерек до рассвета. Я насчитал их восемнадцать штук.

Как большинство постояльцев в Палате лордов, в одиннадцатом часу я завалился спать в надежде, что завтра ранним утром отправлюсь в дальнейший путь, — на местном самолете мне предстояло тридцать пять — сорок минут лёта. Ровно в двенадцать ночи я проснулся от исполинского храпа. Он нарастал, крепнул, достигал грозовой, взрывной силы. На какой-то ужасающей, предельной высоте, когда возникало ощущение катастрофы, храпенье внезапно утихало и дыхание беспокойного соседа становилось совершенно беззвучным. В голову даже приходила страшная мысль: не хватил ли его часом инфаркт во сне? Через минуту-две храп возникал снова, постепенно росло, крепчало клокотанье, вздымаясь до крайних высот, и затем исчезало.

Вероятно, человеку снились какие-нибудь кошмары. Слышно было, как он извивается в постели, рвет на себе покрывало, скрипит зубами, точно его душат или черти поджаривают на адской сковородке. Иногда он сдавленным голосом бормотал что-то нечленораздельное, затем опять — нарастающий, взрывной храп, точно сейчас в клочья разорвет спящего, а заодно всех окружающих, и вслед за тем — внезапное, пугающее безмолвие.

Что говорить, спать не было никакой возможности. Я открыл глаза и увидел, что по соседству горит на тумбочке свечной огарок — пожилой лысый мужчина в очках терпеливо читал толстую книгу в синем переплете. Я понял, что в Палате лордов, кроме храпуна, никто не спит.

— Послушайте, — негромко в темное пространство сказал я, — может, его надо разбудить?

— Бесполезно, — ответил тот, кто читал при свечке. — Я мучаюсь третью ночь.

— Это все-таки безобразие. Нужно заявить администрации. Пусть его куда-нибудь переведут, — сказал кто-то.

— Знаете, неловко, — с интеллигентской деликатностью заметил первый.

— Вот свинья, — отозвался хрипловатый голос с дальней койки. — Приходит ночью и лезет в постель не раздеваясь. Еще вшей нам здесь разведет, скотина.

— Я сейчас встану и разбужу его, — предложил кто-то из темноты.

— И будете возле него всю ночь дежурить? — спросил читавший толстую книгу.

— А кто он такой? — спросил я.

— А черт его знает! Храпун — вот и все, что о нем известно. И молодой при этом, почти мальчишка, — ответил тот, кто говорил, что нужно заявить администрации.

Не знаю, удалось ли кому-нибудь заснуть, я маялся всю ночь. В шесть утра храп внезапно прекратился, и в свете, падающем из коридора через широкую дверную фрамугу, видно было, как откинулось покрывало и из койки вышел, не встал, а вышел из нее, как пловцы выходят из морской пучины, — высокий, стройный парень, полностью одетый, даже с ферганской тюбетейкой на голове. Выйдя из койки, он мягко шагнул к двери — и был таков.

До десяти утра все в Палате лордов мирно спали.

За этой ночью, увы, последовала другая, третья, пятая, десятая. Как случается в Средней Азии ранней весной, погода испортилась всерьез и надолго — налетел афганец. Из прогалины между дымными холмами, усеянными праздничными маками, подул пронзительный ветер, затем пошел снег. Подсвеченный аэродромными огнями, он медленно опускался на весеннюю землю, кружась в воздухе рыхлыми хлопьями, величиной с двугривенный, как в театре, когда с помощью световых эффектов изображают метель. Утром мы проснулись после ужасной ночи, и перед нами предстала удивительная картина: на распустившихся деревьях, на больших листьях, сохранивших весеннюю свежесть, лежали толстые подушки липкого снега, и ветви низко гнулись под его тяжестью. А вокруг по полям, точно в бредовом сне, кровавыми брызгами поднимались из-под снега поникшие маки.

Вся жизнь замерла вокруг. Прекратилось движение в аэропорту, он не принимал и не выпускал самолетов, не стало видно машин на шоссе, в окрестных садах уже не призрачный туман цветенья играл и переливался, а угрюмо ползли под цветущими фруктовыми деревьями тяжелые клубы дыма для спасения урожая.

Уезжать из аэропорта не имело смысла: гостиницы в городе также были переполнены. Кроме того, каждый надеялся: а вдруг синоптики дадут погоду. Действительно, самолетам дальних рейсов через день-другой разрешили посадки и взлеты, но местные линии по-прежнему не работали.

Сейчас, по прошествии времени, я не жалею о задержке. Публика в Палате лордов подобралась разношерстная. Жили здесь горные инженеры; молодой врач, едущий в глубинный район по распределению; золотоискатель, возвращающийся из отпуска, — вблизи горных рек находились золотоносные месторождения; офицер пограничных войск, едущий с курсов по переподготовке; преподаватель истории, — не помню, почему он сюда попал; зоотехник; пожилой юрисконсульт, многое повидавший на своем веку; проектировщик, нет, строитель крупной гидроэлектростанции, тоже человек уже пожилой; бригада художников, прилетевшая из Киева оформлять по договору к Первому мая главную городскую магистраль.

Художники в дни непогоды чувствовали себя прекрасно. Они получали суточные за простой, так как под снегом и дождем не могли работать, и проводили время в дружеских потасовках для разрядки молодых сил, играли до одурения на настольном бильярде, надувались пивом так, что их розовощекие физиономии становились фиолетовыми. Они знали, что гонорар за будущее оформление от них не уйдет. Остальные маялись и изнывали.

Был среди нас молодой парень с золотыми зубами, автомеханик. Этому совсем приходилось тяжко. Его носило по свету в поисках заработка поувесистей, и всюду он возил с собой молодую жену. Сейчас предстояло только слетать в Хорог — там обещали прибыльное местечко. Если посулы не оправдаются, решено было махнуть в Магадан, куда давно сманивал автомеханика его приятель. Жена, совсем почти девчонка и очень хорошенькая, с бесстыжими серыми глазами, каждое утро приходила в Палату лордов будить своего супруга. Украдкой они жадно поглядывали друг на друга, как бы случайно сталкивались руками, о чем-то шептались. В гостинице им негде было уединиться — и в Палате лордов, и в женском номере, где обитала жена, всегда толокся народ, а погода не позволяла устроиться где-нибудь на воле.

Еще в Палате лордов жил бухгалтер из Товиль-Дары, горного поселка, однажды полностью уничтоженного землетрясением и заново восстановленного. Он возвращался из Ростова-на-Дону, куда ездил в двухмесячный отпуск к старушке-матери. В общем всех постояльцев не перечесть, — как-никак было нас здесь двадцать человек.

Днем большинство постояльцев разъезжалось, поддерживая телефонную связь с аэропортом, а вечером все возвращались в Палату лордов. Каждый вечер ровно в двенадцать широко распахивалась дверь палаты, и, картинно приостановившись на минуту в дверном проеме и быстро оглядев нас, словно он проверял, все ли на месте, в помещение входил высокий, стройный парень, не то узбек, не то таджик, а может быть, русский, еврей или татарин, потому что по черной с традиционным белым узором ферганской тюбетейке и по так называемым азиатским сапогам еще нельзя было определить его национальность. Он был прекрасно сложен, этот молодой человек, гибкий, как пружина, и ловкий, как зверь; я осмелюсь сказать, что живот у него отсутствовал.

Не говоря ни слова, он откидывал покрывало и как был, в ферганской тюбетейке с белым узором, в черной «райкомовской» гимнастерке, черных бриджах, заправленных в легкие, на мягкой подошве, облегающие икры, как чулок, азиатские сапоги, не укладывался, а входил, проскальзывал в постель с белоснежными простынями. Через полминуты раздавался его храп, его ужасающее, взрывоподобное дыхание.

На третий вечер я уже не засыпал, дожидаясь прихода ужасного сожителя. Сосед справа также не спал. Минут десять спустя он пошуршал в своей тумбочке и зажег свечку, — деликатнейший человек, чтобы не мешать окружающим, может, кто-нибудь все же ухитрится подремать, — он не просил оставить электричество, и когда Палата укладывалась, тот, кто находился ближе к дверям, где был выключатель, гасил свет.

— Хотел бы я знать, долго протянется эта канитель? — тихо сказал я, когда он взялся за книгу.

— Этого вам никто не скажет, даже синоптики. Я-то совсем влип по-дурацки. Я работаю на строительстве Тюбе-Каштырской гидроэлектростанции, — может, слышали про такую. Всего двести семьдесят километров, да горы, без самолета век ехать. Был в командировке, задержался по делам и теперь припухаю вместе со всеми. Думаете, гостиница забита из-за непогоды? Тут всегда транзитных пассажиров не счесть, а то и так живут, посторонние, — обстоятельно объяснил он, опустив на живот свою книгу, — она оказалась седьмым томом сочинений академика Тарле, как я успел заметить.

— Рассказал бы лучше кто какую-нибудь байку, все равно спать нет возможности, — сказал с тоской сосед слева.

— Насчет храпа — нет. А вот насчет криков во сне — пожалуйста, — тотчас предложил хрипловатый голос из глубины Палаты.

— Братцы, давайте поспим. Может, хоть малость удастся до его прихода, — взмолился кто-то с другой стороны.

Час или полтора мы молчали. Пожилой товарищ с Тюбе-Каштырской гидроэлектростанции читал Тарле. Я с печалью размышлял о радостях и невзгодах своей профессии.

Ровно в полночь распахнулась дверь, и все пошло как по писаному. Молодой человек в азиатских сапогах вошел в постель, и полминуты спустя начался его немыслимый храп. Он захлебывался, задыхался, храп его вздымался до сокрушительной высоты, затем спадал, прекращался, пугая нас безмолвием, и вновь взрывался.

Под неописуемое клокотанье, которое исторгала его чудовищная носоглотка, под этот несусветный каскад хрипов и рокотов в Палате лордов повелось рассказывать всякие истории, кто во что горазд, пока храпун не уходил и не наступала возможность немного поспать в тишине.

Началось все с того, что кто-то из соседей сказал:

— А я вот лежу и думаю: какого черта народ носится с места на место? Чего ему не сидится в покое? Едут и едут, мечутся из одного края в другой, как наскипидаренные. Слишком доступны в наши времена способы передвижения. Чего они здесь не видели, в горах да пустынях?

На это ответил бухгалтер из Товиль-Дары:

— Едут по разным причинам. Одни из страсти к перемене мест. Другие, естественно, где заработок получше. Известное дело: рыба ищет, где глубже, человек — где музыка играет. Осуждать его за это не приходится. Экономика! У третьих — квартирная проблема. Мало ли почему ездят…

— Не будем далеко ходить. Вот вы, например, почему вы забрались в свою Товиль-Дыру, если на машине к вам и за неделю не доскачешь? — спросил тот, кто начал этот разговор.

— Я? — переспросил бухгалтер. — Я туда заехал вследствие разочарования.

— Это как надо понимать? Давайте рассказывайте!

Поэтому не с криков во сне, а с истории ростовского бухгалтера началась в Палате лордов коллективная «Тысяча и одна ночь».

— Ну хорошо. Хотя, собственно, рассказывать нечего, — начал бухгалтер из Товиль-Дары; слово «хорошо» он приговаривал к месту и не к месту, причем произносил его так: «Ну хорошё-ё». — Жил я себе в Ростове-на-Дону, и ушла от меня жена. Не то чтобы очень молодая. Но и не старая. Плохо ей со мной было? Уехала к маме в Пензу. Ну хорошё-ё. Я погоревал немного с непривычки к холостому житью и женился вторично. Счетовод у нас был. Звать — Настя. То-сё, женился. Свеженькая деваха, двадцати лет от роду. Пошла за меня. Я уже старшим бухгалтером работал в системе промкооперации. Как-никак положение. А раз положение, значит, нагрузка. То надо готовить баланс, то проверка отчетности, то бюджетная комиссия. А она — блондинка, между прочим. Ну хорошё-ё, и, видишь ты, скучно ей. Осуждать ее не приходится — молодость. Между прочим, у меня и фотография с собой.

Он спустил ноги с койки, достал бумажник из-под подушки, вынул две фотографии и передал соседу.

— Без света ничего не видать, — сказал тот.

— Можно у вас свечечку на пару минут? — обратился бухгалтер к строителю гидроэлектростанции.

— Возьмите, пожалуйста.

С всклокоченной головой, в белых подштанниках, босой бухгалтер стал ходить со свечкой от кровати к кровати, показывая фотографии.

— Вот это первая жена, а это вторая, — объяснял он.

— А что стало со второй? — спросил гидростроитель.

— Ушла, — коротко ответил бухгалтер, точно говорил не о жене, а о рыбе, сорвавшейся с крючка.

— И вторая?

— Сбежала. Я трюмо ей зеркальное купил. Девяносто шесть рублей, как одна копейка. Запаковала в рогожу, собрала шмутки — и поминай как звали. Ну хорошё-ё. Заявить в милицию? Вроде как-то совестно. Ведь женой была. В загсе расписаны. Загсировались. Сбежала. И я даже не знаю, где она. Одни лохмотья от рогожи и остались.

— Не повезло вам с женами, — без насмешки, вполне сочувственно, произнес гидростроитель.

— А зачем возите с собой фотографии? Порвите к чертовой матери! Самое последнее дело беречь неприятные воспоминания, — сказал пожилой юрисконсульт.

— Пожалуй, верно. Надо порвать, — согласился бухгалтер.

Однако он, забрав карточки у последнего, кто их смотрел, бережно спрятал в бумажник и отнес свечу гидростроителю. Затем он лег на свое место, и некоторое время все молчали.

— Ну, а женщины у вас в Товиль-Дыре есть? Как вы обходитесь? — спросил хрипловатый голос из дальнего конца палаты.

— Есть, конечно. Где их нет? Разве на Северном полюсе. Только теперь женщины для меня звук пустой. Я ими не интересуюсь.

Компания была мужская, и реплики, естественно, были грубоваты по-мужски.

— Сегодня был у врача. Он сказал: «Вы импотент». Как гора с плеч свалилась! — произнес из темноты хрипловатый голос.

Мы помолчали. Пытка между тем продолжалась. Храпун клокотал, взрывался, замолкал угрожающе. И начинал снова.

— Послушайте, а кто там вызвался рассказать о ночных криках? — вспомнил кто-то.

— Ну, я, — послышался хрипловатый голос из дальнего угла.

— Ну, так что ж вы? Валяйте! Пропадать, так с музыкой.

И тот, с хрипловатым голосом, из дальнего угла стал рассказывать:

— Значит, вот какие цветочки-бантики. Храпеть я отродясь не храпел, потому что с юных лет обладаю сном чутким и тревожным. А вот кричать по ночам — это да. Кричать по ночам я мастер. Если тут есть медики, они подтвердят: бывают люди, впадающие в двигательное оцепенение при кошмарах. И тогда человек издает специальный животный крик, чтобы проснуться. В научной книге вычитано: человек отлично сознает самого себя в своем сне. И вместе с тем он не может изменить течение своих идей, то есть того, что ему снится. Поэтому он издает архаический, животный крик, так прямо и говорится по науке, будит свою жену, чтобы она в свою очередь разбудила его. Вот вам в точности научно-психологическая механика. Но жены как таковой у меня нет, подобно предыдущему оратору. С той лишь разницей, что не жена от меня сбежала, а я сбежал от жены. Утром только мама скажет: «Ты ночью кричал» — или постучит в стенку, у нас с ней две смежные комнаты, она с отчимом живет. Но сейчас разговор о другом. Сейчас разговор о том, что муха пролетит — я просыпаюсь. А приснится какая-нибудь чертовщина, хочу проснуться, а ничего не получается. И я начинаю кричать. Архаический, животный крик, будто кто наступил мне на горло, сдавленный, жуткий: спасите, мол, голубчики, погибаю! Представляете? В точности как описано у медиков.

Значит, получаются такие цветочки-бантики. Ехал я раз поездом в командировку в город Махачкалу… Нет, вру, в город Баку. Мягкий вагон, вагон-ресторан — все как полагается. В купе кроме меня молодая дамочка, майор-артиллерист и тихий седенький старичок. Естественно, дамочка и старичок внизу, — дамам и старикам у нас почет, ну, а мы с военным на верхних диванах. Дорога длинная, из Москвы поезд отошел утром, целый день вместе, то байки рассказываем, то перекинемся в подкидного дурака; военный притащил из вагона-ресторана бутылку коньяку, мы и выпили немного в интимной обстановке. Старичок — на боковую, мы с военным ухаживаем за дамочкой наперегонки. Делать-то в вагоне нечего. Она радуется, веселится. Какая дамочка не любит внимания. Глаза у нее блестят, губы мокрые, очень это действует на мужика.

Если говорить честно, у меня на эту дамочку образовались свои виды. В Баку она едет, к родным. Естественная вещь, в коридоре я уже и телефончик у нее взял, уже имеется договоренность вместе съездить в тамошний парк и на пляж в Мардакяны или в Сураханы, не помню, где у них в Баку лучший пляж. И московские ее координаты записаны. Порядок. Обошел с фланга вооруженные силы.

А ночью, как на грех, приснилась мне какая-то чертовщина, и выдал я архаический крик — дай бог! Представляете, теснота в купе, синий свет наверху, духотища. И вдруг дикий, что есть мочи сдавленный, нечеловеческий визг, крик, вопль, не знаю, как и назвать его. Майор с перепугу шмякнулся с верхней полки. Нет, не шучу, в буквальном смысле. Вскинулся в испуге со сна — и бултых вниз. Хорошо еще, как кошка, на ноги и на руки, без повреждений. Дамочка вскочила в одной ночной блузке. Старичок весь обмер, капли какие-то стал принимать. Я проснулся от общей сумятицы, но делаю вид, что сплю. Лежу, притаился, ни жив ни мертв, молчу, со стыда сгораю.

Утром, сами понимаете, от нашей дружбы народов и след простыл. Дамочка на меня не смотрит, и губы у нее сердитые, сухие. Офицер сидит как на угольях, повернись я не так — схватится за оружие. Старичок на меня косится и, чувствую, как смерти боится остаться со мной один на один в купе. Иначе говоря, соседи чураются меня, как сумасшедшего.

Сошли мы в Баку. «Всего хорошего». — «До свиданья». И все. Ни о каком парке, ни о каком пляже и разговору нет. Забудьте наши встречи.

А дамочка, эх, хороша была! Уж это вы можете мне поверить.

В другой раз, помню, был я в командировке под Казанью. Зима, морозы. Целый день таскался по заводу, ездил в подсобное хозяйство, промерз, как любитель подледного лова. Вечером партсобрание, а я все не могу согреться. Вернулся домой, поужинал чем бог послал, завалился спать. Пить я — ни-ни, непьющий, комнатка в Доме приезжих небольшая, и в ней я — один. И тут меня взяло.

Проснуться от собственного крика не могу. Понимаю, что кричу, а проснуться не в состоянии. Разбудил меня и привел, что называется, в чувство, адский грохот — по меньшей мере в коридоре кровля обвалилась.

Оказывается, что бы вы думали? Когда все улягутся, в коридор Дома приезжих забредает погреться ночной сторож. Да чтобы было потеплее, он в своем тулупе забирается на стремянку, недалеко от моей двери. Когда я, значит, заорал не своим голосом, он от неожиданности свалился, как тот майор-артиллерист, чуть ли не с пятой ступеньки, за ним полетела и стремянка, а там на полу — ведра, бачок для питьевой воды, метла, швабра и прочие цветочки-бантики.

Вот вам еще одно падение в буквальном и переносном смысле. И, надо сказать, что пока я жил в Доме приезжих, ночной сторож больше в коридор греться не приходил.

И наконец, для полноты гарнитура третий случай. Тут картину, как говорится, надо рисовать пошире. Событие опять приключилось зимой. Получил я в тот год зимний отпуск и поехал в большой дом отдыха под Москвой. По случаю зимнего времени дом пустовал, сестра-хозяйка подвернулась девочка клевая, поселила меня в небольшой палате одного, и было обещание: выдастся время — забежит ко мне для лирической беседы. Вот и живу, отдыхаю, все идет по высшему сорту.

В одну прекрасную ночь выдал я генеральный архаический крик, а разбудить меня некому. Опять-таки знаю, что кричу, а ничего не могу сделать.

Все же я проснулся в конце концов, можно сказать, изойдясь криком, как младенец. Проснулся и слышу: в доме поднимается, нарастает переполох. Вот старикан инвалид из соседней палаты выскочил в коридор и застучал костылем по коридору как ошпаренный, черт его понес почему-то к дежурной сестре. Слушаю, а напротив открылась дверь, там женская палата, все дамочки преклонного возраста, не на ком глаз остановить. И оттуда слышу ахи да охи.

Я лежу, конечно, не бежать же на люди: дескать, виноват, товарищи, держите меня, я кричал, — лежу и соображаю: со всех сторон слышали мой крик, все равно запеленгуют, а мне в доме отдыха еще жить больше полусрока. Стыд и срам!

Утром в столовой только и разговору, конечно, что о ночном крике. Отдыхающим делать нечего, а тут событие, как ни клади, хоть вызывай милицию. Из палаты, которая справа от меня, один говорит: кричали по другую сторону дома. Из палаты слева уверяют: кричали по эту сторону. Пожилые женщины клянутся: крик был вроде бы из оврага. Глубокий лесистый овраг проходил сразу позади нашего дома. В общем, оказывается, хотя другие не выбегали в коридор, криком своим я переполошил весь корпус. На мое счастье, нет точного представления, кто кричал, где кричал. Однако происшествие от этого кажется еще более грозным и таинственным. Тем не менее разобраться не могут. Мнения разошлись, каждый тянет в свою сторону, чувствую, мне повезло, сбилась пеленгация — слишком много народу проснулось от моего крика.

Среди дня набегает на меня старикан инвалид, нет, говорит, кричала женщина в саду, я, говорит, узнал точно. Испугалась овчарки, которую сторож спустил с цепи. Отдыхающие окончательно запутались.

И вот, понимаете, то ли мне смешно стало, то ли досада на дураков взяла, только я не выдержал и на другое утро признаюсь как на судебном заседании:

— Дорогие товарищи, это я кричал! Водится, видите ли, за мной такая слабость. Может, я нервный какой, может, мамка меня в детстве уронила, происходит, бывает, из меня по ночам такой страшный крик, что признаться совестно. Вы уж меня извините. О таких случаях даже в медицинских книгах писано. Считайте, если хотите, кричу бессознательно за все муки человечества.

Что же вы думаете? И это, я вам скажу, самое смешное — не поверили мне, идолы. Ни один черт не поверил. И только по дому отдыха пошла про меня слава почетная, если хотите. Дескать, я такой юморист, ради шутки не пожалею и родного отца.

Так вот я вам скажу, поддерживаю свою славу юмориста: не унывайте, братцы. Если храпун замолчит, у вас останется хорошая перспектива для ночного развлечения — проснуться среди ночи в холодном поту от животного, архаического крика…

Так как времени у нас хватало с избытком, рассказчики не торопились. Тем не менее за ночь успевали выступить два, три, а иной раз и человек пять. Некоторые, особенно охочие до эстрадной деятельности, независимо от таланта выступали по нескольку раз.

От «Тысячи и одной ночи» наша самодеятельность отличалась, во-первых, меньшей длительностью, потому что не век же сидеть в ожидании летной погоды; во-вторых, тем, что рассказчики были разные и все мужчины; наконец, в-третьих, никому из нас не грозила смертная казнь, если рассказ окажется низкого качества.

Предлагая сейчас читателям те из рассказов в Палате лордов, которые я запомнил, я снимаю с себя всякую ответственность за их качество. Что было, то было, только в таком плане я и прошу принимать все сказанное.

Среди ночных откровений попадались, естественно, и пустяковые, и, по-моему, достойные внимания. Одни были наивные или банальные, но другим нельзя было отказать в мудрости или в лукавстве. У некоторых рассказчиков даже чувствовался артистизм, — рассказывали как по писаному. Байки, истории и рассказы сопровождались, конечно, комментариями слушателей, одобрительными или недоверчивыми, как, например: «М-да!» — дескать, мол, ну и чепуховину ты городишь! Или: «Это, милый мой, история для «Крокодила». Подчас рассказчик заслуживал понукания: «Ну что вы тянете, голубчик, с ума сойти!» — и чувствовалось всеобщее напряжение. А иногда повествование сопровождалось зевотой слушателей (принимая во внимание позднее время и усталость аудитории, зевота, по-моему, сама по себе была вполне простительна). Иногда по ходу дела завязывались споры, — верно или нет поступил рассказчик или его герой, справедливо ли отношение к изложенным событиям, или рассказчик гнет не ту линию. Был среди нас толстый и важный малый с красивой сединой в волосах, сам он ни одной истории не рассказал за все время ночных бдений, но в кульминационных местах подчас произносил в поддержку очередного оратора многозначительную фразу: «Что, между прочим, и характерно». И этим как бы заявлял свое активное участие в нашей самодеятельности.

Все реплики, оценки или любые другие замечания я, однако, опускаю. Откидываю также все сопроводительные указания: кто говорил, как говорил, был ли говорящий молодой или средних лет, интересно или скучно рассказывал, кем был по профессии, куда и откуда ехал, если об этом он сам не упоминал, показалась ли мне его личность значительной или ничтожной, так же как всякие иные предваряющие посылки. Кто знает, может, мне удалось бы изощриться и порадовать читателей остроумными, едкими и даже важными сопроводительными ремарками. Не хочу, однако, сопровождать конферансом рассказы моих сожителей. Это походило бы на попытку придать им большую достоверность. Ну, а мне это ни к чему. Как сказал Геродот, если не ошибаюсь: «Я должен записать то, что рассказывают, но не обязан верить этому нисколько». И все тут.

Что же касается меня самого, то нужно сказать, что на протяжении всего времени, проведенного в Палате лордов, больше всего мне хотелось узнать, кто он такой, наш таинственный ночной мучитель, продолжавший в полночь молча входить в свою постель и затемно выходить из нее с царственной осанкой, не снимая ни азиатских сапог, ни ферганской тюбетейки.