Глава 18 До свидания. Не забывайте меня

Возвращение Николая II в Царское Село 9 марта 1917 года было похоже на резкое и мучительное пробуждение: «Часовые на улице, и вокруг дворца, и на территории парка, и внутри главного входа какие?то офицеры»[1196]. Наверху он увидел свою жену, она сидела в затемненной комнате со всеми детьми. Все они были в приподнятом настроении, хотя Мария и была очень больна. Несказанно обрадованный возвращением домой, Николай, однако, вскоре обнаружил, что даже самые его безобидные повседневные действия теперь были строго ограничены. В тот же день ему был отказано в обычной длительной прогулке в Александровском парке, его владениями теперь были лишь небольшая прогулочная площадка и садик возле заднего входа во дворец. Николай взял лопату и со своим адъютантом князем Василием Долгоруковым — единственным офицером, которому было позволено приехать с ним из Ставки, — расчистил здесь тропинку. Охранники поглядывали на них с насмешкой[1197].

Лили Ден была потрясена видом приехавшего Николая. Он был «смертельно бледен, лицо было покрыто бесчисленными морщинами, волосы на висках сильно поседели, и вокруг глаз были синие тени. Он был похож на старика»[1198]. Елизавете Нарышкиной он показался внешне спокойным. Ее восхищало его удивительное самообладание и явное равнодушие к тому, что к нему обращаются не как к царю, а всего лишь как к офицеру, кем он, собственно, и являлся теперь[1199]. Хотя дворцовый комендант, Павел Коцебу, и называл его вежливо «бывший император», большинство охранников звали его Николай Романов или даже «Николашка»[1200]. Он старался не реагировать на мелкие унижения, которые приходилось терпеть от некоторых наиболее грубых охранников. «Они выдыхали ему в лицо табачный дым… Один солдат схватил его за руку и потянул в одну сторону, а другие схватили его с другой стороны и потащили в противоположном направлении. Они издевались над ним и смеялись над его гневом и болью», — вспоминала позже Анна Вырубова[1201]. Но Николай не реагировал на это. «Несмотря на обстоятельства, в которых мы сейчас оказались, — писал он в своем дневнике 10 марта, — мысль, что мы все вместе, подбадривает и успокаивает нас»[1202]. Состояние Марии, однако, давало серьезные поводы для беспокойства. Температура у нее была выше 40 °C. Александра и Лили перенесли ее с небольшой никелированной походной кровати на добротную двуспальную, здесь было удобнее за ней ухаживать. Измученная девочка то приходила в себя, то опять проваливалась в беспамятство, а они неотлучно дежурили у ее постели, постоянно обтирали ее губкой, расчесывая страшно спутанные волосы и меняя пропитанное потом белье. Ко всему прочему, у нее началась пневмония[1203].

* * *

Вскоре после возвращения Николая, когда было еще неясно, где в конечном итоге семье будет позволено жить, Елизавета Нарышкина посоветовала Николаю и Александре принять любое предложение покинуть страну. Она и граф Бенкендорф могли бы позаботиться о детях, пока те не поправятся, а затем привезли бы их к родителям[1204]. Александра обдумывала возможность вывоза детей даже после того, как они заболели, еще до возвращения Николая, и обсуждала различные варианты со своим окружением[1205]. Одним из этих обсуждавшихся вариантов была их отправка на север, в Финляндию. Александра спросила доктора Боткина, смогут ли, по его мнению, дети «в их нынешнем физическом состоянии» выдержать такую дорогу. Ответ Боткина был однозначным: «На данный момент я бы больше боялся революционеров, чем кори»[1206]. Однако какие бы планы ни строила Александра, о них пришлось забыть, когда Николай отклонил ее предложение и настоял, чтобы они дождались его предполагаемого приезда 1 марта. Окажись он тогда дома, семью, возможно, удалось бы быстро эвакуировать, но как только он оказался в ловушке в Ставке, а Александра была помещена под домашний арест, вся ситуация резко изменилась.

Британский посол сэр Джордж Бьюкенен с начала года не находил себе места от расстройства. «Я не буду счастлив, пока они благополучно не покинут Россию», — говорил он, но предварительные переговоры с британским правительством о возможности предоставления убежища в Англии быстро застопорились[1207]. В предложении Георга V, сделанном 9 марта (22 марта НС) в ответ на просьбу министра иностранных дел России Павла Милюкова, говорилось лишь о предоставлении убежища на время войны. Были быстро рассмотрены и отпали другие возможности: Дания была слишком близко к Германии, Франция вообще не поддержала эту идею. Александра в какой?то момент сказала, что она предпочла бы поехать в Норвегию, климат которой, как она полагала, пошел бы Алексею на пользу, хоть она, несомненно, была бы рада снова увидеть Англию, если так сложится[1208]. Но они надеялись, что любое предоставленное им убежище будет лишь временным пристанищем. Они с Николаем рассчитывали, что, когда острота ситуации спадет и при условии, что им будет позволено, они вернутся и будут спокойно жить в России, предпочтительно в Крыму[1209].

Британское правительство продолжало обсуждать этот вопрос в течение всего марта, в то время как Александр Керенский обдумывал возможность эвакуации семьи через порт Романов (Мурманск), откуда британский крейсер мог бы вывезти их в Англию через воды, которые патрулировали немцы, под белым флагом. Но затем Георг V изменил свое решение. Король испытывал беспокойство в связи с тем, что приезд бывшего царя в Англию создаст проблемы для его правительства (которое уже признало революцию), и в этом таилась угроза безопасности его собственного престола. Важнее всего было удерживать новую революционную Россию на периферии и в состоянии войны, и эти соображения преодолели всякие доводы в пользу родственной верности Николаю. Министр иностранных дел Великобритании Артур Бальфур получил 24 марта (6 апреля НС) распоряжение предложить правительству России «подготовить другой план для будущей резиденции Их Императорских Величеств», но к тому моменту драгоценное время было упущено[1210].

К этому времени сложилась мощная оппозиция любой эвакуации царской семьи, особенно среди пробольшевистских исполкомов Петроградского и Московского Советов[1211]. Политически активные железнодорожники Петрограда заблокировали бы любую попытку вывезти семью на поезде. Как сообщала газета «Известия» (новый орган печати Петроградского совета), они уже «телеграфировали по всем направлениям железных дорог, что любая железнодорожная организация, любой начальник станции, любая бригада рельсовых рабочих обязаны задержать поезд Николая II, когда бы и где бы он ни появился»[1212].

«Известия» отразили то отвратительное настроение, которое нарастало в столице. Газеты злословили, что эвакуацию семьи нельзя разрешить уже хотя бы потому, что бывший царь был посвящен во все государственные тайны, связанные с войной, и «обладал колоссальным богатством», к которому он сможет получить доступ, оказавшись на воле в изгнании[1213]. Николай должен был находиться в строжайшей изоляции в ожидании решения нового советского правосудия. При всех этих обвинениях, выдвинутых против них, Николай и Александра, в сущности, оставались глубоко преданными России, и все разговоры о каком?либо политическом предательстве с их стороны были совершенно необоснованными. На самом деле Николай уже беспокоился, что его отречение может повредить наступлению союзников. Что же касается жизни в изгнании, то ни у Николая, ни у Александры не было желания вести сибаритский образ жизни эмигрантов: «путешествовать по Европе, жить в швейцарских отелях, как бывшие царственные особы, мелькать на страницах бульварной прессы». Они чурались такой «дешевой известности», как утверждала Лили Ден, и считали своим долгом поддерживать Россию, чего бы это ни стоило[1214].

Приехав в Россию вскоре после возвращения Николая в Царское Село, англо?ирландский журналист Роберт Крозье Лонг был поражен «беспримерным переворотом в чинах, рангах и сословиях, который… революция произвела в самой деспотической и строго иерархической стране Европы». Он отправился в Царское Село, чтобы собрать материал для репортажа о содержании царской семьи под арестом, и увидел, что обстановка была неутешительной. Город был «микрокосмом революции», на Александровской станции его встретили «толпы неопрятных революционных солдат, все с красными бантами». Начальником станции был капрал, а «портреты Николая II и его отца Александра III лежали в разодранном виде на куче мусора». Властям было трудно сдерживать деклассированные элементы города, которые выражали негодование по поводу любого проявления снисхождения по отношению к арестованным и желали осуществить свое собственное грубое правосудие над царем и царицей. К ограде Александровского парка теперь стекались зеваки, чтобы мельком увидеть бывшего царя и его семью, когда они появлялись в саду[1215].

Режим дня в семье, который в лучшие времена был весьма рутинным, теперь стал еще более предсказуемым. Все они вставали рано, кроме Александры, и в 8 утра Николая часто видели на прогулке вместе с Долгоруковым или за какой?нибудь физической работой: он колол лед на ручьях, чистил дорожки от снега. Елизавете Нарышкиной было очень больно смотреть на все это: «Как низко пал тот, который когда?то владел богатствами земли и преданным народом! Каким прекрасным могло бы быть его правление, если бы он только понял потребности эпохи!»[1216] После немудреного обеда в час дня, когда наладилась погода и девушки поправились, семья работала на улице, вскапывая землю и подготавливая огород для весенних посадок.

Когда бывало достаточно тепло, к ним присоединялась и Александра в своем кресле?каталке. Она сидела и вышивала или вязала фриволите. Во второй половине дня у младших детей были уроки, и позже, если погода была по?прежнему хорошей, они опять выходили в сад до темноты. Их охранники, к собственному удивлению, не могли оторваться от наблюдения за царской семьей, которая была «тихой, невызывающей, неизменно вежливой, как между собой, так и с ними, и случайная печаль несла на себе печать достоинства, которому их тюремщики никогда не смогли бы подражать и нехотя начинали восхищаться»[1217]. Некоторые из охранников хотели извлечь выгоду из любопытства публики и брали деньги у людей, желающих ближе посмотреть на царя и его детей. Семья старалась по мере возможности не попадать в поле их зрения, но такое случалось. Ничто не спасало их от оскорблений не только зевак, но и собственных охранников. «Когда молодые великие княжны или императрица появлялись у окна, охранники делали непристойные жесты, которые приветствовали криками и смехом их товарищи»[1218]. A некоторые солдаты, охранявшие их, которые упорно продолжали называть Николая «царь» или «бывший царь», поговаривали, были уволены, как и один офицер, которого «застали за тем, что он целует руку великой княгини Татьяны», но это были исключения. Другие, жестокие, поступки лишь причиняли боль: детская лодка была испачкана экскрементами и изрисована, в парке была застрелена козочка Алексея и другие его животные — олени и лебеди, вероятно, в пищу[1219].

Многих смущала необычайная пассивность Николая перед лицом оскорблений: «Царь ничего не чувствовал, он не был ни добрым, ни жестоким; ни веселым, ни угрюмым; у него было не больше чувствительности, чем в некоторых из низших форм жизни». «Человек?устрица», — как позже описал его комендант Евгений Кобылинский[1220]. Что касается Александры, Елизавете Нарышкиной ее разговор казался все более бессвязным и непонятным. Без сомнения, ее, как всегда, мучили постоянные головные боли и головокружения, но Елизавета к тому времени пришла к выводу, что нестабильное психическое состояние Александры стало «патологическим». «Это должно послужить ей оправданием, если дело дойдет до худшего, — надеялась Елизавета, — и, возможно, только это будет ее спасением». Доктор Боткин был согласен с ней: «Сейчас он думает об этом то же, что и я, и, видя, в каком состоянии находится императрица, клянет себя, что не осознал этого раньше»[1221].

В самом дворце многое изменилось. «По широким коридорам, покрытым толстыми мягкими коврами, где раньше бесшумно скользила деловитая тихая прислуга, сейчас шатались толпы солдат в расстегнутых шинелях, в грязных сапогах, в сдвинутых набекрень шапках, небритые, часто пьяные, всегда шумные»[1222]. Семье было строго запрещено принимать посетителей (хотя людям из их окружения порой дозволялось видеться со своими родственниками). Пользоваться телефоном и телеграфом было запрещено, семье было приказано всегда говорить только на русском. Переписку проверял Коцебу, который служил когда?то в уланском полку Александры. Он сочувствовал им и часто пропускал их письма без всякой официальной проверки. Но вскоре его заменили, и письма стали проверять даже на невидимые чернила[1223]. Семье дозволялись религиозные службы по воскресеньям и большим церковным праздникам, которые вел отец Беляев из Федоровского собора. Их проводили в походной церкви, установленной в углу за ширмой в одной из комнат наверху[1224].

Была уже середина марта, но Мария была еще очень больна, а у Анастасии так сильно болели уши, что ей пришлось проколоть барабанные перепонки, чтобы снизить давление на них[1225]. Позже, 15 марта, у Анастасии началась вторичная инфекция — плеврит, причем в тот же день, когда температура у Марии поднялась до 40,6 °C. Обе девочки страдали от изматывающих приступов кашля[1226]. В письме Рите Хитрово Татьяна пишет, что Анастасия не могла даже есть, «потому что это все тут же выходило обратно». Обе сестры, по ее словам, были «очень терпеливы и лежали спокойно. Анастасия по?прежнему не слышит, и нужно кричать, чтобы она могла расслышать, что ей говорят». У самой Татьяны слух уже восстанавливался, хоть правое ухо еще иногда болело. О многом она не могла написать: «Помните, что наши письма просматриваются»[1227].

18 марта состояние Марии было таким тяжелым, что Александра отправила Анне Вырубовой встревоженную записочку в страхе, что девочка умирает. Анастасия тоже была «в критическом состоянии, легкие и уши воспалены». «Только кислород поддерживал в детях жизнь», его давал им врач, который добровольно приехал из Петрограда ухаживать за ними[1228]. И только 20 марта температура у Анастасии и Марии наконец начала падать. Худшее миновало, к большому облегчению родителей, хотя дети были еще очень слабы и много спали[1229]. Алексей тоже поправлялся, а Татьяне, самой крепкой из детей, стало намного лучше. Но Ольга все еще, по?видимому, чувствовала себя плохо.

Во дворце был новый комендант — Павел Коровиченко, которого представил семье Керенский 21 марта, приехав с инспекцией. Перед отъездом в тот день Керенский объявил, что Анну Вырубову забирают. Тесные взаимоотношения, которые она когда?то поддерживала с Распутиным, клеймом ложились на нее сейчас и влекли за собой обвинения в ее причастности к «политическим заговорам» против нового режима[1230]. Было высказано мнение, что ее присутствие во дворце вело лишь к разжиганию революционной ненависти к царской семье.

Потерять Анну было катастрофой для эмоционально опустошенной Александры, но еще хуже было решение Керенского о том, что другой ее близкой подруге, Лили Ден, тоже следует покинуть дворец. Когда Лили уезжала, Александра повесила ей на шею маленькую иконку, благословляя ее, а Татьяна бросилась к ней с небольшой, отделанной кожей рамкой с фотографиями ее родителей — с ее собственной тумбочки. «Раз Керенский намерен забрать вас от нас, у вас должны быть по крайней мере образы Папа и Мама в утешение», — сказала она, а затем повернулась к Анне и попросила ее что?нибудь «на память» о ней. Анна отдала ей единственное, что у нее было, — свое обручальное кольцо[1231].

Лили была в своей форме сестры милосердия, когда их с Анной вели к ожидающим их машинам. Когда они уходили, Александра и Ольга казались спокойными и бесстрастными, но Татьяна не скрывала слез — «та девушка, которая вошла в историю как «гордая и сдержанная», на этот раз, как вспоминала Лили, «не пря{тала} своего горя». Обе женщины тяжело переживали, что были так несправедливо и насильственно вывезены после стольких лет верной службы в семье. Анна, которая была все еще слаба после перенесенной кори и травм, полученных ею в аварии, едва могла ходить, даже с помощью костылей. Когда их машина отъезжала, за пеленой дождя Анна могла разглядеть только «группу одетых в белое фигур, столпившихся у окон детской», наблюдавших, как они уезжают.

Из Царского Села двух женщин доставили во Дворец правосудия в Петрограде. Два дня они провели в промерзшей комнате почти без пищи, после этого Лили было разрешено вернуться домой к своему больному сыну Тити[1232]. Анну же поместили в печально известный Трубецкой бастион Петропавловской крепости, где ее допрашивали и продержали в заключении до июля.

Когда все дети выздоровели, семья по?прежнему еще лелеяла надежду, что им будет позволено уехать во временную ссылку. 23 марта Николай отметил в своем дневнике, что он пересматривает свои книги и бумаги, упаковывая все, что ему хотелось бы взять с собой, «если мы поедем в Англию»[1233]. Но наступил пост, а никаких известий так и не было. Отцу Беляеву разрешили остаться в Александровском дворце на время служб, правда, за ним все время внимательно наблюдали очень настороженные охранники. В субботу 25 марта Анастасия впервые встала и обедала вместе с семьей. На следующее утро было Вербное воскресенье. В тот день она написала, вероятно, свое первое письмо с начала ее болезни. Она написала его той, кто была ближе всех к ее любимому офицеру — сестре Виктора Зборовского, Кате.

Катя, как и ее сестры Римма и Ксения, во время войны была сестрой милосердия в Федоровском городке[1234]. Тремя годами старше Анастасии, она иногда приезжала из Санкт?Петербурга играть с ней, когда они были помладше, и девочки стали близкими подругами благодаря их общей привязанности к ее брату Виктору. Во время войны все четыре сестры Романовы часто посылали подарки своим любимцам из конвоя, в первую очередь вязаные носки и перчатки, которые могли пригодиться им на фронте. Они также хранили у себя фотографии Вити (Виктора), Шурика (Александра Шведова) и Скворчика (Михаила Скворцова), которые были сделаны на чаепитии у Анны Вырубовой. После того как они были отрезаны от мира в Александровском дворце, девушки отчаянно пытались поддерживать связь с конвоем, и Катя стала их курьером: ее пропускали во дворец и разрешали приносить и забирать письма[1235].

И если до тех пор Анастасия в отличие от сестер недолюбливала эпистолярный жанр, то теперь, от нечего делать, она начала регулярно писать Кате, чтобы узнать новости о Викторе. «Татьяна просит меня передать это одеяло для Макьюхо {одного из офицеров}, для его маленького сына, — написала она 26 марта. — Наверное, он ее крестник. Как его зовут? Отдай оставшиеся носки и рубашки твоему брату, а он может раздать их своим сослуживцам. К сожалению, этого не хватит на всех, но мы посылаем все, что мы оставили. На донышке этих двух коробок написано, что из вещей передать нашим бывшим раненым. Мария по?прежнему больна, а я вставала вчера и очень рада, потому что я пролежала в постели приблизительно четыре недели, хотя я все еще слабо стою на ногах.

Пожалуйста, попроси еще раз своего брата, чтобы он вернул групповую фотографию, которую мы послали тебе в прошлый раз. Мы часто думаем обо всех вас и передаем вам огромный привет. Пиши нам иногда, дорогая Катя, как там все поживают, ну и так далее, мы всегда так рады получать новости. Джим {ее собака} здоров и счастлив[1236]. Передавай привет Сидорову. Горячий привет твоей матери и брату. Всего самого лучшего! Горячо целую тебя, твоя Анастасия. Эти маленькие иконки от мамы для всех офицеров»[1237].

В то время, когда четыре сестры были заняты такими простыми проявлениями дружбы и доброй памяти, настоящее «излияние яда» против императорской семьи заполняло петроградскую прессу. Например, печатали отвратительные карикатуры на бывшего царя и царицу, где Александру изображали принимавшей ванну, полную крови, а Николай наблюдал за массовыми повешениями, или подробно, в красках, расписывали изысканные и изобильные пиршества императорской семьи: икру, омаров и осетра, — которыми они объедались в то время, как Петроград голодал.

Была карикатура, на которой император закуривал сигарету, зажигая ее от сторублевой купюры. Был вызывающий отвращение рассказ о «доказательстве», что великий князь Алексей был сыном {господина} Филиппа. Были эссе об «интимной» жизни молодых великих княжон, написанные их «любовниками»[1238].

«Все излишества Нерона, Калигулы, герцогов Сфорца, вместе взятые, показались бы детской игрой» по сравнению с теми отвратительными сообщениями в прессе, которые довелось читать в ту весну Эдит Альмединген, как она вспоминала позднее. Тем не менее, обвинения, которые выдвигались против Николая и Александры, еще более усугублялись, и 27 марта, в ходе судебного разбирательства по делу Анны Вырубовой, Керенский приказал, чтобы супругов содержали отдельно, чтобы не допустить сговора между ними в случае, если они предстанут перед судом. В течение следующих трех недель им было разрешено встречаться только два раза в день во время еды. Николай, казалось, был почти рад, что может на время избежать изматывающего присутствия жены[1239]. Они строго выполняли новые распоряжения, опасаясь, что в противном случае одного из них или обоих могут поместить, как Анну, в Петропавловскую крепость[1240].

Керенский на самом деле хотел отделить Александру от детей, оставив их с отцом, но Елизавета Нарышкина обратилась к нему, заявив, что это было бы слишком жестоко: «Это означало бы смерть для нее. Ее дети были вся ее жизнь»[1241]. Хорошо, что Керенский смягчился, потому что 27 марта Ольга снова слегла — у нее опухли гланды и заболело горло, температура опять поднялась почти до 40 °C[1242]. Александра записала 4 апреля, что у ее дочери сейчас «воспаление в области сердца»[1243].

Всем домашним, в том числе и оставшейся прислуге, было разрешено молиться вместе на пасхальных выходных, за что они были очень благодарны. Правда, в какой?то момент священнику отцу Беляеву пришлось соперничать с шумными похоронами, которые были устроены в парке для предполагаемых «жертв революции» — фактически, тех, кто погиб во время грабежей винных лавок и беспорядков в городе за несколько дней до этого[1244]. Все пятеро детей исповедались ему в Страстную пятницу, Ольга — в постели, Мария — в инвалидной коляске. Они произвели на него большое впечатление своей «мягкостью, сдержанностью {и} покорностью своим родителям». Они показались ему такими невинными, такими «неведающими грязи мирской»[1245]. Ночное причастие во время литургии Великой субботы 1 апреля было особенно проникновенным для всех (хотя Ольга и Мария были слишком больны и не смогли на ней присутствовать). После Всенощной все восемнадцать человек сели за стол разговляться. Был огромный пасхальный кулич, крашеные яйца, ветчина и телятина, колбаса и овощи, но для Изы Буксгевден это была «мрачная трапеза, как пир в доме плача», во время которой Николай и Александра были обязаны сидеть поодаль друг от друга. Царица почти ничего не говорила. Она ничего не ела и не пила, лишь чашку кофе, сказав, что она была «всегда на диете»[1246].

Прекрасная весенняя погода встречала пасхальное воскресенье. «Как день великой радости, несмотря на человеческие страдания», — вспоминала Елизавета Нарышкина. Николай подарил ей фарфоровое яйцо со своей символикой. «Я сохраню его на добрую память, — написала она в своем дневнике. — Как мало преданных людей у них осталось… Нельзя быть уверенным в будущем: все зависит от того, сможет ли Временное правительство удержаться или же анархисты победят — опасность неизбежна. Как бы мне хотелось, чтобы они уехали сейчас как можно скорее, убедившись, что все они теперь здоровы»[1247].

Было воскресенье и, кроме того, праздничный день. Толпы народа собрались у ограды парка, чтобы поглазеть на царя, который вышел на работу в саду, окруженный охранниками с примкнутыми штыками. «Мы похожи на осужденных со своими надзирателями», — горестно заметил Пьер Жильяр[1248]. Люди теперь специально приезжали на один день даже из столицы, чтобы постоять и посмотреть на них. На второй день Пасхи опять собралась толпа не меньше, чтобы посмотреть, как Николай чистит лопатой канал от снега. Они молча стояли и «смотрели, как на дикое животное в клетке, — вспоминала Валентина Чеботарева. — Почему нужно так себя вести?»[1249] В утешение семья хотя бы присутствовала на еще одной замечательной службе в тот же день. Позже, когда Елизавета Нарышкина пошла проведать великих княжон, которые еще лежали в постели больные, ее встревожил вид исхудавшей Марии, и хотя она сейчас была «намного красивее, выражение ее лица {было} грустным и нежным. Можно было видеть, что она сильно настрадалась, и то, что ей пришлось пережить, оставило в ней глубокий след»[1250].

Валентину Чеботареву в госпитале во флигеле постоянно печалило и огорчало отсутствие связи, особенно с ее любимой Татьяночкой. «Мы мало знаем о заключенных, хотя письма поступают регулярно». Они старались быть крайне осмотрительны. Она беспокоилась, что если писать слишком часто, это могло бы спровоцировать тех, кто не понимал ее тесной дружбы с великими княжнами. Любые письма, подписанные неполными или ласкательными именами, сразу попадали под подозрение как некие закодированные послания. Уже были проблемы с властями, которые изъяли письма, подписанные «Лили» и «Тити» или иногда «Тили» — сочетанием этих двух имен[1251].

Понимая, что им уже никогда, наверное, не вернуться в госпиталь во флигеле, Татьяна попросила Биби и Валентину отправить им те вещи, которые они оставили там. Валентина тревожилась, что это тоже может показаться властям подозрительным, тем не менее она собрала их медицинские халаты, фотоальбомы и другие памятные вещи, в том числе их последнюю общую фотографию с ранеными, снятую в столовой[1252]. Татьяна в ответ отправила в подарок пациентам от себя и от Ольги рубахи, подушки и книги. «Передайте дорогой нашей Биби, что мы любим ее и нежно ее целуем, — написала она, грустно добавив: — Что делают Митя и Володя?»[1253] В воскресенье девушки отправили пасхальные поздравления, но Валентина взволновалась, прочитав, как больна Ольга и что «Алексей Николаевич в постели, повредил руку — опять кровоизлияние». Она слышала, что во время своего посещения Керенский спросил Алексея: «У вас есть все, что вам нужно?» — на что ребенок ответил:

— Да, только мне скучно, мне так нравятся солдаты.

— Но их и так много повсюду, вокруг и в саду.

— Нет, не такие: эти не идут на фронт, а мне вот такие нравятся[1254].

Действительно, повсюду было много солдат, столько, что Царское Село теперь называли Солдатское Село. Как заметил британский бизнесмен в Петрограде: «Царскосельские городские власти настолько же революционно настроены, как когда?то Версаль в 1789?м»[1255].

Был уже апрель, и дни стали тянуться — каждый день «одно и то же, в душевном страдании», как записала Елизавета Нарышкина[1256]. Татьяна часто помогала Николаю в саду ломать лед вокруг мостов, Александра же по?прежнему была занята Ольгой и Марией, которые все еще оставались в своих комнатах. «Ольга еще очень слаба, бедняжка, — написала 9 апреля подавленная Елизавета Нарышкина, — ее сердце устало от беспрерывных болезней за последних два месяца… Она очень мила, и Мария очаровательна, хоть у нее все еще остались некоторые последствия от плеврита и она пока в постели»[1257]. Татьяна тем временем тосковала по флигелю: «Жаль, что сейчас, когда мы поправились, мы не можем опять работать в госпитале. Так странно оставаться дома по утрам, а не делать повязки… Кто их сейчас делает? — спрашивала она у Валентины[1258]. —Что теперь будет с нашим старым госпиталем? Простите, что задаю вам столько вопросов, дорогая Валентина Ивановна, но так интересно знать, что у вас происходит. Мы постоянно вспоминаем, как хорошо было работать в госпитале и как мы все дружно жили»[1259].

Коровиченко делал все возможное, чтобы отстоять право девушек отправлять и получать так много писем. «Они были такие труженицы, работали как настоящие сестры милосердия, — говорил он Валентине. — Почему их нужно лишать радости обменяться в пасхальную неделю поздравлениями с их бывшими ранеными и их коллегами по работе?» Он проверял все их письма, и в их содержании «не было абсолютно ничего противозаконного». «Сестра Хитрово и другие медсестры часто {присылали письма}, я их передавал». Однако у него накопилась «целая коробка писем семьи Романовых, которые он решил не пропускать[1260].

Среди писем, не пропущенных Коровиченко, были те, которые Анастасия писала Кате Зборовской. «Воистину воскресе!» — этим приветствием начала Анастасия свое письмо в пасхальную неделю. В него был вложен один из первых подснежников той весны, найденный в саду. Кроме того, она рассказывала Кате, что они с Татьяной теперь выходят на прогулки и помогают ломать лед. Но, к сожалению, Анастасия также сообщала ей, что «после ангины у Ольги что?то случилось с сердцем, и сейчас у нее ревматизм», предполагая, что «воспаление сердца» у Ольги было на самом деле гораздо более серьезным осложнением после кори — ревматической лихорадкой[1261].

К середине апреля, когда младшие дети вернулись за парты, для них было составлено новое, измененное расписание уроков, и обязанности по их обучению были распределены между остальными членами окружения. Николай стал преподавать Алексею географию и историю. Александра взяла на себя преподавание таких предметов, как Закон Божий, а также обучала Татьяну немецкому. Ольга, когда поправилась, помогала учить брата и сестер английскому языку и истории. Иза Буксгевден давала Алексею и младшим сестрам уроки игры на фортепиано, а также учила всех их английскому. Трина Шнейдер обучала их математике и грамматике русского языка, Настенька Гендрикова преподавала историю Анастасии и вместе с Татьяной давала ей уроки живописи. Доктор Боткин взял на себя преподавание русской литературы Алексею, а доктор Деревенко вызвался учить его естественным наукам. Пьер Жильяр продолжал свои уроки французского со всеми пятью детьми.

Все дружно сплотили свои усилия, пытаясь создать как можно более обычную обстановку, насколько это позволяли такие ненормальные обстоятельства[1262]. Семья, казалось, спокойно приспосабливается к своей новой, весьма ограниченной предписанными рамками жизни. Один из молодых охранников сказал как?то Елизавете Нарышкиной, как его поразило, что, «сойдя со своего пьедестала», император даже казался довольным такой жизнью, до тех пор, пока не нарушался его обычный режим и он мог совершать «свои прогулки и пить чай в пять часов»[1263].

Александра, которая все чаще погружалась в размышления о Боге, казалось, нашла особое утешение в уроках Закона Божьего, которые она давала детям. 23 апреля девушки, как и всегда, устроили настоящее празднование ее именин, когда все «арестованные», как говорил Николай, приготовили для нее какие?то самодельные подарки[1264]. Ольга специально сочинила стихотворение:

К страданиям чужим Ты горестью полна,

И скорбь ничья Тебя не проходила мимо.

К себе лишь Ты одной всегда неумолима.

Всегда безжалостна и вечно холодна.

Но если б видеть Ты любящею душою

Могла со стороны хоть раз свою печаль –

О, как самой себя Тебе бы стало жаль.

И как бы плакала Ты грустно над собою[1265].

30 апреля Анастасия с радостью рассказывала Кате в письме, в которое были вложены несколько открыток для Виктора и других офицеров, что теперь, когда земля наконец оттаяла, «мы все вместе начали копать наш собственный огород… Погода сегодня замечательная, очень тепло, поэтому мы долго работали». Сестры сделали перестановку в своих комнатах наверху, чтобы приспособиться к изменившимся обстоятельствам: «Мы все сейчас сидим вместе и пишем в той же красной комнате, где мы все сейчас живем, поскольку нам не хочется переезжать из нашей спальни». Они прицепили качели на гимнастические кольца в дверном проеме, и «мы так здорово качаемся, что винты, наверное, долго не продержатся»[1266].

Пришел май, но погода все еще была холодная. В день, когда Николаю исполнилось сорок девять лет, пошел снег и подул холодный ветер. У Алексея снова болели руки, он опять лежал в постели, а у верной Елизаветы Нарышкиной был бронхит из?за ужасного холода в неотапливаемом дворце. Как всегда внимательный, Николай пришел навестить ее, а Александра прислала букет анемонов, собранных в саду. Но 12 мая Елизавету должны были отправить на лечение в Екатерининский дворцовый госпиталь. Когда она попрощалась с Николаем, «у нас обоих было предчувствие, что мы больше никогда не увидимся. Мы много раз обнялись, и он непрестанно целовал мне руки»[1267].

Работа в саду оставалась единственным выходом для накопившейся энергии, и весь май они усердно пропалывали морковь, редис, лук и салат, поливали их и с гордостью наблюдали, как посаженная ими аккуратными рядами капуста — на 500 кустов — начала прорастать. Когда Николай, по?прежнему одетый в солдатскую гимнастерку, закончил все огородные работы, он начал активно и целенаправленно вырубать сухие деревья и распиливать их на зиму. Уже было достаточно тепло, чтобы катать Алексея в гребной лодке на пруду возле Детского острова или ездить на велосипедах с дочерьми. У них было несколько собак — Джой у Алексея, Ортипо у Татьяны и Джимми у Анастасии и еще два котенка от той кошки из Ставки, которую Алексей подарил Ольге[1268].

Казалось, Николаю очень нравилось заниматься физическим трудом, работая до седьмого пота. «Отличная работа в огороде, — записал он 6 мая, — мы начали копать клумбы. После чая, вечерни, ужина и вечернего чтения — {я бываю} с моей милой семьей гораздо больше, чем в обычные годы»[1269]. «Трудно без новостей от дорогой Мама, — признался он, — но ко всему остальному я равнодушен»[1270].

Когда расцвела майская сирень, «аромат в саду был чудесный, когда сидишь у окна», — заметил Николай, девочки тоже наслаждались им[1271]. Анастасия радостно и оживленно рассказывала в письме Кате 20 мая, как им нравилось работать в саду.

«Мы уже многое посадили, пока в общей сложности шестьдесят клумб, но мы собираемся посадить еще. Поскольку нам сейчас нельзя так много работать, мы часто просто лежим и греемся на солнце. Мы сделали много фотографий и даже сами проявили пленки».

Но ей пришлось с горечью сообщить Кате, которая со своей семьей уже уехала из Царского Села на юг, что их госпитали вскоре закроют «и всем придется уехать, к моему великому сожалению».

«Мы часто думаем обо всех вас. Сейчас, когда я пишу это письмо, мои сестры сидят рядом со мной в комнате и пьют чай, а Мария сидит на подоконнике и пишет письма. Все они много разговаривают, и писать письмо трудно. Они передают вам тысячу поцелуев. Ты все еще катаешься на роликах? Хорошо ли вы устроились с матерью на новом месте? Я посылаю тебе веточку сирени из нашего сада, пусть она напомнит тебе о северной весне… Катя, милая, я должна заканчивать… Огромные приветы всем от нас! Да пребудет с вами Господь. Целую тебя так крепко, как я люблю тебя. Твоя A.» [1272]

Мысли всех сестер все чаще обращались к тому, о чем они так тосковали. «Сегодня довольно тихо, и я расслышала звук колоколов Екатерининского дворца, — рассказала Ольга подруге Зинаиде Толстой. — Как жаль, что мне нельзя хоть иногда сходить к «Знамению»[1273]. Анастасия чувствовала то же самое: «Мы часто слышим звон колоколов старого собора, и нам так грустно, — писала она Кате 4 июля, — но вспоминать хорошие времена всегда приятно, не так ли?» Она все время спрашивала о Викторе и других офицерах, как они все поживают[1274]. «В это время в прошлом году мы были в Могилеве, — вспоминала она с грустью 12?го. — Там было так хорошо, а также и в последний раз, когда мы были там в ноябре! Мы постоянно думаем и говорим обо всех вас».

По ее словам, было и кое?что забавное или интересное, о чем ей бы хотелось рассказать Кате, но она не могла написать об этом в своих письмах: «Ты, конечно, понимаешь, правда?» К этому времени, как вспоминал граф Бенкендорф, даже сговорчивый Коровиченко начал жаловаться на «огромную переписку молодых великих княжон, которая отнимает у него много времени и не позволяет ему передавать нам нашу корреспонденцию так быстро, как он мог бы»[1275].

Еще одним важным событием в жизни семьи, помимо получения писем, были показы фильмов из коллекции Алексея, которые они устраивали иногда, благо в их распоряжении был проектор, который им когда?то преподнесли в подарок, и большое количество фильмов, снятых оператором Пате для Алексея во время войны.

Другим вечерним развлечением было слушать, как Николай читает вслух. За пять месяцев их заключения в Александровском дворце он прочитал им немалое количество популярных французских и английских романов: «Граф Монте?Кристо» Александра Дюма и приключенческие повести Альфонса Доде «Тартарен из Тараскона» и «Тартарен в Альпах», популярный роман «Тайна желтой комнаты» Гастона Леру, который всем очень полюбился. Но, несомненно, наиболее популярными были рассказы Конан Дойля: «Пестрая лента», «Собака Баскервилей», «Этюд в багровых тонах» и «Долина страха».

Эти развлечения приключениями и вымыслом были нужны, чтобы хоть на короткое время отвлечь семью от реалий их заключения. Когда наступила удушающая летняя жара, время, когда они обычно с наслаждением вдыхали морской бриз в Петергофе или Крыму, «Царское как будто вымерло. Его окон было почти не видно за рвущимися внутрь ветвями неподрезанных деревьев, — вспоминала Лили Ден. — Трава росла между камнями его молчаливого двора».

Незадолго до своего отъезда из Петрограда ей удалось попасть туда, чтобы попытаться хоть мельком увидеть царскую семью: «Я ходила туда и сюда, поглядывая на окна, но там, во дворце, никто не подавал признаков жизни. Я хотела позвать вслух, крикнуть, что я тут, но не посмела, опасаясь за их и свою безопасность»[1276]. Валентина Чеботарева тоже жаловалась на замершую жизнь города. Он полностью изменил свой характер и потерял всю свою былую гордость и силу. Теперь все, что можно было там увидеть, — это солдат, бесцельно бродивших, лузгавших семечки, развалившись на траве. Они выудили рыбу из прудов и затоптали все клумбы в скверах. «Теперь почти не видно детей, — писала она с грустью. — Они живут однообразной жизнью. Дети развлекают друг друга, у Ольги и Марии — история… Они копают в саду, сами посадили морковь». «Вчера, — как они сообщили ей, — мы проехались немного на велосипедах. По вечерам мы собираемся вместе, и папа читает вслух. Алексей ходит с папой намного больше». Такова вкратце была их жизнь в это время.

Что касается их матери, то она «думала только о прошлом»[1277]. Все более религиозный тон писем Александры свидетельствовал о ее решительном уходе от реального мира в мистическое созерцание смерти и искупления. Библия и Писания {святых отцов}, говорила она, дают ей ответы на все вопросы жизни, и она гордилась отзывчивостью своих детей: «Они понимают много глубоких мыслей, их души растут через страдание»[1278]. Страдание стало ремеслом их семьи, и Бог, она была уверена в этом, увенчает их за это.

5 июня, когда Анастасии исполнилось шестнадцать лет, в подарок на день рождения она получила «пару сережек, и мне прокололи уши», рассказала она Кате, хотя «это, так сказать, небольшая новость»[1279]. Но радость вскоре была испорчена: ей пришлось расстаться со своими длинными волосами. После того как девушки заболели корью, у всех них стали большими клоками выпадать волосы, у Марии особенно, и в начале июля им пришлось обрить головы. Через день и Алексей сделал то же самое в знак поддержки. Пьер Жильяр зафиксировал в своем дневнике и на фотографии, как стоически они это приняли:

«Выходя в парк, они обматывают головы шарфиками, уложенными так, чтобы это было незаметно. Только я собирался их сфотографировать, как по знаку Ольги Николаевны все они вдруг сняли свои головные уборы. Я запротестовал, но они настаивали, их очень веселила идея сфотографироваться в таком виде, им не терпелось посмотреть на удивленный вид возмущенных родителей».

Жильяра утешало то, что он видел: «Их хорошее настроение вновь появляется время от времени, несмотря ни на что». Он объяснял это «кипучей молодостью» девочек. Хотя они перенесли потерю своих прекрасных длинных волос легко, не падая духом, их болезненно замкнутая мать восприняла это совсем по?другому. На фотографии Пьера они стали похожими, как она выразилась, на осужденных[1280].

После того как в Петрограде ситуация обострилась, возобновилось обсуждение эвакуации семьи. 4 июля до Елизаветы Нарышкиной дошли слухи о том, что «группа молодых монархистов разработала безумный план: отвезти их ночью на машине в один из портов, где их будет ждать английский пароход». Но она боялась «повторения Варенна» — попытки бегства свергнутого Людовика XVI, его жены и семьи в 1791 году, которая закончилась арестом и казнью короля и королевы[1281].

Учитывая возможность большевистского переворота против Временного правительства тем летом, Керенский (уже избранный на пост премьер?министра), которого беспокоили заговоры с целью тайно вывезти Романовых из страны, приехал в Александровский дворец повидаться с Николаем. Поскольку радикальные элементы в Петроградском Совете могли попытаться взять штурмом дворец, он сообщил Николаю, что царскую семью «отправят скорее всего на юг, учитывая близость Царского Села к столице, где обстановка напряженная»[1282].

Как понял граф Бенкендорф, Керенский полагал, что «было бы разумнее для Его Величества и его семьи… поселиться где?нибудь в глубинке, подальше от заводов и гарнизонов, в загородном доме какого?нибудь землевладельца»[1283]. Они обсудили возможность поселиться в имении великого князя Михаила в Брасово, под Орлом, в 660 милях (1060 км) к югу отсюда. Но вскоре выяснилось, что местные крестьяне были настроены враждебно[1284]. Были даже разговоры об отправке семьи в Ипатьевский монастырь в Костроме. Николай и Александра все еще не оставляли надежды поселиться в Крыму, поскольку его мать и сестры со своими семьями теперь жили там. Но Керенский считал, что об этом не могло быть и речи, поскольку будет невозможно проделать весь этот путь на поезде через охваченные политическим движением промышленные города центральной России[1285].

«Мы все думали и говорили о нашей предстоящей поездке, — писал Николай 12 июля. — Непривычно думать об отъезде отсюда после 4 месяцев заключения»[1286]. На следующий день он начал «тайком складывать свои вещи и книги», все еще лелея надежду на Крым, где он «мог жить, как цивилизованный человек»[1287]. Как оказалось, у Керенского были планы отправить их вскоре после дня рождения Алексея, но теперь, хотя Романовы этого еще не знали, он рассматривал иные, совсем другие варианты[1288].

А в дворцовом саду, не ведая об этом, дети с удовольствием пробовали свои первые домашние овощи и учились косить сено. Было очень жарко, и Алексей забавлялся тем, что брызгал на девушек водой из водяного насоса. Они были не против. «В саду так хорошо! — рассказывала Татьяна подруге Зинаиде Толстой. — Но еще лучше, когда идешь в глубь леса, туда, где он совсем дикий, и можно бродить по тропинкам и так далее… О, как я завидовала, когда прочитала, что ты видела дредноуты «Александр III» и «Прут». Вот по чему мы так скучаем: ни моря, ни кораблей! Мы настолько привыкли проводить почти все лето на воде, в шхерах, по?моему, нет ничего лучше. Это было самое лучшее и самое счастливое время: все?таки мы бывали в плавании девять лет подряд и даже раньше, когда мы были еще совсем маленькими; и теперь так странно — вот уже три года не бывали у воды. Совсем по?другому себя чувствуешь летом, ведь мы жили в Царском Селе только зимой и иногда весной, пока не уезжали в Крым. Сейчас липы в полном цвету, и запах такой дивный» [1289].

В середине месяца семья всерьез занялась упаковкой вещей к долгожданной поездке на юг. Но затем, в пятницу 28 июля, Николай с негодованием записал:

«После завтрака мы узнали от графа Бенкендорфа, что нас отправляют не в Крым, но в один из отдаленных провинциальных городков в трех или четырех днях пути на восток! Но где именно, не говорят — даже комендант не знает. А мы?то все рассчитывали на долгое пребывание в Ливадии!» [1290]

В течение двух следующих дней, когда все в спешке собирали вещи, которые хотелось непременно взять с собой, было все еще не ясно, куда именно их отправляют. 29?го в конце концов исчезла и последняя надежда, когда им сообщили, как рассказывал Пьер Жильяр, что «мы должны обеспечить себя теплой одеждой». Он был в смятении: «Значит, нас повезут не на юг… Какое разочарование!» Им велели готовиться к тому, что поездка займет дней пять. Николай вскоре все понял. Пять дней пути на поезде означало, что их везут в Сибирь[1291].

* * *

Отъезд семьи был назначен на 31 июля, и тем, кто оставался с семьей, предстояло решить, согласны ли они следовать за ними в совершенно неопределенное будущее. У Пьера Жильяра не было никаких сомнений в том, в чем состоят его обязанности. В письме к своей семье в Швейцарию 30 июля он объяснил: «Я обдумал все возможные пути развития событий, и меня не пугает то, что меня ждет. Я уверен, что должен идти до самого конца… с Божьей помощью. После того как я делил с ними счастливые дни, разве не должен я разделить с ними и тяжелые?»[1292] Фрейлины Трина Шнейдер и Настенька Гендрикова тоже были готовы поехать с царской семьей, а Иза Буксгевден должна была лечь на операцию и собиралась присоединиться к ним позже. Сидней Гиббс, который по?прежнему не мог выбраться из Петрограда, рассчитывал поступить так же[1293].

30 июля все постарались, как могли, отпраздновать тринадцатый день рождения Алексея. Александра попросила принести икону Богоматери Знамения из Знаменской церкви для специального молебна, вести его должен был отец Беляев. Это было очень волнующее событие, и все были в слезах. «Почему?то было особенно приятно молиться перед ее святым образом вместе со всеми нашими людьми», — писал Николай, зная, что это, наверное, было в последний раз[1294].

Затем все домашние вышли в сад, чтобы сфотографироваться на прощание всем вместе, и Николай по привычке распилил еще немного дров. Он велел Бенкендорфу (который был слишком стар, и у него была больная жена, поэтому они оставались в Царском) разделить урожай овощей и дрова среди тех людей из прислуги, которые остались верными семье во время их заключения. Валентина Чеботарева послала в тот день Татьяне записку с поздравлениями по случаю дня рождения Алексея: «Что касается тебя, мое дорогое дитя, то позволь старой В{алентине} И{вановне}, которая так сильно любит тебя, мысленно осенить тебя крестным знамением и горячо поцеловать тебя»[1295].

Им было дано указание приготовиться к отъезду в ночь на понедельник 31 июля. Семья собралась в полукруглой зале внизу, около дальнего входа. Изысканный мраморный приемный зал выглядел как «зал таможни», как отметила горничная Анна Демидова. Ее привела в ужас та гора багажа, которую через два часа предстояло перенести к ожидающим грузовикам. К 3 часам мужчины, которые занимались погрузкой всего этого, смогли разгрести только часть этой горы. Все стали беспокоиться из?за задержки с отъездом, который был запланирован на час ночи[1296]. Наконец все было погружено, но теперь пошли слухи, что их поезд еще даже не вышел из Петрограда[1297].

Все сидели, страшно уставшие, и ждали с замиранием сердца, а ночь все тянулась. Девочки много плакали, а Александра была чрезвычайно взволнована. Доктор Боткин всю ночь ходил от одной к другой с валерьянкой, чтобы успокоить их. Алексей все пытался лечь и заснуть, но в конце концов отказался от этой мысли. Измученный усталостью, он «сидел на ящике и держал на поводке своего любимого спаниеля Джоя», в то время как его отец ходил взад и вперед и без конца курил сигареты[1298]. Все с радостью согласились выпить чаю, когда его наконец подали в 5 часов утра.

Тайный план Керенского по эвакуации царской семьи был на грани провала. В течение ночи работники Николаевского вокзала в Петрограде, которые готовили состав, колебались, стоит ли выпускать его. «Всю ночь возникали трудности, сомнения и колебания. Железнодорожники задерживали перевод на запасные пути и сцепление, делали какие?то таинственные телефонные звонки, слали какие?то запросы»[1299].

Уже начинался рассвет, когда поезд, составленный из литерных вагонов и вагона?ресторана Китайско?Восточной железной дороги, прибыл на Александровскую станцию Царского Села, опоздав более чем на пять часов, и был поставлен на запасном пути в стороне от главного входа[1300]. Сама станция «была окружена солдатами и вооруженными отрядами», которые «выстроились по обе стороны дороги от дворца до станции, у каждого солдата в поясном патронташе по шестьдесят патронов»[1301].

К этому времени по Царскому Селу прокатился слух, что что?то происходит, и на восходе солнца 1 августа тройному кордону охранников перед дворцом приходилось сдерживать «огромную толпу улюлюкавших и выкрикивавших угрозы людей», которые стремились в последний раз взглянуть на Николашку?дурачка, когда его увозили[1302]. Примерно в 5:15 прибыли четыре легковых автомобиля. Было совершенно ясно, что провезти семью мимо толпы через главные ворота будет невозможно. Пришлось проехать через Александровский парк, чтобы доехать до западного конца станции.

Все в царском окружении пытались держать себя в руках при окончательном расставании с царской семьей, не говорили обычное «До свидания», а повторяли более ободряющее «До скорого свидания»[1303]. Царице, к ее великому сожалению, не разрешили попрощаться со всеми ее самыми верными слугами, особенно с пожилой гофмейстериной Елизаветой Нарышкиной, которая служила трем царицам. Но она послала ей записку: «Прощайте, дорогая матушка, нет слов, чтобы выразить, что я сейчас чувствую»[1304].

Только сейчас, когда Александра покидала дворец, Керенский, который во время их предыдущих встреч решил, что она «гордая и несгибаемая, абсолютно уверенная в своем праве управлять», впервые увидел в «бывшей императрице просто мать, которая тревожится и плачет»[1305].

Когда семья прибыла на станцию на машинах, окруженных конным конвоем драгун, им пришлось спуститься по промокшему песку железнодорожной насыпи, чтобы подойти к своему поезду. Он был замаскирован флагами и транспарантами, из которых следовало, что поезд входит в состав «миссии Красного Креста»[1306][1307]. Александра едва шла, она не смогла подняться на подножку, ее пришлось «поднимать с большим трудом, и она повалилась вперед на руки и на колени». Военный эскорт под командованием Евгения Кобылинского должен был ехать с ними и их ближайшим окружением в этом же поезде. Второй поезд для остальной прислуги и охранников ждал неподалеку[1308].

Когда все в окружении Романовых заняли свои места, Керенский подбежал и крикнул: «Можно ехать!» — и «весь поезд сразу толчком двинулся в направлении императорской ветки». Как только это произошло, тихая и настороженная толпа собравшихся, как один, «вдруг заволновалась и замахала руками, платками и шапками» в жутком безмолвном прощании[1309]. Восход солнца был красивый, как отметил Николай, когда их поезд двигался на север в сторону Петрограда до поворота на юго?восток в направлении на Урал. В качестве обычного гражданина он воспринял свой отъезд из дома, в котором прожил двадцать два года, так же флегматично, как и свое отречение.

«Я опишу вам, как мы путешествовали, — позднее написала об их поездке Анастасия Сиднею Гиббсу в сочинении, в котором, как обычно, ей непросто давалось английское правописание и она допускала ошибки в написании некоторых английских слов. — Мы выехали утром, и, когда мы сели в поезд, я пошла спать, так же, как и все остальные. Мы очень устали, потому что не спали всю ночь. В первый день было жарко и очень пыльно. На станциях нам приходилось опускать шторы на окнах, чтобы никто не увидел нас. Однажды вечером я смотрела в окно, когда мы остановились около небольшого дома, но это была не станция, поэтому нам можно было смотреть. Маленький мальчик подошел к моему окну и попросил: «Дядя, дай газету, пожалуйста, если есть». Я сказала: «Я не дядя, а тетенька, но у меня нет газеты». Сначала я не могла понять, почему он назвал меня «дядей», но потом вспомнила, что у меня острижены волосы, и мы с солдатами (которые стояли рядом со мной) очень смеялись. По дороге случалось много забавного, и если у меня будет время, я напишу вам {про} наше путешествие потом. До свидания. Не забывайте меня. Много поцелуев от всех нас вам, мой милый. Ваша A.» [1310]

И только сейчас, в поезде, семье наконец сказали, куда их везут[1311]. «И вот закончился этот акт трагедии, последний эпизод царскосельского периода», — писала Валентина Чеботарева в своем дневнике после их отъезда. «Что же, — задавала она вопрос, — ждало их в Тобольске?»[1312]