ПРИБЛИЖЕНИЕ КРИЗИСА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПРИБЛИЖЕНИЕ КРИЗИСА

Двадцать первого июня Блок пишет последнюю версию «Автобиографии», пополняя (и частично сокращая) уже публиковавшийся прежде вариант 1909 года. Делает он это по просьбе профессора С. А. Венгерова, энтузиаста и романтика биографических и библиографических штудий (ему Блок посылай осенью 1905 года и самую первую биографическую справку о себе). Очередное подведение предварительных итогов жизни и работы.

Потом — Шахматове, с непродолжительными выездами в Москву и в Петербург. 29 сентября — возвращение домой.

3 октября к Блокам приходит обедать Сергей Соловьев. Блок грустен, говорит о том, что ему, может быть, как Фету, суждено петь только в юности и старости. Тем не менее 11 сентября 1915 года написано стихотворение «Перед судом», 14-го закончен вчерне «Соловьиный сад», о чем на следующий день веселое сообщение в записной книжке: «Бахвалился поэмой (Любе и маме, — нравится)». Но уже вечером Блоком овладевает тревога: «Если бы те, кто пишет и говорит мне о “благородстве” моих стихов и проч., захотели посмотреть глубже, они бы поняли, что: в тот момент, когда я начинал “исписываться” (относительно — в 1909 году), у меня появилось отцовское наследство: теперь оно иссякает, и положение мое может опять сделаться критическим, если я не найду себе заработка. “Честным” трудом литературным прожить среднему и требовательному писателю, как я, почти невозможно. Посоветуйте же мне, милые доброжелатели, как зарабатывать деньги: хоть я и ленив, я стремлюсь делать всякое дело как можно лучше. И, уж во всяком случае, я очень честен».

Слово «исписываться» применительно к 1909 году (да и к последующему пятилетию) — явный самооговор. Может быть, это следствие чрезмерной требовательности к себе. А вот с осени 1915 года внутренний источник лиризма начинает иссякать. Блок занимается заказной работой: пишет отзывы на рукописи детских книжек, переводит по просьбе Брюсова стихи Аветика Исаакяна, по просьбе Горького – латышского поэта Плудониса, финских поэтов. Выходит том переписки Флобера под редакцией Блока, а 7 ноября – сборник «Стихотворений Аполлона Григорьева», в который Блоком вложено столько труда и сил. В ноябре же Московский Художественный театр просит согласия на постановку «Розы и Креста», что рождает новые надежды и вместе с тем вызывает озабоченность.

Любовь Дмитриевна с сентября под псевдонимом «Басаргина» играет в театре Лидии Яворской, разместившемся на Офицерской улице. Блок чутко отзывается на ее скромные успехи, огорчается, когда у нее «отбирают» роли. В конце сентября — начале октября написаны три стихотворения, которые, по выражению Ю. Е. Галаниной, биографа Л. Д. Блок, образуют «условный мини-цикл»: «Протекли за годами года…», «За горами, лесами…», «Пусть я и жил, не любя…». Помещенные потом в самый конец цикла «Арфы и скрипки», они как-то затерялись, оказались обойденными читательским вниманием. В плане чисто творческом, эстетическом они, пожалуй, оказались лишь разбегом к написанному вслед за ними мощному монологу «Перед судом». Но они интересны как эмоциональное свидетельство того, что душевная связь поэта с женой не прерывалась ни на миг:

А душа моя — той же любовью полна,

И минуты с другими отравлены мне…

В записной книжке 31 декабря 1915 года значится: «Любочка вечером играет, а днем на репетиции. Вернулась в 10 час. вечера. Встречаем Новый Год вдвоем с Любой».

Весной 1916 года Блок вырабатывает новое отношение к войне. 5 марта Пяст читает ему свою поэму «Грозою дышащий июль» — о патриотическом подъеме в начале войны. Это послужило на следующий день толчком к таким раздумьям: «Сегодня я понял наконец ясно, что отличительное свойство этой войны — невеликость (невысокое). Она — просто огромная фабрика в ходу, и в этом ее роковой смысл. <…> Это оттого, что миром завладел так называемый антихрист. Отсюда — невозможность раздуть патриотизм…»

Да, Блок к «раздуванию патриотизма» непричастен. Его любовь к родине никак не связана с милитаризмом, как показали «Стихи о России». Теперь же антитезой войны для Блока становится искусство. «То положение, которое занимает ныне искусство, очень высоко (кажется же наоборот)», – пишет он далее. Прав он или неправ с «объективной» точки зрения – сказать трудно, да и не так это важно. Главное, что эстетика осознается им как высшая точка отсчета, и это скажется в абсолютной идеологической независимости поэмы «Двенадцать».

«Все “уходы” и героизмы — только закрывание глаз, желание “забыться” … кроме одного пути, на котором глаза открываются и который я забыл (и он меня)», — записано 25 марта. Речь о пути сугубо художественном, свободном от какой бы то ни было «идейности». Блок не хочет останавливаться и эксплуатировать выработанные приемы: «На днях я подумал о том, что стихи писать мне не нужно, потому что я слишком умею доделать. Надо еще измениться (или — чтобы вокруг изменилось), чтобы получить возможность преодолевать матерьял».

«Матерьял» — категория авангардного мышления, для которого все, что не искусство, есть сырье, подлежащее радикальной трансформации. Придет к Блоку новый материал, жизнь «вокруг» изменится, даже слишком. И сам он изменится и напишет такие стихи, каких раньше писать не умел. Ждать остаюсь меньше двух лет.

Блок основательно готовится к поездке в Москву, раздумывает о том, как может быть воплощена на сцене «Роза и Крест». 29 марта он присутствует в Москве на первой репетиции в Московском Художественном театре. Читает, комментирует. Потом еще высказываются Станиславский и Немирович-Данченко, после чего актеры задают вопросы. Роль Бертрана дают Качалову; на роль Изоры намечена Ольга Гзовская. Как пишет Блок матери, эта актриса «хорошо слушает», но «любит Игоря Северянина». «…Я в нес никак не могу влюбиться», — шутя сетует он, хотя уделяет кандидатке в Изоры много времени и внимания. 6 апреля, после обеда у Станиславского, Гзовская провожает Блока до гостиницы, а вечером он уезжает в Петербург.

В «Мусагете» в апреле выходит новым изданием первый том стихотворений (уже не в хронологическом порядке, как в 1911 году, а с делением на «Ante Lucem», «Стихи о Прекрасной Даме» и «Распутья» — такая композиция станет окончательно канонической). В июне появится второй том, в июле третий. Тем же «Мусагетом» выпущен и «Театр», который отлично продается: к концу мая из 2500 экземпляров у издателя остается только 700.

Четвертого июня Блок заканчивает первую главу «Возмездия» и занимается статистикой. Глава эта вкупе с Прологом – 1019 стихов. Рядом записаны объемы лермонтовских «Демона» и «Боярина Орши», поэм Баратынского «Бал» и «Эда», пушкинских «Цыган». В общем, примерно те же цифры. Если удастся написать еще две главы и эпилог, получится объем «Евгения Онегина». «Каково бы ни было качество, — в количестве работы я эти дни превзошел даже некоторых прилежных стихотворцев!» — пишет автор Александре Андреевне. Сказано не без самокритичной иронии… Прилежный эпик в Блоке вскоре опять замолчит заодно с лириком.

А незадолго до того, 23 мая, Блок «обвенчал Женю», то есть участвовал в качестве шафера в женитьбе Евгения Павловича Иванова. Церемония происходила в той же церкви, где Блок в январе был шафером своей двоюродной сестры Сони Качаловой (Тутолминой). Тогда он убежал с праздничного ужина и на следующий день писал длинное извинительное письмо. На этот раз он вроде бы остался доволен, хотя про невесту написал: «тяжелое лицо».

Девятого июня 1916 года Блок заканчивает стихотворение, которое некоторое время будет именоваться «Другу» (например, в списке стихотворений для публичного исполнения начала 1918 года), опубликовано же будет без названия:

Ты твердишь, что я холоден, замкнут и сух,

Да, таким я и буду с тобой:

Не для ласковых слов я выковывал дух,

Не для дружб я боролся с судьбой.

Продолжение пушкинской критики дружбы как таковой (эпиграмма «Что дружба? Легкий пыл похмелья…», инвектива «Уж эти мне друзья, друзья…» в четвертой главе «Онегина»). Блоковская критика человеческой природы еще беспощаднее:

Не стучись же напрасно у плотных дверей,

Тщетным стоном себя не томи.

Ты не встретишь участья у бедных зверей,

Называвшихся прежде людьми.

Это он говорит и собеседнику, и самому себе, изверившись в возможности гармоничных человеческих отношений.

И довольно скоро, 28 июня, он вносит в записную книжку реестр своих дружб. На текущий момент и в масштабе жизни:

«Мои действительные друзья: Женя (Иванов), А. В. Гиппиус, Пяст (Пестовский), Зоргенфрей.

Приятели мои добрые: Княжнин (Ивойлов), Верховский, Ге.

Близь души: А. Белый (Бугаев), З. Н. Гиппиус, П. С Соловьева, Александра Николаевна Чеботаревская.

Запомнились: Купреянов (будет художник), Минич (добрая девушка)».

Кого же мог иметь в виду Блок? Кого он отталкивает своими беспощадными словами?

Полагаем, что никого из процитированного списка он в виду не имеет. И тем более Мережковского или Вячеслава Иванова, с которыми накоротке никогда не был. Речь идет о принципиальном одиночестве человека в мире. Неизбежном, а для художника – и необходимом. Друг – это все-таки другой . Блоку уже не нужны спутники. Он свое дело сделал, ему предстоит скорая встреча с великими предшественниками, от со­временников же пора отгородиться. Последняя строфа — разговор только с самим собой:

Ты — железною маской лицо закрывай,

Поклоняясь священным гробам.

Охраняя железом до времени рай.

Недоступный безумным рабам.

(«Ты твердишь, что я холоден, замкнут и сух…»)

Что значит «до времени»? До конца земной жизни. А какой «рай» охраняет поэт своей холодностью и сухостью? Обиталище праведников? Или — скорее — рай своей души, который поймут и оценят люди будущего? Если смогут из «бедных зверей» и «безумных рабов» превратиться в людей.

Это последнее — по времени написания — стихотворение Блока из третьей книги трилогии (тем же днем помечен «Демон», но при публикации в сборнике «Седое утро» 1920 года «Демон» поставлен раньше). На этом блоковская муза надолго умолкает. Последнее слово поэта еще не сказано, но предпоследнее уже прозвучало.

Подходит время призыва в действующую армию «ратников ополчения» 1880 года рождения. Сначала идут разговоры об артиллерийском дивизионе, где начальником — родственник Марии Тимофеевны (вдовы Александра Львовича). Но в итоге Блок решает воспользоваться протекцией Вильгельма Зоргенфрея, и 7 июля он зачислен табельщиком в 13-ю инженерно­строительную дружину Всероссийского союза земств и городов. Жалованье — около 50 рублей в месяц плюс бесплатный проезд во втором классе.

Восемнадцатого июля Блок с матерью едут в Шахматове. Александра Андреевна по такому случаю купила билеты первого класса. Возвращается он через четыре дня один, во втором классе, с попутчикам-офицерами. А 26-го отбывает в сторону Белорусского Полесья, к району Пинских болот. По дороге замечает, что у него сломался университетский значок, и в письме он просит жену купить ему новый на Загородном проспекте за два рубля с полтиной. В Гомеле, однако, сам находит и покупает себе этот знак отличия. Своему внешнему виду он по-прежнему придает значение: рад, что форма «почти офицерская – с кортиком», слегка огорчен тем, что портной ее обузил.

Чем примечательна недолгая жизнь Блока-табельщика? Развивая эффектную метафору Гумилёва, можно сказать, что соловья не поджарили, но петь в неволе он не может. В общем, условия оказались терпимыми. Какие ни на есть новые впечатления, природа, купание, возможность поездить верхом. Физическая работа (рытье окопов, рубка кольев в лесу) не утомляет, неудобства не слишком тяготят: «Я ко всему этому привык, и мне это даже нравится, могу не умываться, долго быть без чая, скакать утром в карьер, писать пропуски рабочим, едва встав с кровати». Единственное, на что жалуется он с самого начала в письмах жене и матери, — это скука. Но от нее у него всегда было лишь одно лекарство — стихи. Однако новые не сочиняются, а хлопоты по изданию старых возложены на Любовь Дмитриевну.

После чтения корректуры третьего тома она признается в письме мужу, что над отделом «Родина» ей «очень много пришлось реветь». (Примечательно, что над циклом, впрямую не связанным с любовной темой: многое там она вправе принять на свой счет, в том числе и слова: «Но и такой, моя Россия…») Так просто о блоковских произведениях дано говорить только ей: «…Я все диву даюсь — какие, Лалака, ты стихи хорошие сочиняешь! И как это я про них могу временами забывать?!..» А в другом письме она очень точно говорит о том, какую реальную роль играет блоковская поэзия в их общей жизни: «Думая о тебе и о себе часто твоими стихами, и до слез мне нелепо, что мы потеряли какую-то нитку и когда еще поймаем».

Блока и его сослуживцев поселяют в Порохонске, в имении князя Друцкого-Любецкого, в двенадцати верстах от позиции. Первое, что привлекает его внимание, — это «такс» по имени Фока и полицейская собака Фрика; их он называет своими «товарищами». Княгиня, тридцатилетняя женщина с золотыми волосами, учиняет вечеринки с чаем и пирожными, а однажды просит Блока написать ей что-нибудь. Блок отвечает: «Скорее Фрика напишет стихи, чем я». Инженер-путеец В. Ф. Пржедпельский (литературное имя — В. Лех), помимо этого эпизода, донес до читателей еще одну фразу, сказанную Блоком со вздохом: «Середина жизни самая трудная». Стало быть, жизненный срок он исчислял по-дантовски и, при всей жажде гибели , готов был жить долго…

В конце сентября Блок едет в отпуск. Любовь Дмитриевна на гастролях в Оренбурге. В квартире на Офицерской – тетя Маня с собакой Пушком. Блок получает от Леонида Андреева приглашение писать для газеты «Русская воля» и отвечает решительным отказом: «Если бы я захотел участвовать в газете, мне было бы нечего Вам дать: все словесное во мне молчит…» Более того, и самому Андрееву он предрекает неизбежное разочарование в журналистике: «Вы совсем не для газет». А в ноябре, уже из Полесья он еще раз обращается к тому же адресату с искренним признанием: «Чем дальше развиваются события, тем меньше я понимаю, что происходит и к чему это ведет. Всякая попытка войти в политическую жизнь хотя бы косвенно для меня сейчас невозможна. Ничего, кроме новых химер, такая попытка не породит». Знаменательные слова.

Хотелось съездить и в Москву, но Немирович-Данченко ответил, что пока репетиции «Розы и Креста» участия автора не требуют. 2 ноября Блок возвращается в Порохонск. Работает в штабе, чем весьма тяготится. Находит некоторое развлечение в чтении архивных документов, кое-что оттуда приберегает на всякий случай, но потом к этому не вернется.

Конец года Блок проводит «в вихре светских удовольствий, что пока приятно, а иногда очень весело», как он пишет матери. Новый, 1917 год празднует в княжеском доме вместе с сослуживцами до восьми часов утра. К вечеру же его опять посещает беспокойство.

Блока назначают «заведующим отделом». Однажды в январе в управление дружины приезжает офицер с ревизией. Им оказывается не кто иной, как Алексей Толстой, немало изумленный тем, что конторские книги ему предъявляет легендарный поэт. На вопрос Толстого об иных занятиях он коротко отвечает: «Нет, ничего не делаю». Вместе с Толстым приезжал Дмитрий Кузьмин-Караваев.

Вечером они идут ужинать в княжеский дом. «В длинном коридоре мы встретили хозяйку, увядшую женщину, — она по­смотрела на Блока мрачным глубоким взором и гордо кивнула, проходя. Зажигая у себя лампу, Блок мне сказал: “По-моему, в этом доме будет преступление”», — напишет потом Толстой. Может быть, в присутствии коллеги у Блока вдруг разыгралось воображение?

В Полесье Блоку суждено пробыть до середины марта. Здесь до него доходит весть о Февральской революции.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.