Глава двадцать вторая ОСНОВНОЙ ИНСТИНКТ
Глава двадцать вторая ОСНОВНОЙ ИНСТИНКТ
В начале 1953 года ни о каких премиях Хемингуэй еще не знал. Было грустно: умер муж Санни, единственной сестры, с которой еще поддерживались отношения, Мэри болела, Джанфранко Иванчич уехал в Европу. Кота Вилли сбила машина, хозяин застрелил его и плакал. Настроение улучшилось весной, когда Лиланд Хейуорд сообщил, что «Уорнер бразерс» запускает в производство «Старика и море». Экранизаций было уже много: 1932 — «Прощай, оружие!», 1943 — «Колокол», 1944 — «Иметь и не иметь» (сценарий писал Фолкнер), 1946 — «Убийцы», 1947 — «Недолгое счастье Фрэнсиса Макомбера», 1950 — «Мой старик» (фильм назывался Under My Skin) и снова «Иметь и не иметь» (название фильма — The Breaking Point), 1952 — «Снега Килиманджаро» и телевизионная постановка «Пятьдесят тысяч». Но автору они приносили разочарование, особенно «Колокол» и «Килиманджаро», к которому был приделан happy end (Хемингуэй сказал Аве Гарднер, игравшей Марго, что в фильме ему понравились два актера: она и гиена); исключение составляли «Убийцы» с Бертом Ланкастером и той же Гарднер. По словам Мэри, муж говорил ей, цитируя журналиста Сирилла Коноли: «Если писатель начинает разбрасываться на журналистику, радиопропаганду и киносценарии, то какими бы грандиозными ни казались ему вначале эти проекты, в будущем его ожидает только разочарование».
Однако Хемингуэй хорошо относился к Хейуорду, одобрил выбор режиссеров, Генри Кинга и Фреда Циннемана, писать сценарий поручил приятелю Питеру Виртелу, сам был назначен консультантом — все это должно было уберечь фильм от искажений. Хейуорд прибыл в Гавану, привез актера Спенсера Трейси — Сантьяго; приехал Виртел, Хемингуэй всех возил в поселок Кохимар, знакомил с рыбаками, был в отличном расположении духа, галантно флиртовал с «дочками» — женой Виртела и подругой Хейуорда. В апреле приезжал Джон с женой и трехлетней дочкой Джоан — первая внучка, дед был с ней ласков, хотя и не до такой степени, какой можно ожидать от человека, всю жизнь мечтавшего иметь дочь. 4 мая получил Пулитцеровскую премию, к присуждению отнесся равнодушно, а деньги отдал сыну — для внучки.
Съемки пришлось отложить на год: Трейси был занят, а Хемингуэй собрался ехать в Африку. Стоило ли совершать такое путешествие при его состоянии здоровья? Конечно нет, но так хотелось! «У каждого есть свои таинственные страны, которые мы придумываем себе в детстве. Порой во сне мы вспоминаем о них или даже отправляемся туда в путешествие. Ночью страны эти почти столь же прекрасны, как в детстве…» Мэриненавистники полагают, что поездка была инициирована женой, которая скучала, когда муж работал, и жаждала развлечений, а также хотела затмить славой Полину, бывавшую в Африке. Свою лепту внесла и пресса: публике скучно, когда знаменитость сидит и работает, лучше б она поехала в какое-нибудь экзотическое место, кого-нибудь застрелила, с кем-нибудь подралась и дала повод ее сфотографировать в эффектной позе. Журнал «Лук» предложил 15 тысяч долларов за то, что герой возьмет с собой фотографа Эрла Тейсена, и еще 10 тысяч за подписи к фотографиям.
Хемингуэй к тому времени давно мучился безосновательным страхом голодной смерти; скорее этим, нежели жаждой популярности, объясняется то, что в 1952—1953-м он еще несколько раз рекламировал «Бэллентайн», а также ручку «Паркер-51» («Самая желанная в мире авторучка»), писал рекламные тексты для цирков «Ринглинг бразерс» и «Барнум энд Бейли», многократно снимался для обложки «Лайфа» (в 1956-м он еще будет рекламировать авиакомпанию «Пан-Америкэн»). Так что отказаться от предложения «Лук» было невозможно. Сафари запланировали на осень, а лето решили провести в Испании, так как Мэри не знала корриды (она видела ее в Мексике, но это было «не то»).
Как мог Хемингуэй поехать туда, где правил Франко? Репрессии против политических противников диктатора продолжались до его смерти; источники расходятся относительно того, сколько людей было казнено и брошено в тюрьмы — от 200 тысяч до миллиона. В 1946 году Хемингуэй писал Милтону Уолфу о Франко: «Как, черт побери, можно оставаться у власти человеку, сформировавшему дивизию для войны на Восточном фронте», — и возмущался тем, что его родина признала режим Франко легитимным. «За рекой, в тени деревьев»: «Я любил три страны и трижды их терял… Две из них (Францию и Италию. — М. Ч.) мы взяли назад. И возьмем третью, слышишь ты, толстозадый генерал Франко? Ты сидишь на охотничьем стульчике и с разрешения придворного врача постреливаешь в домашних уток под прикрытием мавританской кавалерии… Мы возьмем ее снова и повесим вас всех вниз головой возле заправочных станций». Как человек, написавший это, отважился лезть в логово врага? И разве можно ехать развлекаться туда, где враги победили и в тюрьмах гноят товарищей? Представьте, что Бунин году этак в 1937-м явился бы в СССР, потому что ему захотелось поесть икры и покататься на тройке…
В книге «Опасное лето» (The Dangerous Summer, 1960) Хемингуэй писал: «Я не надеялся, что меня когда-нибудь пустят опять в эту страну, которую после родины я люблю больше всех стран на свете, да я бы и сам не поехал, пока хоть один из моих испанских друзей еще сидел в тюрьме. Но весной 1953 года, когда мы собрались в Африку, у меня возникла мысль заехать в Испанию по дороге; я посоветовался на Кубе с несколькими приятелями, сражавшимися в гражданскую войну в Испании на той и на другой стороне (курсив мой. — М. Ч.), и было решено, что я с честью могу вернуться в Испанию, если, не отрекаясь от того, что мною написано, буду помалкивать насчет политики. О визе вопрос не вставал. Американским туристам теперь виза не требуется.
В 1953 году никто из моих друзей уже не находился в тюрьме, и я строил планы, как я повезу Мэри, мою жену, на ферию в Памплону, а оттуда мы поедем в Мадрид, чтобы побывать в музее Прадо, а потом, если нас к этому времени не посадят, еще посмотрим в Валенсии бой быков, прежде чем отплыть к берегам Африки. Я знал, что Мэри ничего не угрожает, так как она раньше в Испании не бывала, а все ее знакомые принадлежат к избранному кругу. В случае чего они сразу же поспешат к ней на выручку. <…> Один из наших знакомых запасся письмом от герцога Мигеля Примо де Ривера, испанского посла в Лондоне, которое своей волшебной силой якобы могло вызволить нас из любой беды. Узнав об этом, я несколько приободрился».
«Опасное лето» редактировалось, когда Хемингуэй был уже очень плох — не то, может, заметил бы, как странно и негероически звучат эти слова. Далее он говорит о четырнадцати годах, в течение которых не был в Испании: «Для меня эти годы во многом были похожи на тюремное заключение, только не внутри тюрьмы, а снаружи». Снаружи тюрьмы можно страдать не меньше, чем внутри — так страдают матери и жены узников, — но применительно к Хемингуэю эти слова отдают кокетством. Черкасский: «И пока друзья его отдыхали там, за решеткой, он тоже отбывал свое заключение: писал, охотился, рыбачил, путешествовал, сменил трех жен, получил Пулитцеровскую и Нобелевскую премии, купил Марте Геллхорн свадебный подарок в виде виллы Финка-Вихия и т. п. Право же, трудно представить себе безумца, который бы согласился променять свою тюремную свободу на такой вот адский застенок».
Настоящая причина, по которой Папа в 1953 году решился ехать в Испанию, совсем не романтична. Правительство США долго относилось к Франко настороженно, но все изменилось, когда 20 января в должность президента вступил Эйзенхауэр.
О правлении его предшественника Трумэна Хемингуэй писал: «Теперь нами правят подонки. Муть, вроде той, что мотается на дне пивной кружки, куда проститутки накидали окурков». Но и к новому президенту отнесся не лучше. Различия в экономических и политических программах его не интересовали, он был стихийным анархистом: есть люди, а есть «эти сволочи там наверху», которые только и думают, чтобы людям напакостить, и таковы все правительства и государства.
Эйзенхауэр решил улучшить отношения с Испанией, а диктатор сделал некоторые шаги навстречу демократическому миру, в частности резко сократив применение смертной казни. В 1953-м шли активные переговоры, увенчавшиеся заключением 26 сентября соглашения «об обороне, экономической помощи и обеспечении взаимной безопасности»; Испания соглашалась принять американские военные базы, а в уплату получала американские инвестиции и туристов, которым разрешили безвизовый въезд. Поток туристов хлынул еще в мае: вот тогда Хемингуэй и поехал, а не «когда друзей выпустили из тюрем». Никто его, как любого туриста из дружественной страны, в Испании не преследовал. Но мы-то знаем: вернувшись, он напишет, что думает о режиме диктатора. Разве может быть иначе?
Отплыли 24 июня, в Гавре встретились с Джанфранко Иванчичем, проехали Париж, без инцидентов пересекли границу. Остановились близ Памплоны в городке Лекумберри, с 4 июля — фиеста, после нее, расставшись с Джанфранко, проехали по местам, описанным в «Колоколе», затем в Мадрид, жили во «Флориде», посещали музей Прадо, ходили на бои быков. О встречах с «друзьями, выпущенными из тюрем», если они и были, ничего неизвестно. Была встреча с Хуаном Кинтаной, владельцем отеля, конфискованного Франко (но в тюрьме Кинтана не сидел), с врачом Хуаном Мадинавелита Туленго, лечившим знаменитых матадоров, — тот вообще не пострадал. Общались с литераторами, актерами, спортсменами, постоянные застолья: советы доктора Эрреры — диета и умеренное питье — были забыты. Окружающие высказывали Мэри недоумение по поводу того, что она не препятствует мужу так много пить, — та отвечала, что она «не полицейский» и «лучше оставить его в покое».
Впечатления от поездки, описанные в «Опасном лете», абсолютно те же, что до войны: еда, питье, быки, матадоры. О Франко, вообще о политике — ни слова. «Шофер Адамо мечтал со временем открыть похоронное бюро. Впоследствии он осуществил эту мечту, так что, если вам доведется умереть в Удине, вы станете его клиентом. Никто никогда не спрашивал его, на чьей стороне он сражался в гражданскую войну в Испании. Для своего душевного спокойствия я тешил себя надеждой, что и на той и на другой». Юлиан Семенов, чтобы оправдать кумира в собственных глазах, придумал теорию: «Человек дисциплины, Старик никогда не говорил в Испании про гражданскую войну — он не боялся за себя, он боялся за того, кому он скажет о своей позиции, которая не изменилась с тридцать седьмого года, — она может измениться у тех лишь, кто любит Испанию показно, парадно, а не изнутри, как только и можно любить эту замечательную страну. Но если ему навязывали разговор, он резал, бил в лоб, как на ринге, чтобы сразу же повалить противника в нокаут: „Да, мы тогда проиграли“». При чем тут нокаут? Да, тогда мы проиграли, а теперь я в гостях у выигравших, ем, пью, развлекаюсь, ведь с корридой ничего не случилось, вино не потеряло вкуса и таможенники так же любезны. «Писатель вне политики…»
Познакомились с матадором Антонио Ордоньесом, сыном Каэтано Ордоньеса («Педро Ромеро»), несколько дней ездили за ним, сдружились — эта часть «Опасного лета» написана с юмором: «Испанская пресса проявляла живейший интерес к нашим деловым проектам, которые всегда отличались большим размахом и смелостью. Кто-нибудь вдруг присылал мне вырезанные из газеты интервью с Антонио, из которого я с восторгом узнавал, что мы строим ряд гостиниц для автомобилистов на каком-то побережье, где я никогда в жизни не бывал. Однажды один репортер спросил нас, какие проекты мы намерены осуществить в ближайшее время в Америке. Я сказал, что мы желали бы купить долину Сан-Вэлли в штате Айдахо, но никак не сойдемся в цене с компанией „Юнион пасифик“.
— Я думаю, Папа, у нас есть только один выход, — сказал Антонио. — Придется купить „Юнион пасифик“».
Две недели провели на ферме матадора Луиса Мигеля Домингина — Ордоньес был обручен с его сестрой Кармен. 1 августа выехали в Париж, затем в Марсель, откуда 6-го отплыли в Африку в компании фотографа Тейсена и Марио Менокаля.
1 сентября в Момбасе их встретил Филип Персиваль, отвез на свою ферму. С лицензиями на охоту были проблемы — британцы, чьей колонией тогда была Кения, спохватились, что туристы уничтожили фауну, охота на крупных животных была запрещена. Но заповедникам требовались деньги, которые приносили туристы, которых привлекало присутствие знаменитостей, которым надо угождать. Так что вопрос быстро решился: Хемингуэя назначили «почетным егерем».
В составе группы были также егерь Имали-Лайтокитокского района Кении, молодой англичанин Денис Зафиро, новая «отцовско-сыновняя» привязанность, плюс несколько слуг, оруженосцы (один из них, Нгуи, оказался сыном М’Кола, бывшего оруженосцем Хемингуэя на прошлом сафари) и повар. Сафари начали в Южном заказнике в районе Каджиадо в сорока милях к югу от Найроби, в конце сентября перебрались в лагерь у северной оконечности озера Натрон, оттуда совершали вылазки в другие места. Хемингуэй слетал в Танзанию, где Патрик, получивший постоянную лицензию охотника, купил ферму (от Полины сыновья получили большое наследство), провел с ним несколько дней, потом писал Грегори (это доказывает, что разрыва с младшим сыном не было): «Я хотел научить его охоте на крупного зверя, но у нас не хватало времени. Теперь у него есть старый Муму, прекрасный оруженосец, который раньше в обход закона промышлял слоновой костью, и поскольку Мышонок (одно из прозвищ Патрика. — М. Ч.) хорошо освоил суахили, Муму может научить его гораздо лучше, чем я». Пригласил сына в свой лагерь, вместе охотились в течение двух недель. В конце октября Патрик уехал, а гости переместились в лагерь на пустоши Ибонара в районе Усангу, затем возвратились в Южный заказник. Убили льва и леопарда, фотографии с трупами вышли великолепные. Но на травоядных в этот раз почти не охотились — только для еды.
Мэри хотела побывать в Конго; 21 января 1954 года супруги вылетели из Найроби на «Сессне» с пилотом Роем Маршем, с высоты полета осмотрели кратер Нгоронгоро, остановились в городке Энтеббе на северо-западном берегу озера Виктория, оттуда делали вылеты и фотографировали окрестности. На третий день, когда осматривали водопады, самолет столкнулся с птичьей стаей. Марш спикировал под стаю, самолет потерял управление, кое-как приземлились посреди кустов. Хемингуэй, удивительное дело, не пострадал, зато жена сломала два ребра. Ночевали у костра на берегу озера, потом их подобрал катер с туристами, среди которых оказался известный хирург Макэдам, оказавший Мэри помощь. Привезли раненую в деревню Бутиаба на восточном берегу озера Альберта, там встретили летчика Картрайта, который их разыскивал уже сутки — как оказалось, другой летчик увидел останки «Сессны», и все информационные агентства мира сообщили о гибели Эрнеста Хемингуэя.
Сели в самолет Картрайта, не успели взлететь, как загорелись мотор и бензобак, еле выскочили, теперь и муж получил положенные травмы: очередная черепно-мозговая, повреждение больного колена, многочисленные ожоги, и это лишь то, что можно выявить без врачебного осмотра. Сам пострадавший в письме журналисту Харви Брейту назвал это происшествие «встряской похуже, чем весть о присуждении Нобелевской премии Фолкнеру», и написал о нем очерк для «Лук», со свойственным ему черным юмором назвав текст «Рождественский подарок» (The Christmas Gift, опубликован в апреле — мае 1954 года). «Многие люди и несколько сотрудников газет спрашивали меня: о чем думает человек в час своей смерти? Что чувствует человек, когда читает некролог о самом себе?.. Я могу честно заявить, что в те мгновения, когда самолет разбивается и горит, мысли ваши заняты чисто практическими вопросами. Вся ваша жизнь вовсе не пролетает перед вашими глазами, как на киноленте, ваши мысли носят чисто техническую окраску. Возможно, что есть люди, у которых жизнь пролетает перед глазами, но в моей личной практике я пока что ничего такого не испытывал».
Раненых доставили в город Масинди, оказали медицинскую помощь (не слишком квалифицированную), потом отвезли обратно в Энтеббе, где их встретили проводящие расследование обеих катастроф представители авиакомпании. Опрос был мучителен, Хемингуэй плохо видел, едва держался на ногах. Прилетел Патрик, привез деньги: «Это был первый случай, когда кто-либо из моих сыновей приезжал к нам с деньгами в кармане или без просьбы, скажем, помочь ему вернуться в армию либо вызволить его из тюрьмы». Тем временем Марш получил исправный самолет и доставил Хемингуэя в Найроби (Мэри и Патрик задержались в Энтеббе), где его наконец осмотрели квалифицированные врачи. Картина ужасная: повреждены кишечник, печень, почки, позвоночник, потеря зрения и слуха с левой стороны, растяжение связок правой руки и плеча, такое же растяжение левой ноги, ожоги лица, головы, рук. Он бодрился: «Доктора говорят, что повреждение головы не затронуло той части мозга, которой я обычно пользуюсь, когда пишу». Вслух читал собственные некрологи, бодрился, написал Адриане, что перед гибелью сожалел только о разлуке с ней, сравнивал ее и себя с Лаурой и Петраркой. Но был очень плох и в течение февраля, по воспоминаниям посетителей, каждый день плакал от слабости.
Его упорство поражает воображение: в конце февраля, еще будучи «лежачим», выписался, но домой ехать и не подумал, а предложил Мэри разбить рыбацкий лагерь на морском берегу Кении, в Шимони. Прибыли Патрик с женой, Персиваль с женой, Денис Зафиро. Все уходили на лов рыбы, Хемингуэй оставался со слугами в лагере — он едва мог встать с постели. Через несколько дней, когда рыболовы были в море, в лагере вспыхнул пожар, больной вскочил, помогал слугам тушить огонь, упал, получил сильные ожоги. Опять больница, многочисленные переливания крови, он потерял 20 фунтов, ослаб страшно, почти ослеп. Теперь-то наконец домой?! Нет — в Италию, к любимой.
В Венецию прибыли в конце марта, остановились в «Гритти». Больной все время лежал, несколько раз его возили в больницу на рентген и переливания крови. Несмотря на категорические запреты, пил с утра до вечера, чтобы заглушить боль. При посетителях бодрился, рассказывал, что раны получил в схватке со львом и т. д. Два или три раза заходила Адриана. Но то ли вид искалеченного старика ее отталкивал, то ли они с матерью уже оставили идею о браке: держалась холодно, о романтических отношениях не было и речи. По ее утверждению, «Папа» и сам о любви не говорил, а лишь вспоминал о «чудесных» месяцах в Гаване и желал девушке удачно выйти замуж. Правда это или нет, но все было кончено. Позднее Адриана заявляла о намерении сжечь письма Хемингуэя, но вместо этого продала их за 17 тысяч долларов. В 1963-м она вышла замуж, родила двоих сыновей, а в 1983-м, страдая от депрессии, повесилась; это соблазняет исследователей говорить, что общение с Хемингуэем ни для кого не проходило бесследно.
Несмотря на гибель любви, он вновь отказался ехать домой — раз уж оказались в Европе, дождемся фиесты. В конце апреля Мэри уехала в Лондон (неясно, почему она сочла возможным оставить мужа в таком состоянии одного), зато 2 мая прибыл Хотчнер. Вид Папы его ужаснул: «Он поразительно постарел… Его волосы (большая часть сгорела) совершенно поседели. Седой была и борода. Казалось, он что-то потерял. Я говорю не о физической потере, но в нем не чувствовалось прежней незыблемости». Присутствие «Хотча» подействовало благотворно, больному стало лучше и уже 6-го они отправились на автомобиле в Испанию. Задержались в Милане, обедали с Ингрид Бергман, 12 мая соединились с Мэри в Мадриде, ходили на бои быков, встречались с матадорами, потом поселились на ферме Домингина. Опять никакой политики, никаких «друзей, выпущенных из тюрем», — только ужины со светскими людьми и литераторами. Хотчнеру Хемингуэй объяснял нежелание возвращаться домой тем, что на Кубе его преследуют репортеры — но в Европе они преследовали его не меньше. Знакомые испытывали шок при первом взгляде на него, таким изможденным и старым он выглядел, но держался бодро. Познакомился с Джорджем Плимптоном — актером, литератором, спортсменом, человеком, знавшим всех и вся (Плимптон дружил с Джоном Кеннеди и играл в теннис с Бушем-старшим; он написал пьесу о Хемингуэе и Фицджеральде, где «Скотта» сыграл сам, а «Эрнеста» — Норман Мейлер).
Плимптон был главным редактором журнала «Пари ревью», где публиковалась серия его интервью с писателями. Хемингуэй пригласил интервьюера в Гавану, а Плимптон устроил в честь Хемингуэя обед. Одна из посетительниц этого обеда, автор развлекательных книжек Элейн Данди, оставила любопытные воспоминания: «Я боязливо устроилась за большим столом подальше от великого человека, но, когда стали подавать кофе и коньяк, подошел Джордж, сказал, что хочет пересадить меня поближе к нему, и быстро прошептал при этом, что, если Хемингуэй назовет меня „дочкой“, это означает, что я ему понравилась, но в ответ я обязана назвать его „папой“. Желание воспротивиться, которое я мгновенно почувствовала — „ну что это за глупость!“ — мгновенно угасло, когда я оказалась рядом с Хемом и взглянула в его водянистые, какие-то беззащитные глаза. Немедленно я попала под его обаяние и, когда он назвал меня дочкой, откликнулась восхищенным: „Да, папа“. Интересно, что его голос очень не подходил к его личности. Тихий, довольно высокий, я бы сказала даже „изнеженный“: голос человека, защищенного от невзгод теплой одеждой, горячей едой и заботливыми няньками — не такого голоса ожидаешь от столь монументальной фигуры: скорее уж громовых раскатов, как у Орсона Уэллса».
Если верить Элейн, она была одной из немногих женщин, которая не поддалась на отношения «папы — дочки»: «Дабы охранять свой талант, Хемингуэй требовал подобострастия от людей, которые его окружали — нуждался в лести, жаждал ее, наслаждался ею. Рядом с Хемингуэем следовало добровольно погрузиться в ролевую игру. На поверхности этот гамбит „папа — дочка“ был чистой забавой: мудрый, заботливый отец и любящая дочка. Но это были и отношения, подразумевавшие, что дочери всегда будут обожать и подчиняться, с неиссякающим любопытством слушать в очередной раз его рассказы о войне и в конце восклицать: „Ох, папа, какой ты чудесный“, вместо того, чтобы — как мог сказать бы сын: „Эй, отец, это уж чересчур“».
Трудно судить, насколько верно рассказывала Элейн — у нее получается, что Хемингуэй летом 1954-го был здоров, тискал девиц в такси и чуть ли не бегал, а ведь он был очень болен. 55 лет, до старости далеко, но он превратился в развалину. В Мадриде его осмотрел Хуан Мадинавелита: давление 210 на 105, холестерин 380, воспаление печени. Доктор прописал физический покой, строгую диету, абсолютную трезвость (и отправил письмо с рекомендациями Эррере): по какой-то причине Хемингуэй внял словам этого врача, хотя игнорировал аналогичные советы других, сел на диету, не пил, избегал нагрузок. 6 июня отплыли из Генуи домой. Эррера: «Мы все не узнали его — он превратился в старика»; боксер Мустельер вспоминал, что «при виде его отшатнулся». (Менокаль, правда, говорил, что превращение в «старика» произошло еще до отъезда в Африку.) Эррера считал, что пациент уже не сможет восстановиться — как из-за физических причин, так и из-за душевных страданий, вызванных Адрианой. Но доктор ошибся. Как инстинкт подсказывает больному зверю, что надо съесть для выздоровления, так основной инстинкт писателя — писать — спасает ему жизнь: Хемингуэю страстно захотелось работать, и он смог взять себя в руки, и к лету, следуя рекомендациям Мадинавелиты, оправился настолько, что смог работать ежедневно.
Книга о последнем путешествии в Африку имеет сложную историю. Писалась она с перерывами в течение второй половины 1954-го, в 1955-м и в начале 1956-го, достигнув объема в 200 тысяч слов, была заброшена, автор не выражал намерения ее издавать («первый вариант всегда — дерьмо», — говорил он). Но она была издана, причем в трех разных вариантах. Впервые — по распоряжению Мэри в 1971–1972 годах в журнале «Спорте иллюстрейтед», в сильно сокращенном виде, как «Африканский дневник» (African Journal): в русском переводе известен именно этот вариант под названием «Лев мисс Мэри» (так называлась одна из частей текста). Второй раз — после смерти Мэри, в 1999-м, отдельной книгой в «Скрибнерс» под редакцией Патрика Хемингуэя, озаглавившего ее «Правда на рассвете» (True at First Light). Третий, возможно, не последний, — в 2005-м в издательстве «Кент Стейт юниверсити пресс»: редакторы Роберт Льюис и Роберт Флеминг назвали ее «У подножия Килиманджаро» (Under Kilimanjaro). Два последних варианта различаются незначительно, и судить, какой из них ближе к авторскому замыслу, может только узкий специалист.
Действие начинается, когда охотник (Персиваль) уезжает по делам и оставляет героя отвечать за лагерь: его нужно охранять от львов, слонов и повстанцев. С 1948-го в Кении началось движение мау-мау, борьба местных племен против британцев, осуществлявшаяся с особой жестокостью — каннибализм и тому подобное (движение было подавлено к 1956 году, а в 1964-м Кения получила независимость). Тема «вкусная», но Хемингуэй ее не развил, ограничившись мимолетными упоминаниями; главное содержание книги, как и «Зеленых холмов Африки», — охота. Самому герою, правда, это уже не интересно: «Время, когда я стрелял животных ради трофеев, давным-давно прошло. Я по-прежнему любил охотиться, но теперь я убивал, чтобы добыть мясо или подстраховать мисс Мэри, я стрелял в зверей, которые оказывались „вне закона“, и я убивал их ради общего блага, или, как это принято называть, в целях борьбы с животными-мародерами, хищниками и вредителями».
Майкл Рейнольдс на основании этих слов доказывает, что Хемингуэй-охотник изменился: раньше он убивал как индивидуалист, а теперь соблюдает правила, заботится об экологии, продолжая традицию кумира своего детства Теодора Рузвельта. Наверное, так и было: Хемингуэй писал, что начал жалеть природу, интересоваться птицами; в письме Харви Брейту рассказывал, как «присматривал» за стадами буйволов и антилоп и даже за львицей с детенышами. «Теперь, узнав этих животных поближе, я ни за что не убил бы гепарда, но в то время мы были если не глупее, то, во всяком случае, невежественнее. Я тоже стрелял гепардов ради шкурок для шубы моей жены, а она умела одеваться…<…>Мне не хотелось беспокоить ни этого гепарда, ни стадо животных, которые кормили его самого и двух его братьев. Мне доставляло большое удовольствие смотреть, как они охотятся, на их невероятный последний рывок и видеть эти шкуры на их собственных спинах, а не на плечах какой-либо женщины».
Герой не хочет больше убивать, но его жене для самоутверждения необходимо убить льва — это «главное дело ее жизни» (раз уж дочь родить не получилось…). Муж ее поощряет, как обычно отождествляя охоту с корридой и называя жену «матадором». Ошибались Уилсон и феминистки: Хемингуэю не была нужна «скво», скорее ему требовался маленький солдатик, красивый и храбрый, и сорокалетняя «малышка» Мэри этому требованию соответствовала: жалела, что не убивала «фрицев», по вечерам читала Макиавелли и беспрестанно разглагольствовала об убийствах: «— Я хотела бы убить импалу. Но стрелять мне уже сегодня не хочется. Не стоит портить этот выстрел. Я уже попадаю как раз туда, куда целюсь.
— И куда же ты целилась, малышка? — спросил я, пересилив себя. Мне очень не хотелось задавать этот вопрос, и, спрашивая, я сделал глоток, чтобы он прозвучал как можно безразличнее.
— Прямо в центр лопатки. Точно в центр. Ты же видел отверстие».
«— Ты ведь не ненавидишь его, правда?
— Нет. Я люблю его. Он прекрасен и очень сообразителен, и мне не нужно объяснять тебе, почему я должна его убить».
Тем не менее эта дама очень добра: «Она была слишком хрупкой для настоящей охоты на львов и имела слишком доброе сердце, чтобы убивать, и вот почему, решил я, стреляя в животное, она либо вздрагивала, либо излишне поспешно спускала курок. Я находил это очаровательным и никогда не злился. Зато злилась она, потому что умом понимала, почему мы должны были убивать, и позднее даже вошла во вкус, решив, что никогда не поднимет руки на таких прекрасных животных, как импалу, а будет убивать лишь отвратительных и опасных зверей. За шесть месяцев непрерывной охоты она научилась любить этот спорт, постыдный по своей сути, но достойный, если заниматься им честно, и все же ее сердце помимо воли заставляло Мэри стрелять мимо цели. Я любил ее за это, и это так же верно, как и то, что я никогда не полюбил бы женщину, которая могла работать на бойне, умерщвлять заболевших кошек и собак или убивать лошадей, которые сломали ногу на скачках».
Хемингуэй писал Грегори, что «малышка» стреляет скверно («Все ее очень любили, все постоянно вокруг нее так и бегали, а она промазала бы даже в нашего Спасителя»), хотя из воспоминаний Менокаля следует, что Мэри стреляла лучше мужа и из-за этого были ссоры. А если охотится жена, муж не может отставать: «Я знал — Старик (охотник Персиваль. — М. Ч.) никогда не позволил бы мисс Мэри охотиться здесь и не потерпел бы никакого сумасбродства. Но я также помнил, как женщины почти всегда влюблялись в своих белых охотников, и надеялся, что произойдет чудо, я стану героем в глазах своей подопечной и из бесплатного и действующего на нервы телохранителя превращусь в охотника-возлюбленного собственной жены…» Встречают льва — это не «мародер», крадущий скот, стрелять запрещено, охотники не дают мягкосердечной малышке его убить, она в бешенстве. Наконец она ранила предполагаемого «мародера», а муж добил. Бедняжка в отчаянии от того, что убила не она, тогда мужчины говорят, что ее выстрел был смертельным, и она утешается. Далее сам герой охотится на леопарда, который задрал 17 коз — его убить нужно. «Мне так хотелось, чтобы не было ни этих семнадцати коз, ни моего обязательства убить леопарда и сфотографироваться с ним для какого-либо из центральных журналов». Но леопард убит — на сей раз, к счастью, без объяснений в любви.
Описания охоты повторяют «Зеленые холмы», ничего нового. Зато много интересных фрагментов на другие темы. Когда-то Хемингуэй обругал фицджеральдовское «Крушение», но слова друга-врага о темных глубинах души, где «время всегда останавливается в три часа утра, и так изо дня в день», запали ему в сердце, и он продолжал полемизировать: «Человек никогда не бывает по-настоящему одинок; даже когда в предполагаемых темных глубинах души время останавливается в три часа утра, это лучшие часы человека, если только он не алкоголик и не страшится ночи и того, что принесет грядущий день. В свое время я боялся ничуть не меньше, чем любой человек, а может быть, даже больше. Но с годами страх стал казаться мне своего рода глупостью, такой, как, например, превышение банковского кредита, получение венерического заболевания или пристрастие к наркотикам. Страх — порок молодости, и, хотя мне нравилось ощущать его приближение, что, впрочем, касалось всякого порочного чувства, все же испытывать его было недостойно взрослого мужчины, и единственное, чего следовало бояться, так это соприкосновения с настоящей и неминуемой опасностью, да и то ты не должен терять контроль над собой и делать глупости».
Сам он ночей не страшился, хотя бессонницей страдал. «Проснувшись посреди африканской ночи и сидя в кровати, я думал о том, что ничегошеньки не знаю о душе. О ней много говорят и пишут, но кто знает, что это такое? Я не знаю никого, кто слышал что-либо о душе, хотя бы существует ли она вообще.<…> Когда-то я думал, что в детстве меня лишили души, но потом она снова вернулась. В ту пору я был очень эгоистичен, и много слышал и читал о душе, и возомнил, что она имеется и у меня. И тут я подумал: а если кто-нибудь из нас, мисс Мэри или С. Д., Нгуи, Чаро или я, был бы убит львом, вознеслись бы наши души куда-либо? Я не мог в это поверить и решил, что мы просто были бы мертвы, возможно, даже мертвее льва, а ведь никто не беспокоился о его душе. <…> Пожалуй, лучше держаться подальше от смерти, и хорошо, что нет больше необходимости изо дня в день играть с нею».
«Африканский дневник» завершается сценами охоты. Но в следующих изданиях развита и другая сюжетная линия. У героя есть возлюбленная, юная африканка Дебба, живущая на ферме по соседству (в «Африканском дневнике» о ней упоминается: «Дебба, моя так называемая невеста»): стены ее комнатки оклеены снимками Папы из рекламных журналов, она обожает ездить с ним на автомобиле и трогать его ружье, он женится на ней (и заодно на ее сестре) по местному обряду и она беременеет. Когда вышла «Правда на рассвете», изыскатели начали дискуссии: было или нет? Родился ли у Папы черный ребенок? Смешно всерьез обсуждать подобные вещи применительно к беллетристике, да еще когда речь идет о Хемингуэе: разумеется, он эту девицу придумал…
Однако дневник Мэри свидетельствует, что девушка существовала, Хемингуэй возил ее в Найроби и покупал платья, а когда за покупками уехала жена, Дебба и ее подружки учинили разгром в супружеской хижине; Мэри якобы не возражала против черной наложницы, только при условии, что та обучится гигиене. 15 декабря Хемингуэй отправил письмо актрисе Слим Хейуорд, жене Лиланда Хейуорда, с которой немного флиртовал: кроме описания охоты, там есть слова о Деббе. «Я купил здесь двух хороших жен. Одна грубовата, но великолепна. Другая любит меня… Я сказал, что отправлю ребенка в школу, в самую лучшую школу, а если будет девочка — куплю ей приданое. <…> Мисс Мэри не возражает, потому что она старшая жена и повинуется и уважает меня». Харви Брейту, 3 января: «Нгуи и я влюблены в двух девушек из ближайшей деревни вакамба. <…> Обрил голову, так моей „невесте“ больше нравится. Ей нравится трогать все шрамы и рубцы у меня на голове. <…> Харви, африканские девушки, по крайней мере вакамба и масаи, действительно восхитительны, и вся эта чепуха о том, что они лишены чувства любви, — сплошное вранье. <…> Возможно, он [Нгуи] женится на моей девушке, потому что он и я — братья, так что это — хорошо. Но моя девушка хочет в Нью-Йорк, чтобы увидеть, как я убиваю доисторических птеродактилей, мамонтов и бронтозавров, которых она видела на картинках в „Лайф“». А Хотчнер рассказывает, что в Италии Хемингуэй сказал ему, будто «женился» на Деббе и ее 17-летней сестре, а в сентябре ожидает от какой-то из них ребенка. Так, значит, это правда?
Майкл Рейнольдс сказал, что применительно к Хемингуэю нельзя ставить вопрос — документ или выдумка; есть лишь разные степени выдумки. А сам Хемингуэй в той же «Правде на рассвете» писал: «В Африке вещи могут выглядеть правдой в первых рассветных лучах и ложью днем, и не стоит придавать им больше значения, чем прекрасному озеру, что мерещилось вам, когда встающее солнце освещало соляные равнины. Вы проходили в том месте утром и знаете, что никакого озера там нет. Но сейчас, в лучах рассветного солнца, оно существует, прекрасное и правдоподобное». И — еще прямее: «Ведь что такое на самом деле писатель, если не прирожденный лжец, который все выдумывает, исходя из собственных или чужих знаний? <…> Человек, который пишет роман или рассказ, — выдумщик ipso facto[43]. Он создает правду, и это его единственное оправдание, поскольку вымысел его кажется правдоподобнее, чем все, что произошло на самом деле. Именно так можно отличить хорошего писателя от плохого. Однако если он пишет от первого лица и объявляет это художественным произведением, то критики попытаются доказать, что ничего подобного с ним не происходило. Это так же глупо, как утверждать, что Дефо никогда не был Робинзоном Крузо, а следовательно, и книга никуда не годится».
На 55-й день рождения правительство Кубы наградило Хемингуэя орденом Мануэля де Сеспедеса, высшим отличием для гражданских лиц: Батисту он уже тогда, по его словам, ненавидел, но фрондерство выразилось лишь в том, что он отказался явиться за наградой в президентский дворец и получил ее в яхт-клубе. Постепенно советы Мадинавелиты стали забываться, а Эррера не был требовательным: начались нарушения режима и, как следствие, проблемы с печенью, желудком, головные боли, бессонница. 1 сентября прилетел погостить Домингин, за ним явилась его подруга Ава Гарднер — застолья, веселье, работа оставлена. 28 октября от шведского посла по телефону узнал о Нобелевской премии. В усадьбу приехало телевидение, слетелись тучи корреспондентов. Заметка Марио Парахона из газеты «Эльмундо»: «Застенчивый, робкий, огромный Хемингуэй похож на большого ребенка. Широкая спина, румяные щеки и густая белая борода — он больше напоминает состарившегося моряка, чем великого художника. <…> Смущенная улыбка и лукавый блеск в глазах не мешают беседе. Происходит это благодаря умению Хемингуэя устранить дистанцию между журналистами и „великими людьми“».
Пресс-конференция была недолгой — хозяин быстро устал. «Начиная с завтрашнего дня я не смогу никого больше принимать, — сказал он. — Я должен вернуться к работе. Я не надеюсь, что проживу более пяти лет, и я должен торопиться». Папоров видел сюжет, показанный по гаванскому ТВ — виновник торжества говорил на ломаном испанском, очень смущался, — и убедился, что Хемингуэй был «человек робкий, большей частью, за исключением моментов нервного возбуждения, застенчивый, неуверенный в себе и во всем, более страдающий, чем получающий наслаждение от жизни».
Харви Брейт попросил Хемингуэя прокомментировать присуждение премии — тот сказал, что ему жаль, что премию не получили Марк Твен, Генри Джеймс и множество великих писателей, что есть и среди живых более достойные, чем он, — Бернард Беренсон или Карл Сэндберг, написавший биографию Линкольна, — но тем не менее он польщен, тронут и т. д. Вообще наградой он был и горд, и раздражен. По воспоминаниям Эрреры, «было что-то противоречивое, вызывающее сомнение в настойчивом возвращении Папы к разговорам о том, что всякие премии — это лишь бесплодная выдумка тех, кто их не имеет, что премии только приносят вред, и тем больший, чем они значительнее. „Премии только мешают. Ни один сукин сын, получивший Нобеля, не написал после этого ничего путного, что стоило бы читать“, — неустанно твердил нам Папа в те дни». Скрибнеру-младшему Хемингуэй жаловался, что «эта чертова штука» нарушает его распорядок, Роберту Мэннингу из «Тайм» сказал: «Мне не нужна премия, если из-за нее я не смогу писать свою книгу», Дорман-Смиту: «Деньги неплохие, пригодятся для уплаты налогов, а так это только дает всем сомнительное право бесцеремонно вмешиваться в твою личную жизнь», Хотчнеру рассказывал, что репортеры насильно вламываются в его дом. Из-за болезни он не поехал на вручение награды. 11 декабря в Стокгольме американский посол Джон Кэбот прочел написанную лауреатом речь и принял от его лица нобелевскую медаль, а тот передал ее в дар иконе Святой Девы Каридад в кубинском соборе Эль-Кобре.
Вместо поездки в Швецию супруги попытались выйти в море, но Хемингуэй не мог плавать: боли в спине, сыпь на лице и теле, повышенное давление. Вильяреаль, делавший ему ежедневный массаж, вспоминает валявшиеся повсюду груды таблеток секонала и других лекарств, упаковки витамина В, который его хозяин считал панацеей. «Он тогда много читал. А пил совсем мало. Он пил бы больше, но он был тогда еще очень дисциплинирован». Все первое полугодие 1955 года Хемингуэя мучили боли, бессонница, частичная слепота и глухота. Продолжалось нашествие репортеров, филологов и зевак — он чувствовал себя «как слон в зоопарке». Однако держался с визитерами дипломатично, учтиво, не раздражался — возможно, потому, что вел тогда практически трезвую жизнь и работал (над «Африканским дневником»). Литературовед Фрейзер Дрю вспоминал свой визит: говорили исключительно о литературе, в высшей степени интеллигентно, зашла речь о религии — хозяин сказал очень мягко, что «в какой-то степени остается католиком» и ходит к мессе, хотя «молиться уже не способен».
В конце апреля предприняли с женой еще одну вылазку в море — чувствовал себя значительно лучше, чем осенью. Работал до 1 июня, когда появились Хейуорд и Виртел. Повез сценариста в Кохимар, вышли в море на рыбацкой лодке. Виртел, однако, испытывал затруднения со сценарием: «волшебство книги заключалось не в действии, а в языке». В августе прибыла съемочная группа: Хемингуэй должен был помочь в ловле марлина и сняться в эпизоде. Актер Трейси, понравившийся при первом знакомстве, теперь раздражал: лишний вес. Хемингуэй вызвал Брауна, тренера по боксу, чтобы тот «привел Трейси в форму». Съемками в море был доволен, писал Персивалю: «Вчера семь часов подряд простоял у штурвала на мостике, а предыдущие дни стоял и по десять часов» (преувеличил всего лишь раз в 5—10). Поймали марлина в 14 футов. Но режиссеру нужен был 18-футовый. Такого не попалось. Отложили съемки до весны, но рабочий режим уже был нарушен.
Семнадцатого сентября Хемингуэй составил завещание, которое засвидетельствовали Браун, Вильяреаль и служанка Лола Ричардс: слугам полагались подарки, а имущество и авторские права отходили Мэри. (Сыновья твердо стояли на ногах: Джон работал брокером, Патрик и Грегори, получившие наследство матери, жили в Африке в свое удовольствие, но то, что отец лишил их наследства, их потом неприятно удивило.) 17 ноября кубинское правительство присудило Хемингуэю еще одну награду, орден Сан-Кристобаль, и звание почетного жителя Гаваны. Церемония проходила в гаванском Дворце спорта. Два часа сидел под софитами на жаре, потом в «Флоридите» выпил ледяной дайкири, дома принял ледяной душ и слег: воспалились обе почки, нога чудовищно распухла. Эррера диагностировал острые приступы нефрита и гепатита. Больной лежал в постели до 9 января, как всегда бодрился, писал жизнерадостные письма Брауну, обещая привлечь его к съемкам. Пристрастился смотреть по телевизору бейсбол, по словам Норберто Фуэнтеса, болел за местный клуб «Гавана». Очередное требование доктора — пить поменьше, то есть максимум две порции виски в день и столовое вино, и сесть на диету — не соблюдалось. Местный скульптор Боэда еще до болезни начал лепить его бюст — позировал лежа, при этом пил виски; Боэда вспоминает, как застал скандал между Хемингуэем и Эррерой — доктор кричал, пациент сжимался от страха. (Бюст впервые был показан на выставке Боэды осенью 1957-го, а в апреле 1958-го установлен в «Флоридите».)
Зимой 1955/56 года Папа преимущественно лежал в постели, не работал и, казалось, умирал. Приезжали Ордоньес и Домингин, совершавшие турне по Центральной и Южной Америке, он загорелся идеей их сопровождать, но не смог даже подняться. Тогда начал соблюдать режим — сразу полегчало, и к началу марта, когда вновь прибыли киношники, был в неплохой форме. Но тут начались проблемы. Режиссеры ратовали за реализм и точное следование тексту, продюсер хотел делать боевик. Трейси капризничал, не желал «приходить в форму», пил; актер, игравший мальчика, тоже не нравился автору. Съемки начались в Гаване — там сняли эпизод с Хемингуэем (он изображал местного жителя) и Мэри (в роли американской туристки). Но рыба не ловилась.
Кид Фаррингтон, спортсмен-рыболов, советовал ловить марлина в перуанском заливе Кабо Бланко, сам прибыл туда, взялся помочь с организацией съемок. 16 апреля Хемингуэй с Мэри и Фуэнтесом прилетел в город Талара в 30 километрах от залива. Чувствовал себя на удивление хорошо, даже спина почти не болела. Дал интервью перуанской газете «Эль комерсио» и ряду американских. В тот же день съемочная группа вышла в океан. Но Фаррингтон просчитался. Погода была плохая, рыба не шла, первого марлина поймали только 26 апреля, но он оказался мал, других не было. Старику Сантьяго хватило терпения на 80 дней, но киношники сдались уже через 34 и решили продолжать съемки в павильоне, против чего Хемингуэй безуспешно пытался возражать. Остальную часть фильма снимали возле дачного поселка Бока-де-Харуко рядом с Кохимаром, отдельные эпизоды — на Гавайях, Багамах, в Колумбии, Эквадоре, Панаме. Снятый материал пролежал чуть не год, Хейуорд, разругавшись с Циннеманом и Кингом, нанял другого режиссера, Джона Старджеса. Фильм вышел в октябре 1958 года, участвовал в нескольких номинациях на «Оскар», но выиграл только одну, за лучшую музыку. Хемингуэй смотрел его в частном кинозале, был крайне недоволен. И критики фильм ругали. Как и предупреждал Виртел, вещь оказалась малоподходящей для экрана.
Еще до «Старика», в 1957-м, вышли две другие экранизации: новый вариант «Прощай, оружие!» режиссера Чарльза Видора и «Фиеста» Генри Кинга. А одновременно со «Стариком» студент ВГИКа Андрей Тарковский снял свою первую учебную работу — 19-минутный фильм по «Убийцам». Его Хемингуэй, естественно, не видел, а в голливудских постановках окончательно разочаровался и в июле опубликовал в «Лук» статью, где говорилось, что кино — «выброшенное время», и он решил, «что больше никогда, до самой смерти, не прерву работы, которую научился делать и ради которой родился и живу».
Тем не менее работу над «Африканским дневником» он прервал. Вместо этого летом 1956-го начал серию рассказов о Второй мировой, которые мы уже упоминали: «Комната окнами в сад», «Ограниченная цель», «Монумент», «Черномазый на распутье» и «Дутая репутация», показал Лэнхему — тому не понравилось. Скрибнеру сообщил 14 августа, что эти рассказы «шокируют» и их можно издать после его смерти. Но наследники их не издали — не потому, что в них было нечто шокирующее, а потому что они представляли собой отредактированные наброски. (В 1987-м опубликован лишь один из них, «Черномазый на распутье» — о боях в Аахене в сентябре 1944-го.)
Данный текст является ознакомительным фрагментом.