В СТОРОНУ РЕАЛЬНОСТИ
В СТОРОНУ РЕАЛЬНОСТИ
В середине апреля 1907 года Блок несколько дней проводит в Москве, договаривается с редакцией «Золотого руна» о том, что будет регулярно писать критические обзоры. Работа в качестве литературного критика — это для него прежде всего заработок, но порой она становится необходимым способом творческого самовыражения.
В мае — июне он пишет весьма рискованную статью «О реалистах», которой разозлит многих и никого особенно к себе не расположит. Спорит он здесь со статьей Д. Философова «Конец Горького», поддерживает повесть Леонида Андреева «Иуда Искариот», трезво разбирает прозу «писателей „Знания” и подобных им», то есть Скитальца, Серафимовича, Арцыбашева, Сергеева-Ценского… Но, конечно, ролью добросовестного обозревателя Блок не довольствуется. В подтексте — мысль о себе, о своем. Вызов всему, что неиндивидуально, спор с «культурностью» без «первозданности».
В Горьком Блок видит немало пошлости, брезгливо отзывается он о повести «Мать» (которую потом лицемерно поднимет на щит советская идеология) — «ни одной новой мысли и ни одной яркой строчки». В общем, он даже не спорит с тем, что Горький — уже не тот. А слова «великая искренность», «великий страдалец», «русский писатель » (оба слова курсивом) — формулы чисто эмоциональные. Формулы блоковского идеала, который он лелеет в себе самом, претворяет в своем мучительном ежедневном труде. Так бывает с большими художниками, когда они берутся за критический жанр: пишут вроде бы чей-то портрет, а на деле автопортрет получается. (Кстати, именно так выходит у Брюсова в его позитивных откликах на блоковские книги: комплименты кажутся не вполне уместными, неточными, но если мысленно обратить их на брюсовскую поэзию — все станет логично.)
Сто лет как-никак минуло, и мы теперь можем сверить оценки и прогнозы Блока-критика в исторической перспективе. Совершенно прав он в оценке «бытовиков». Арцыбашев и Анатолий Каменский защищены от упреков в порнографии, за ними признается определенная степень одаренности, но в сравнении с Чеховым они безнадежно проигрывают. Да, эти некогда популярные беллетристы с их бездуховной «телесностью» в будущее не прорвались. Иное дело — Федор Сологуб. «…Это — нестрашная эротика. Здесь все чисто, благоуханно и не стыдится солнечных лучей», — пишет Блок, споря с А. Горнфельдом по поводу сцен любовной игры Людмилы и Саши в «Мелком бесе», придавая значение тому, как написаны эти эпизоды, каким поэтичным языком. И здесь эстетическая правда на стороне Блока: Сологуб на многие годы и десятилетия вперед задает стилистический вектор художественно полноценного эротизма в литературе.
Но это все частности, пусть и интересные сами по себе, а главное — поворот руля. Блок испытывает внутреннюю потребность в новом материале, житейском, прозаичном. Перестраивается художественный взгляд на окружающее. Вот он пишет двадцать седьмого мая Любови Дмитриевне в Шахматово (она туда приехала три недели назад): «А я был в Лесном на днях и видел белку на елке. Кроме того, за забором скачек, когда я подошел, на всем скаку упал желтый жокей. Подбежали люди и подняли какие-то жалкие и совершенно неподвижные мертвые, болтающиеся руки и ноги — желтые. Он упал в зеленую траву — лицом в небо. Вот и все мои жизненные впечатления». Впечатлений этих, как мы потом увидим, будет достаточно для начала совершенно новой поэтической работы.
А пока белой ночью тридцатого мая Блок, несмотря на усталость, с налету пишет этапное, программное стихотворение и, снабдив его посвящением «Л. Д. Б.», посылает жене со словами: «Оно исчерпывает все, что я могу написать тебе».
Ты отошла, — и я в пустыне
К песку горячему приник.
Но слова гордого отныне
Не может вымолвить язык.
О том, что было, не жалея,
Твою я понял высоту:
Да. Ты — родная Галилея
Мне — невоскресшему Христу.
И пусть другой Тебя ласкает,
Пусть множит дикую молву:
Сын Человеческий не знает,
Где приклонить Ему главу.
(«Ты отошла, — и я в пустыне…»)
Через год появятся стихи «На поле Куликовом» с новаторским впечатляющим сравнением: «О, Русь моя! Жена моя!» Как видим, выстраивалось это сравнение в обратном порядке: жена, Любовь Дмитриевна, есть родина. И это не риторика, а реальная суть отношений. Блок ждет от жены отклика, даже повторяет в следующем письме: «Что думаешь о стихотворении?» Любови Дмитриевне «очень нравится», хотя, конечно, ей хочется, «чтобы казалось хоть иногда, что есть где „приклонить главу”». И еще ее смущают первые две строки в последней строфе: «…пусть другой Тебя ласкает, / Пусть множит дикую молву». Действительно, при буквальном прочтении «другой» — это любовник, а «дикая молва» — сплетни.
Даже «выяснение отношений» между супругами совпадает с совместной «работой над текстом» и не может вестись проще, чем на поэтическом языке, с обыгрыванием евангельских цитат. Жизнетворчество…
Потом само собой произойдет расширение и уточнение смысла — в ходе последующего развития блоковского контекста, достраивания единого стихового здания. Эти двенадцать строк автор сделает курсивным вступлением к циклу «Родина», и «другой» уже будет перекликаться с «чародеем» из стихотворения «Россия»: «Какому хочешь, чародею / Отдай разбойную красу. / Пускай обманет и заманит, / Не пропадешь, не сгинешь ты…»
Ну а дальнейшим переосмыслением блоковской символики займется само время. И нынешний читатель может уже применить слова «другой» и «чародей» ко всем правителям, столь неразумно вершившим судьбу России на протяжении целого столетия, множа о ней «дикую молву», то есть печальную историческую репутацию нашего отечества…
Этим летом Блок дважды посещает Шахматово — с 10 по 20 июня, а потом — с середины июля до конца августа. Время между этими поездками он проводит в одиночестве, живя в Казармах (отчим получил назначение в Ревель и отбыл туда, Александра Андреевна последует за ним в сентябре, пока же она с Любой в Шахматове). В эти промежутки во время долгих прогулок (ипподром в Удельном, Шуваловское озеро, сестрорецкий пляж, поселок Дюны у границы с Финляндией) и сочиняются «Вольные мысли» — цикл из четырех повествовательных стихотворений, сложенных белым пятистопным ямбом. С первых же строк возникает перекличка с Пушкиным — и ритмическая (со знаменитым «…Вновь я посетил…»), и смысловая (со стихотворением «Брожу ли я вдоль улиц шумных…»).
Гибель «желтого жокея», случайно увиденная Блоком в конце мая, отозвалась в первой из вещей — «О смерти»:
Так хорошо и вольно умереть.
Всю жизнь скакал — с одной упорной мыслью,
Чтоб первым доскакать. И на скаку
Запнулась запыхавшаяся лошадь…
Как уместен — нет, как необходим этот анжамбеман после слов «на скаку»! Ритм спотыкается — в полном соответствии с рисуемой картиной. И каждый из таких анжамбеманов (в иной терминологии — переносов, буквально: «перебросов») работает и на изобразительную, и на эмоциональную задачу. Без них белый пятистопный ямб звучал бы монотонно, а эти сбивы ритма компенсируют отсутствие рифмовки (усиливая связь между соседними стихами) и концентрируют драматизм. Это точки катарсиса.
«Вольные мысли» — все в движении, они решительно не раздергиваются на цитаты. «Прозаичность» здесь не в описательности, а в той динамической связанности фразы с фразой, которая отличает полноценную прозу. Вот в последнем из четырех стихотворений — «В дюнах» — лирический герой встречает незнакомую красавицу и устремляется за нею:
Я гнал ее далёко. Исцарапал
Лицо о хвои, окровавил руки
И платье изорвал. Кричал и гнал
Ее, как зверя, вновь кричал и звал…
Николай Клюев увидит здесь «мысли барина-дачника, гуляющего, пьющего, стреляющего за девчонками», и Блок даже покается в письме к матери, что сбился на ненавистную ему «порнографию». Но думается все же, что «реализм» «Вольных мыслей» — особенный, не без примеси условности и романтической мечтательности. Читая процитированные строки, мы видим все-таки не преследование дачником в панаме незнакомой девицы, а скорее погоню поэта за живой жизнью.
Бывают поэтические шедевры, отделенные от нас рамой своего времени, требующие для осмысления исторического контекста. А бывают шедевры, обращенные в будущее, дозревающие на наших глазах. «Вольные мысли», мне кажется, принадлежат ко второй разновидности. И явленный здесь опыт активного лирического созерцания, и разработанный здесь тип повествовательного стиха могут еще вдохновить современную поэтическую практику.
«Вольные мысли» в полном составе войдут в книгу «Земля в снегу» с посвящением Георгию Чулкову, не раз сопровождавшему автора в прогулках того лета. А сначала Блоку хочется напечатать их в сборнике издательства «Знание», тем более что Леонид Андреев через Чулкова передавал приглашение. Любови Дмитриевне это намерение нравится: «„Знание” дает твердую почву и честное, заслуженное оружие в руки», — считает она. Однако эти планы обрушивает Горький, пишущий Андрееву в конце июля с острова Капри: «Мое отношение к Блоку — отрицательно, как ты знаешь. Сей юноша, переделывающий на русский лад дурную половину Поля Верлена, за последнее время прямо-таки возмущает меня своей холодной манерностью, его маленький талант положительно иссякает под бременем философских потуг, обессиливающих этого самонадеянного и слишком жадного к славе мальчика с душою без штанов и без сердца».
Тяготение Блока к Горькому и его кругу пока не встречает взаимности. Откуда у Горького такая злость — вплоть до потери контроля над словом? Впрочем, «душа без штанов» — выражение оригинальное, почти футуристическое. Но по части логики… Кто на самом деле жаден до славы (и умеет ее добиться в мировом масштабе, манипулируя политическими игровыми приемами), чьи философские потуги часто превышают реальный масштаб таланта? Да, люди творческие редко бывают объективными судьями: когда хвалят коллегу, приписывают ему свои собственные достоинства, а когда ругают — щедро делятся с ним собственными личными пороками.
Но вернемся к блоковской критике. «Свои» же статью «О реалистах» встречают в штыки. «Наивное народничество наизнанку» усматривает в ней Философов. «Сей бессмертный критик», — язвит по адресу Блока Эллис. Самый же страстный протест заявляет Андрей Белый, в душе которого «личное» и «литературное» рождают взрывчатую смесь.
По иронии судьбы эпистолярный взрыв приключается с Белым в момент, когда Блок ищет с ним перемирия и пишет ему шестого августа спокойно-обстоятельное письмо, излагая по пунктам свою позицию и проясняя свое отношение к конкретным литераторам, как то: Белый, Брюсов, Вяч. Иванов, Городецкий, Чулков. Заканчивается письмо просьбой «…указать мне основной пункт Твоего со мной расхождения ». Отправив это компромиссное послание, Блок с той же почтой получает письмо-пощечину, начинающееся обращением «Милостивый государь».
«Спешу Вас известить об одной приятной для нас обоих вести. Отношения наши обрываются навсегда», — заявляет Белый, обвиняя адресата в неискренности и двоедушии: «Наконец, когда Ваше „Прошение”, pardon, статья о реалистах появилась в „Руне”, где Вы беззастенчиво писали о том, чего не думали, мне все стало ясно».
На это ответить можно только вызовом на дуэль, что Блок и делает восьмого августа, требуя от Белого в десятидневный срок либо отказаться от оскорбительных слов, либо прислать секунданта. Сам же он имеет в виду призвать в свои секунданты Евгения Иванова, который насколько может противится страшной затее.
Переписка Блока и Белого продолжает делиться на две линии — дуэльную и, так сказать, теоретическую. Белый получает вызов в момент, когда у него уже готово полписьма на литературные темы. Он берется за новое послание, где пробует проанализировать их с Блоком человеческие отношения. Заявляет: «…усилием воли я близкого превращаю в далекого » (заблуждается, конечно, это ему не удастся никогда). Он приходит к выводу о бессмысленности дуэли: «…дерутся там, где глубина сошлась с глубиной и нельзя распутать узла: так было, когда я в прошлом году, когда я Вас вызывал: теперь: не так. Теперь Вы для меня посторонний, один из многих, а со всеми не передерешься ». И отказывается от оскорбительного слова «прошение», давшего повод для вызова. После чего возвращается «к чисто литературной стороне», к завершению письма, начатого ранее.
Пятнадцатого августа Блок садится писать ответ сразу на оба письма Белого. В первых строках снимает вопрос о дуэли, беря назад «словечки о шпионстве и лакействе, вызванные озлоблением». Литературная же часть требует основательной работы. Может быть, лучше уж объясниться напрямую? Блок едет в Москву, шлет из «Праги» посыльного, но Белый в это время, как он потом напишет, «уходил к незначительным знакомым отдохнуть от суеты дня». (Какой словесный сгусток, между прочим! Что-то в нем «достоевское» и в то же время напоминает язык Поэта из блоковской «Незнакомки», пришедшего в кабак, чтобы «рассказать свою душу подставному лицу».)
Лишь на третий день письмо Блока готово. Исчерпывающая ясность.
«Мы с вами и письменно и устно объяснялись в любви друг другу, но делали это по-разному — и даже в этом не понимали друг друга».
«…„Философского кредо” я не имею, ибо не образован философски; в Бога я не верю и не смею верить, ибо значит ли верить в Бога — иметь о нем томительные, лирические, скудные мысли».
«…ощущаю в себе какую-то здоровую цельность и способность быть человеком — вольным, независимым и честным».
«И вот одно из моих психологических свойств: я предпочитаю людей идеям ».
«У меня теперь очень крупные сложности в личной жизни».
«Чувствую, что всем, что я пишу, еще более делаюсь чуждым Вам. Но я всегда был таким, почему же Вы прежде любили меня? „Или Вы были слепы?” — спрошу в свою очередь».
«Драма моего миросозерцания (до трагедии я не дорос) состоит в том, что я — лирик . Быть лириком — жутко и весело. За жутью и весельем таится бездна, куда можно полететь — и ничего не останется».
«Я допускаю, что нам надо разойтись, т. е. не сходиться так, как сходились мы до сих пор. Но думаю, что и в расхождении надо сохранить друг о друге то знание, которое нам дали опыт и жизнь».
Что из этого следует?
Блок достиг своего рода гармонии в отношениях с миром. И миром людей, и миром идей. Он независим от чужой мудрости. И философия и религия нужны ему не как таковые, а лишь как материал для лирической работы.
Люди для него важнее идей, но и они нужны ему на расстоянии. На исключительное место в блоковской душе не может претендовать никто. Что значит «сложности в личной жизни»? Намерение уйти к Волоховой? Едва ли. Просто сама «личная жизнь» меняется. От жены Блок отдалился, но и к Волоховой не приблизился. Мужская гордость и мужской азарт пока мешают признаться, что эта женщина — лишь раздражитель творческой фантазии.
То же и в дружбе. Объективно Блоку не нужен Андрей Белый весь, в полном объеме. И сам он себя никому отдавать полностью не желает. Все честно. Час Белого на циферблате блоковской жизни миновал.
Да, одну уступку Белому в этом письме Блок делает. Он согласен отречься от «мистического анархизма», к которому его приписал (вкупе с Вяч. Ивановым, Городецким и Чулковым) Е. П. Семенов на страницах парижского журнала «Mercure de france». Соответствующая реплика будет помещена в «Весах», без упоминания имени Чулкова, но на отношениях с последним все-таки отразится, несмотря на упреждающе-дипломатичное письмо Блока к нему. Письмо в «Весы» — не уступка, а искренний жест по отношению к литературному миру.
Одиночества Блок не боится. Мир сам начинает вращаться вокруг него.
Жутко и весело.
Двадцать четвертого августа Андрей Белый с волнением ждет назначенной у него дома встречи. Фигура Блока, одетого в белое, даже мерещится ему в пролетке, проезжающей по Арбату в сторону Новинского бульвара. Но вот семь часов вечера, и на пороге — Блок настоящий, в темном пальто и темной шляпе.
— Здравствуйте, Борис Николаевич!
— Здравствуйте, Александр Александрович!
Начинается долгий разговор. В одиннадцать вечера мать Бориса Николаевича зовет их к чаю, а потом беседа продолжается до семи утра. Участники постепенно переходят на прежнее «ты». Договариваются, что принадлежность их к разным журнальным группам — не помеха для сердечных отношений.
Утреннее прощанье на вокзале.
«Никому не позволим стоять между нами».
Такие слова запомнились Белому. В версии 1922 года они звучат как бы от общего имени. В версии 1932 года эта реплика вложена в уста одного Блока. Вроде бы ей не противоречит очень доброе письмо, посланное Блоком первого сентября уже из Петербурга: «Будь уверен, что Ты — из близких мне на свете людей — один из первых — очень близкий, таинственно и радостно близкий». Но патетический нажим («никому не позволим»), пожалуй, чрезмерен и не в блоковском стиле. Мог ли он так риторично обещать то, что теперь заведомо невозможно?
Вернувшись из Шахматова, Блоки неделю маются в «отчаянной конуре» в Демидовом переулке, а в сентябре поселяются на Галерной улице, дом сорок один, во втором этаже невысокого флигеля с окнами во двор, в квартире из четырех комнат. Любовь Дмитриевна живо принимается за обустройство быта. Проводит электричество. Покупает для мужа ночной столик красного дерева. Солдаты на казенной лошади привозят цветы. Кофейное дерево и бамбук тут же прижились на новом месте, а финиковая пальма никуда не поместилась — пришлось отдавать тете Софе. Обо всем этом Любовь Дмитриевна увлеченно пишет свекрови в Ревель. С гордостью сообщает, что Волохова ахнула, войдя в уютную спальню с отдельной ванной. Они с Натальей Николаевной часто видятся, много говорят о театре: «Нет ни одной точки, в которой бы я с ней сходилась. … Я определяю теперь так, что она, Н. Н., идеалистка, а я матерьялистка». Любовь Дмитриевна и сама готовится в актрисы, берет уроки постановки голоса у Озаровской из Александринского театра.
Для Блока осень 1907 года — время споров и выяснения отношений. Лирическое и драматическое начала тесно сплелись — и в искусстве и в жизни.
В августе написано предисловие к будущему сборнику «Лирические драмы», куда войдут «Балаганчик», «Король на площади» и «Незнакомка». Свои вещи автор оценивает сдержанно и даже готов признать их «техническое несовершенство» («Балаганчику» и «Незнакомке» уж совсем не свойственное). Но за свое право на творческую свободу и непредсказуемость он стоит твердо: «…Переживания отдельной души… только представлены в драматической форме. Никаких идейных, моральных или иных выводов я здесь не делаю».
С весны пишется драматическая поэма «Песня судьбы», сочетающая прозу и стих. Главный герой Герман, естественно, автобиографичен. Его жена Елена — лирико-романтическая проекция Любови Дмитриевны (героиня абсолютно предана мужу, это не былая Прекрасная Дама, но и отнюдь не теперешняя «матерьялистка»). Демоничная певица Фаина — Волохова, причем это не столько характер, сколько роль, как бы предписываемая Наталье Николаевне. А персонаж, именуемый Друг, влюбленный в Елену, — явный намек на Чулкова. «Песня судьбы» складывается неспешно, не вслед за реальной жизнью, а в соавторстве с нею.
Блок-критик после статьи «О лирике» помещает в «Золотом руне» следующую — «О драме». В обеих публикациях он добросовестно выполняет долг обозревателя. В первой статье приязненно разбирает Бальмонта и Бунина, поддерживает Городецкого, весьма скептически (но без примеси чего-либо «личного» оценивает первый сборник Сергея Соловьева «Цветы и ладан»); во второй — говорит о том, как «опускается» Горький, беспощадно корит Найденова, Юшкевича и Чирикова, защищает нестандартную «Комедию о Евдокии» Михаила Кузмина и, наконец, на высшую ступень ставит «Жизнь Человека» Леонида Андреева. Но все-таки в обеих статьях интереснее всего следить (особенно сейчас) за тем, как Блок анализирует (прежде всего для себя самого) конфликт двух литературных родов: «Тончайшие лирические яды разъели простые колонны и крепкие цепи, поддерживающие и связующие драму». И новый способ синтеза он надеется осуществить сам.
Ярко драматичен цикл «Заклятие огнем и мраком» — своеобразное продолжение «Снежной маски» на новом этапе отношений с женщиной-прототипом:
Перед этой враждующей встречей
Никогда я не брошу щита…
Никогда не откроешь ты плечи…
Но над нами — хмельная мечта!
Эти строки Волохова и полвека спустя будет вспоминать как формулу их отношений с Блоком. Вызов брошен — вызов принят.
Еще одному драматическому испытанию подвергает Блок и отношения с Андреем Белым, законсервированные было в спокойном состоянии. Петербургская литературная атмосфера его тяготит. Новые единомышленники пока не появляются. Леонид Андреев, импонирующий Блоку как драматург, при личном знакомстве не понравился: «Очень уж простоват и не смотрит прямо», — пишет о нем Блок Белому 23 сентября и ждет от него определенности: «Мне нужно или Твоей дружеской поддержки, или полного отрицания меня». Белый настроен дружески, но позицию, заявленную статьей «О лирике», принять не может. Особенно осуждение стихов Сережи Соловьева.
Новый тур эпистолярных дебатов прерывается личной встречей в Киеве. Белого туда пригласили вместе с Сергеем Алексеевичем Соколовым и Ниной Петровской. Звали еще Бунина, тот отказался, и Белый дал телеграмму Блоку. Ответ: «Еду».
Встречают столичных гостей помпезно, что настораживает. «Не побили бы нас…» — шутит Блок. Вечер в городском театре начинает Белый (на беду, простудившийся), потом Блок читает «Незнакомку» и еще что-то, а публике больше всего нравятся незамысловатые стихи Соколова, спасающего положение. (Так в версии Белого, а Блок пишет матери: «Успех был изрядный».)
Белый заболевает, даже опасается холеры. Блок за ним ухаживает, готов прочесть за него запланированную лекцию «Будущее искусства». Все обходится, с лекцией Белый успешно выступает сам, а главное — друзья успевают о многом поговорить (в частности, о Леониде Андрееве, которого Блок на этот раз назвал «настоящим»). Блок уговаривает Белого отойти от московской литературной суеты и ехать из Киева прямо в Петербург. Но там они встречаются нечасто – «раза три», как вспоминал потом Белый. Он пробует затеять «крупное объяснение» с Любовью Дмитриевной, но это приводит только к «контрам», как напишет он в мемуарах 1922 года. «Кукла!» – такой крик вырывается у него из души (согласно позднейшей версии «Между двух революций»). Так или иначе, Любовь Дмитриевна с Борисом Николаевичем долго не увидятся теперь.
Блок тем временем живет совсем иной жизнью. 29 октября участвует в похоронах Лидии Дмитриевны Зиновьевой-Аннибал, чья смерть произвела на него сильное впечатление. В середине ноября навещает мать с отчимом в Ревеле, куда теперь переведен по службе Франц Феликсович. Заканчивает перевод миракля Рютбефа «Чудо о Теофиле», который ставится затем в Старинном театре. А в Новом театре читают по ролям «Незнакомку». За Незнакомку – Волохова, сам Блок – в роли Голубого.
В декабре Блок публикует в «Золотом руне» обзор «Литературные итоги 1907 года». Тесновато ему в таком прикладном жанре, и он начинает статью с темпераментного обличения «интеллигентских религиозных исканий», далеких от реальной жизни народа. Саркастически описана публика, посещающая религиозно-философские собрания: «Образованные и ехидные интеллигенты, поседевшие в спорах о Христе и антихристе, дамы, супруги, свояченицы в приличных кофточках, многодумные философы, попы, лоснящиеся от самодовольного жира, – вся эта невообразимая и безобразная каша, идиотское мелькание слов». Написано явно «под настроение», с чрезмерной злостью. При всей неконкретности, расплывчатости адресата блоковских сарказмов находится человек, узревший здесь повод для личной обида. Это В. В. Розанов (в то время активный участник религиозно-философских собраний), свояченица которого их посещала. Он под псевдонимом В. Варварин выступает в январе 1908 года в газете «Русское слово» с памфлетом, где вопрошает: «Которую же из замерзающих проституток согрел Александр Блок или хоть позвал к вечернему чаю, где он кушает печенье со своей супругой, одетой, как это видели все в собраниях, отнюдь не в рубище?»
Блок оскорблен, при встрече с Розановым не подает ему руки, а тот спокойно резюмирует: «Вы задели мою свояченицу, я отомстил вам». Эти два человека далеки друг от друга – и по возрасту, и по происхождению, и по эстетическим взглядам. Но общее между ними есть – склонность видеть нечто большое в мелочах. Что особенно проявится тогда, когда Розанов начнет писать свои лирико-философские миниатюры.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.