Глава двадцать первая ОСОБЕННОСТИ НАЦИОНАЛЬНОЙ РЫБАЛКИ
Глава двадцать первая ОСОБЕННОСТИ НАЦИОНАЛЬНОЙ РЫБАЛКИ
«Будучи членом редколлегии журнала „Иностранная литература“ в начале 1955 года, Эренбург старался навязать редколлегии журнала свои взгляды и добиться соответственного заполнения страниц журнала. На заседаниях редколлегии Эренбург выражал безграничные восторги по поводу натуралистической и бескрылой повести Хемингуэя „Старик в море“ (по мнению Эренбурга, в ней „даже слабые места выше тех средних вещей, которые печатаются в журналах“).
Зав. Отделом культуры ЦК КПСС Д. Поликарпов
Зав. сектором Отдела В. Иванов
4 января 1956 г.».
Эренбург: «Александр Борисович (Маковский. — М. Ч.) говорил, что он собирается в одном из первых номеров напечатать новую книгу Хемингуэя, получившую осенью 1954 года Нобелевскую премию. Я ходил на собрания редколлегии, и вот вскоре редактор, мрачный и таинственный, сказал нам, что номер придется перестроить — Хемингуэй не пойдет. Когда совещание кончилось, он объяснил мне, почему мы не сможем напечатать „Старика и море“: „Молотов сказал, что это — глупая книга“. Недели две спустя я был у В. М. Молотова по делам, связанным с борьбой за мир. Я рассказывал о росте нейтрализма в Западной Европе. Когда разговор кончился, я попросил разрешения задать вопрос: „Почему вы считаете повесть Хемингуэя глупой?“ Молотов изумился, сказал, что он в данном случае „нейтралист“, так как книги не читал и, следовательно, не имеет о ней своего мнения. Когда я вернулся домой, мне позвонили из редакции: „Старик и море“ пойдет… Вскоре после этого я встретил одного мидовца, который рассказал мне, что произошло на самом деле. Будучи в Женеве, Молотов за утренним завтраком сказал членам советской делегации, что хорошо будет, если кто-нибудь на досуге прочитает новый роман Хемингуэя — о нем много говорят иностранцы. Наследующий день один молодой мидовец, расторопный, но, видимо, не очень-то разбирающийся в литературе, сказал Молотову, что успел прочитать „Старик и море“. „Там рыбак поймал хорошую рыбу, а акулы ее съели“. — „А дальше что?“ — „Дальше ничего, конец“. Вячеслав Михайлович сказал: „Но ведь это глупо!..“».
Ахматова: «В „Старике и море“ Хемингуэя подробности меня раздражают. Нога затекла, одна акула сдохла, вдел крюк, не вдел крюк и т. д. И всё ни к чему. А тут каждая подробность нужна и дорога…» «Тут» — это в рассказе «Щ-854», более известном как «Один день Ивана Денисовича». Вообще советские читатели, даже из числа поклонников Хемингуэя, «Старика» (опубликованного в 1956 году издательствами «Правда» и «Детгиз» в Москве и Гослитиздатом Украины в Киеве) не очень-то любили, в отличие от американских. Попытаемся понять, почему.
* * *
Хемингуэй писал Бернарду Беренсону: «Последняя написанная вещь всегда кажется нам самой хорошей, поэтому, возможно, я излишне уверен в книге о старике и море. Каждый день, по мере того как я писал ее, я поражался тем, как здорово у меня получается, и надеялся, что назавтра смогу выдумывать так же правдоподобно». Однако он дал распоряжение публиковать повесть лишь в случае его смерти, если не успеет доделать трилогию. Но Уоллес Мейер, редактор «Скрибнерс», с которым он работал после смерти Перкинса, в апреле 1952-го сообщил, что редакторы «Клуба книги месяца» в восторге от «Старика» и его надо издавать, а кинорежиссер Лиланд Хейуорд посоветовал отдать повесть в журнал «Лайф». Автор согласился на то и другое. Все лето шла усиленная реклама, «Лайф» прислал фотографа Альфреда Эйзенштедта сделать серию снимков: писатель рыбачит, писатель купается, писатель пишет. Самого писателя это раздражало, он нервничал, заранее просил не искать прототипов. За 1–2 сентября 1952 года было продано 5 318 655 экземпляров «Лайфа», а 8 сентября Чарльз Скрибнер-младший, сменивший отца на посту главы издательства, выпустил книгу тиражом 50 тысяч. Автор волновался напрасно. То, на что он надеялся, публикуя «За рекой, в тени деревьев», случилось теперь: ошеломительный, баснословный успех.
Читатель, которому эта вещь набила оскомину в школе, возможно, из сюжета усвоил не больше Молотова: придется вспоминать. Сантьяго, одинокий старый рыбак, за 84 дня ничего не поймал. «Все у него было старое, кроме глаз, а глаза были цветом похожи на море, веселые глаза человека, который не сдается. Рыбакам постарше было грустно на него глядеть, однако они не показывали виду и вели вежливый разговор о течении, и о том, на какую глубину они забрасывали леску, и как держится погода, и что они видели в море». С ним ходил рыбачить соседский мальчик, к которому он привязался: «Ему теперь уже больше не снились ни бури, ни женщины, ни великие события, ни огромные рыбы, ни драки, ни состязания в силе, ни жена. Ему снились только далекие страны и львята, выходящие на берег. Словно котята, они резвились в сумеречной мгле, и он любил их так же, как любил мальчика. Но мальчик ему никогда не снился». Потом родители отправили мальчика к другому рыбаку, удачливому, но он вернулся к другу:
«— Что у тебя на ужин? — спросил мальчик.
— Миска желтого риса с рыбой. Хочешь?
— Нет, я поем дома. Развести тебе огонь?
— Не надо. Я сам разведу попозже. А может, буду есть рис так, холодный.
— Можно взять сеть?
— Конечно.
Никакой сети давно не было — мальчик помнил, когда они ее продали. Однако оба каждый день делали вид, будто сеть у старика есть. Не было и миски с желтым рисом и рыбой, и это мальчик знал тоже.
— Восемьдесят пять — счастливое число, — сказал старик. — А ну как я завтра поймаю рыбу в тысячу фунтов?
— Я достану сеть и схожу за сардинами. Посиди покуда на пороге, тут солнышко.
— Ладно. У меня есть вчерашняя газета. Почитаю про бейсбол.
Мальчик не знал, есть ли у старика на самом деле газета или это тоже выдумка».
Беспомощная нежность, с какой привязываются только старые да малые, ребенок и взрослый меняются ролями… Но вот герой выходит в море — один, без мальчика, — и тональность меняется. Это уже не слабый пожилой человек, это — охотник, герой-одиночка, правда, как все хемингуэевские герои, печальный. Ему удается поймать громадную рыбу (множество исследований посвящены вопросу, марлин она или нет, но вряд ли это важно, во всяком случае, автор дает понять, что это Рыба вообще, вроде астафьевской Царь-рыбы, о которой речь впереди), он долго сражается с ней, подводит к борту, опять сражается, наконец рыба подыхает и он буксирует ее домой, но добычу отнимают акулы; процесс сопровождается размышлениями. Читателя, который воспринимает «Старика» как реалистическое произведение, размышления эти раздражают: уж больно красиво.
«Ее судьба была оставаться в темной глубине океана, вдали от всяческих ловушек, приманок и людского коварства. Моя судьба была отправиться за ней в одиночку и найти ее там, куда не проникал ни один человек». «Хоть это и несправедливо, — прибавил он мысленно, — но я докажу ей, на что способен человек и что он может вынести». «Как хорошо, что нам не приходится убивать звезды!» «Представь себе: человек что ни день пытается убить луну! А луна от него убегает. Ну а если человеку пришлось бы каждый день охотиться за солнцем?» Так высокопарно мог бы рассуждать эстет-романтик или, напротив, представитель архаической культуры — индеец, чукча, масаи (во всяком случае, писатели заставляют таких персонажей выражаться напыщенно и приучили к этому читателей), но Сантьяго — обычный профессиональный рыбак, усталый, пожилой, не такой уж архаический — обожает бейсбол, читает газеты: в его устах подобные фразы кажутся фальшью.
К своим жертвам герой чувствует любовь, уважение, извиняется перед ними («Мальчику тоже стало грустно, и мы попросили у самки прощения и быстро разделали ее тушу»), называет «родней», «братьями»: в архаических культурах животные и даже растения действительно могут считаться родней, хотя, заметим, в большинстве из них родню-то как раз поедать не принято. «— Худо тебе, рыба? — спросил он. — Видит бог, мне и самому не легче». («— Худо тебе, бабуля? — спросил Раскольников. — Видит бог, мне и самому не легче».) «Ты любил эту рыбу, пока она жила, и сейчас любишь. Если кого-нибудь любишь, его не грешно убить. А может быть, наоборот, еще более грешно? <…> К тому же, — подумал он, — все так или иначе убивают кого-нибудь или что-нибудь». («Но каждый, кто на свете жил, любимых убивал: трус — поцелуем, тот, кто смел — кинжалом наповал…») «Может быть, грешно было убивать рыбу. Думаю, что грешно, хоть я и убил ее для того, чтобы не умереть с голоду и накормить еще уйму людей. В таком случае все, что ты делаешь, грешно. Нечего раздумывать над тем, что грешно, а что не грешно. Сейчас уже об этом поздно думать, да к тому же пусть грехами занимаются те, кому за это платят. Пусть они раздумывают о том, что такое грех. Ты родился, чтобы стать рыбаком, как рыба родилась, чтобы быть рыбой». (А водопроводчик родился, чтобы быть водопроводчиком…)
Мысли и чувства, свойственные скорее автору, он дарит герою, на него не похожему. Рыбаку беспрестанно снятся львы — с какой стати, даже если он их однажды видел в юности? Почему не рыбы? Львы были бы естественны для охотника на львов… В рассказах Хемингуэя об охоте есть любование убийством — «Я нащупал сердце около передней ноги, чувствуя, как оно трепещет под шкурой, всадил туда лезвие ножа, но он оказался слишком коротким и только слегка оттолкнул сердце» — и те же ощущения он заставляет испытывать старого рыбака: «Но я все-таки убил эту рыбу, которая мне дороже брата… Мне хочется посмотреть на нее, — подумал он, — потрогать ее, почувствовать, что же это за рыба. Ведь она — мое богатство. Но я не поэтому хочу ее потрогать. Мне кажется, что я уже дотронулся до ее сердца, — думал он, — тогда, когда я вонзил в нее гарпун до самого конца». На войне Хемингуэй изводил военных требованиями признаться, что они воюют, дабы доказать свою мужественность, и отказывался верить, что это не так; рыбак, по его мнению, рыбачит, чтобы доказать, «на что способен человек и что он может вынести». Ощущения любителя он приписывал профессионалам.
Но литературоведы, американские и наши, считают, что требовать от «Старика» психологической убедительности нельзя: это не реалистическая повесть, а эпическая поэма в прозе, где, как в какой-нибудь «Калевале» или «Старшей Эдде», важна не психология, а символика. (Хемингуэй сказал корреспонденту «Тайм»: «Очевидно, символы есть, раз критики только и делают, что их находят».) Джозеф Джексон назвал книгу «мистерией, где Человек борется против Рока». Бернард Беренсон: «„Старик и море“ Хемингуэя — это поэма о море как таковом, не о море Байрона или Мелвилла, а о море Гомера, и передана эта поэма такой же спокойной и неотразимой прозой, как стихи Гомера. Ни один настоящий художник не занимается символами или аллегориями — а Хемингуэй настоящий художник, — но каждое настоящее произведение искусства создает символы и аллегории. Таков и этот небольшой, но замечательный шедевр». С. 3. Агранович, А. П. Петрушкин. «Неизвестный Хемингуэй»: «Море — доказательство могущества человека над всем, но только не над природой. Рыба — плодородие, очищение от скверны, символ вечности, бессмертия… Сантьяго так и не сумел сохранить рыбу в сохранности, человеку не подвластно одержать победу над вечным».
То, что кажется фальшивым в устах реалистического персонажа, эпическому не только простительно, но и должно. «Как хорошо, что нам не приходится убивать звезды!» Сантьяго, подобно героям древних эпосов, ощущает себя такой же частицей мира, как и рыба, все предметы и явления для него не менее одушевлены, чем он сам, и являются его «родней». «Старик же постоянно думал о море как о женщине, которая дарит великие милости или отказывает в них, а если и позволяет себе необдуманные или недобрые поступки, — что поделаешь, такова уж ее природа». «Ночью к лодке подплыли две морские свиньи, и старик слышал, как громко пыхтит самец и чуть слышно, словно вздыхая, пыхтит самка. — Они хорошие, — сказал старик. — Играют, дурачатся и любят друг друга. Они нам родня, совсем как летучая рыба». «Отдохни хорошенько, маленькая птичка, — сказал он. — А потом лети к берегу и борись, как борется каждый человек, птица или рыба». Он даже со своей рукой беседует, как с отдельной сущностью: «Ладно, затекай, если уж так хочешь. Превращайся в птичью лапу, тебе это все равно не поможет. <…> Ну как, рука, полегчало? Или ты еще ничего не почувствовала?»
Не всякую родню любишь, и Сантьяго некоторых существ терпеть не может, потому что они «плохие». Тоже характерная черта эпосов: не нужно мотивировать, чем персонаж плох, достаточно назвать его злодеем. «Физалия перевернулась на бок, потом приняла прежнее положение. Она плыла весело, сверкая на солнце, как мыльный пузырь, и волочила за собой по воде на целый ярд свои длинные смертоносные лиловые щупальца. — Ах ты сука! — сказал старик». Акулы, напавшие на добычу старика — «вонючие убийцы». Вообще-то акулы, как и герой, убивают «для того, чтобы не умереть с голоду», и, если быть логичным, он не должен на них сердиться, ведь они, быть может, тоже говорят: «Худо тебе, старик? Видит бог, нам и самим не легче. Нечего раздумывать над тем, что грешно, а что не грешно. Мы родились, чтобы стать акулами, как рыбак родился, чтобы быть рыбаком». Но логика эпическому герою так же мало нужна, как и психология.
Разрешив спор с совестью таким же образом, как и старик, акулы съели рыбу. Герой вернулся ни с чем. Но есть мальчик, который любит и утешает его. Эпосы прекрасны, но уж слишком высоки и далеки, над ними не заплачешь — а как только эпически-героическое уступает место страдальчески-человеческому, вновь щемит сердце:
«— Как он себя чувствует? — крикнул мальчику один из рыбаков.
— Спит, — отозвался мальчик. Ему было все равно, что они видят, как он плачет. — Не надо его тревожить.
— От носа до хвоста в ней было восемнадцать футов! — крикнул ему рыбак, который мерил рыбу.
— Не меньше, — сказал мальчик.
Он вошел на Террасу и попросил банку кофе:
— Дайте мне горячего кофе и побольше молока и сахару.
— Возьми что-нибудь еще.
— Не надо. Потом я погляжу, что ему можно будет есть.
— Ох и рыба! — сказал хозяин. — Прямо-таки небывалая рыба. Но и ты поймал вчера две хорошие рыбы.
— Ну ее совсем, мою рыбу! — сказал мальчик и снова заплакал».
А вот финал — он, как и зачин, сделан словно не тем Хемингуэем, который писал срединную, героико-эпическую часть, а молодым, не любившим красивые слова: «В этот день на Террасу приехала группа туристов, и, глядя на то, как восточный ветер вздувает высокие валы у входа в бухту, одна из приезжих заметила среди пустых пивных жестянок и дохлых медуз длинный белый позвоночник с огромным хвостом на конце, который вздымался и раскачивался на волнах прибоя. „Что это такое?“ — спросила она официанта, показывая на длинный позвоночник огромной рыбы, сейчас уже просто мусор, который скоро унесет отливом. „Tiburon, — сказал официант. — Акулы“. — Он хотел объяснить ей все, что произошло. „Вот не знала, что у акул бывают такие красивые, изящно загнутые хвосты!“».
Черкасский, не желавший читать «Старика» как эпическую поэму, сказал об этом финале: «Казалось бы, ничего здесь нет. Ан вот он — айсберг. И то ощущение вечности, которое должно вызвать искусство, и которое столь тщетно, то приперчивая, то подсахаривая, старается исторгнуть из наших душ автор. А здесь никчемный кратенький разговор чужих людей, богатых ли, бедных ли, хороших либо дурных — неважно, главное — чужих. Не вообще кому-то, а тому старику, полуживому, истерзанному, нищему, которого мы полюбили, как ни старался этому помешать автор. И чего стоят все эти многокилометровые рыбные рассуждения старика в сравнении с этим „бесстрастным“ скелетом, который „сейчас уж просто мусор“, и его уже „скоро унесет отливом“. Вот так проникает литература в суть явлений. А не рассуждениями о том, „как хорошо, что нам не приходится убивать солнце и звезды“».
Эпический герой обязан совершить подвиг. Агранович и Петрушкин толкуют «Старика» как историю поражения: «Сантьяго так и не сумел сохранить рыбу в сохранности, человеку не подвластно одержать победу над вечным». Но это натяжка, Сантьяго не умер, не отказался от рыбалки, он снова выйдет в море, только с мальчиком, который ему поможет, так что большинство литературоведов и читателей видят в книге историю победы, сохранение «достоинства под давлением»: Сантьяго хоть и потерял рыбу, но преодолел собственную слабость. «Человека можно уничтожить, но его нельзя победить». Красиво, убедительно. А все же Ахматову — сохранившую достоинство под таким давлением, какое Хемингуэю и не снилось, — книга почему-то раздражает… И не ее одну… Только потому, что описание страданий на рыбалке выглядит кощунственным рядом с описанием страданий в концлагере? Но не виноват же Хемингуэй, что на рыбалке бывал, а в концлагере нет! Или еще что-то не так?
У Джека Лондона есть похожий рассказ «На берегах Сакраменто»: подвесная дорога соединяет части рудника, женщине, у которой на соседней шахте завалило отца, надо переправиться, а человека, обслуживающего дорогу, нет, есть только мальчик Джерри; он немного умеет управляться с вагонетками и его уговаривают перевезти пассажиров. Ливень, ураган, что-то ломается, вагонетка с людьми застревает над пропастью, ребенок лезет на выручку — больше-то некому. «Седло, которое Джерри себе устроил, было проще простого: он перекинул канат через неподвижный трос, на котором висела пустая вагонетка, и, затянув его узлом, сделал большую петлю; сидя в этой петле, он без труда мог достать руками до троса и держаться за него. <…> Когда бешеные порывы ветра швыряли Джерри то туда, то сюда и чуть не переворачивали кругом, он чувствовал, что сердце у него замирает от страха. Ведь трос совсем старый… а вдруг он не выдержит его тяжести и этих бешеных натисков ветра — не выдержит и оборвется? Это был самый откровенный страх. Джерри чувствовал, как у него сосет под ложечкой, а колени дрожат мелкой дрожью, которую он не в силах был сдержать». Такое же детальное, как в «Старике», описание: «нога затекла, вдел крюк, не вдел крюк и т. д.», — но Джерри, герой не эпический, а обыкновенный, не рассуждает о звездах или дожде, его голова занята практическими мыслями. Но главное отличие не в этом. У Лондона и у Хемингуэя герой преодолевает слабость, чтобы сделать, что должно. Но у одного он рискует и мучается, чтобы спасти, а у другого — чтобы убить.
Почему Хемингуэй не взял сюжет, например, о том, как ка-кой-нибудь рыбак попал в беду, а Сантьяго, преодолев слабость, его спас? В эпосе должно быть сражение — ну, пусть бы было по дороге, а потом спас… Ну, не человека, так хоть кошку… Дурацкий вопрос: почему да почему, не захотел и все. Ноу Хемингуэя никто никого (даже кошку) никогда не спасает — деяние может заключаться лишь в убийстве. Генри Морган убивает китайца, кубинцев, хочет убить своего напарника, гибнет сам, никому в итоге не принеся добра. Джордан убивает друга, сам гибнет, никого не спасает, оставляет любимую вдовой. Лейтенант Генри не вытаскивает раненого из-под огня, это его вытаскивают другие, а потом его неродившийся ребенок убивает свою мать. Томас Хадсон убивает врагов, его дети гибнут, жены одиноки: ни одному человеку он не дал счастья, зато — герой. Герой американский: он один с револьвером (гарпуном) против всех, и он сделал это! Да! Он убил! Герой хемингуэевский: о, как сладко убить любимого или пасть от его руки! Убить друга-быка, друга-Кашкина, друга-рыбу!
Герой Лондона не убил, а спас, но у них все же есть общее: Америка, победа. «Да! Я сделал это!» А теперь обратимся к произведению того же, что и «Старик», поэтически-эпического жанра, но иной литературной традиции — к «Царь-рыбе». Есть масса серьезных работ, где две книги сравниваются, но процитируем не их, потому что там слишком много терминов, а сочинение школьницы[42]: «Как далеко зашёл человек в самом рваческом, хищническом потреблении даров природы, что нагло потревожил даже донные глубины реки! И хорошо ещё, что герой Астафьева испугался своей удачи, как грехопадения, испугался своего упования на одну силу. С этого испуга — неведомого герою Хемингуэя! — и начинается у Астафьева движение сюжета совсем в иную сторону.
Никто не отнимает у Игнатьича добычи, не „обгладывает“ ее, и нужды ломать весла о головы акул, как у героя повести „Старик и море“, в рассказе Астафьева нет. Да и раздумий о прибыли, о деньгах в сознании Игнатьича, в отличие от помыслов старика, считающего, сколько фунтов отгрызла первая акула, не возникает. Есть сходство героев в одном: оба верят в свою силу, повторяют на свой лад, что „глупо терять надежду“, „забудь о страхе“, „человека можно уничтожить, но его нельзя победить“ (это у Хемингуэя) или „докажи, каков рыбак?“; „Царь-рыба попадается раз в жизни“ (это у Астафьева). На этом сходство произведений, сюжетов борьбы кончается, и в „Царь-рыбе“ вступает сила покаяния и вины, которой нет в „Старике и море“. Герой Астафьева, выбившись из сил, запутавшись в крючках из собственных самоловов, связанный одной гибельной цепью с царь-рыбой, воплощением могучей, непокоренной природы, в итоге… отказывается от своей добычи! Эта добыча грешна. Он боится её как неожиданной кары, как призрака возмездия… Меч-рыба тоже долго таскает слабенькую лодку Сантьяго по теплому морю, но герою вовсе не страшно: он всегда находит огни Гаваны. В „Царь-рыбе“ простор меньше, но он страшнее. Рыба тащит героя в глубину, в него вселяется покорность, „согласие со смертью, которое и есть уже смерть, поворот ключа во врата на тот свет“…
Финальный аккорд всего поединка, итог безжалостного вторжения человека в природу — это моление Игнатьича: „Господи! Да разведи Ты нас! Отпусти эту тварь на волю! Не по руке мне она!“ По сути дела, герой ищет… поражения, которое и будет его нравственной победой! Подобных молений в душе героя Хемингуэя не возникает, хотя он тоже молится о спасении добычи, мечтает о всеобщей радости: „Сколько людей накормлю“… Помогли ли моления Игнатьича или просто выпали — из ног ловца, из тела рыбы — зловещие крючья? Что-то их пока развело… Судить трудно, но, когда рыба ушла, когда вновь её, природу, охватило буйство, герой ощущает: „Ему сделалось легче. Телу — оттого, что рыба не тянула вниз“, „душе — от какого-то, ещё не постигнутого умом, освобождения“».
Что тут добавишь? Ребенку ясно, чем отличается душа европейского персонажа от души американского… Отпустить кого-то на волю, отказаться от борьбы, сознательно проявить слабость, потерпеть поражение и почувствовать себя свободным — это не для Голливуда. «Войну и мир» тоже называют эпосом, и там есть момент, когда Пьер задумывает убить Наполеона и спасти мир, но он отказывается от этой затеи: убийство, пусть из благородных побуждений, не самый подходящий способ освободить свою душу. Герой популярнейшего европейского эпоса, Шерлок Холмс, не убивает даже преступников: он спасает жизнь несчастным людям. Европейский эпос XIX, XX, XXI веков не может не отличаться от архаического: моральные ценности меняются. Но Америка — другое дело: ее культуре, не так давно вышедшей из пеленок, близка именно архаика: «Да! Я убил!» Царь-Рыба — зло, что сидит внутри человека, и справиться со злом можно лишь отказавшись от убийства. Хемингуэевская Рыба — вообще не зло, она друг, но, чтобы стать героем, американцу надо ее убить. (Это относится не только к американской культуре, а ко всем, которые моложе европейской или коренным образом отличаются от нее; говорят, будто бы «Старик» — любимая книга покойного Саддама Хусейна.) «Нет, слава Богу, я не сделал этого…» — «Да! Я сделал это!»
Позвольте, но как же «Моби Дик», написанный американцем? Там тот же мотив, что у Астафьева, он даже жестче выражен: охота на кита, символизирующего зло внутри человека, превращает капитана Ахава в безумца. Но «американскость» или «голливудскость» — свойство не генетическое, а интеллектуальное. Мысль, выраженная американцем Мелвиллом, — общечеловеческая, а Хемингуэем, как ни грубо это звучит, — местечковая; «Моби Дик» гениален, а «Старик» просто очень хорошо написан…
* * *
Америка была в восторге. Ежедневно — сотни писем от почитателей. Критики осыпали книгу комплиментами, называли «великой трагедией», «образцом высочайшего мастерства», автора сравнивали с Шекспиром, героя — с Лиром и Гамлетом. Правда, в большинстве похвал звучала нотка, которая автору не нравилась: «доброго» «Старика» противопоставляли другим его книгам, «агрессивным» и «циничным». Фолкнер: «Он открыл Бога. До сих пор его мужчины и женщины действовали сами по себе; их победы и поражения были в руках друг у друга, и они доказывали друг другу, как они сильны и круты», а новая книга «осенена божественной любовью и жалостью». Ту же мысль выразил Кашкин: «Больше всяких аллегорий примечательно то новое для Хемингуэя, что несет в себе эта книга: пристальное внимание к богатству душевной жизни не только лирического героя, но и простого кубинского рыбака, участливое внимание к человеку…»
Гонорары в 40 тысяч долларов от «Лайф» и «Скрибнерс», как акулы рыбу, обглодали налоги: автору осталось только 16 тысяч. Но вскоре будет доход от Голливуда: 25 тысяч за право экранизации, столько же за работу консультанта при съемках. 4 мая 1953 года «Старик» принес автору Пулитцеровскую премию, а 28 октября 1954-го — Нобелевскую. Толки о ней ходили с момента публикации; автор говорил, что относится ко всяким премиям скептически, в свою победу не верит, но если вдруг получится — на премиальные 35 тысяч долларов купит самолет «Сессна» (не купил).
«Закулисная» история присуждения премии такова: в 1953 году, когда Хемингуэй попал в очередную катастрофу и пронесся слух о его гибели, Нобелевский комитет спохватился, что хороший писатель может умереть, не дождавшись награды, и обсуждал его кандидатуру, но победил Уинстон Черчилль с мемуарами — он был старше и мог умереть еще раньше. (Литературные соображения всегда играли в присуждении Нобелевских премий меньшую роль, чем политические, нравственные и т. д.) В 1954-м среди претендентов были Эзра Паунд, Поль Клодель, Альбер Камю, Халлдор Лакснесс. Соперники несерьезные: Паунд запятнал себя сотрудничеством с фашистами, Камю и Клодель молоды, Лакснесс — лауреат Сталинской премии. Еще ходили слухи о Пастернаке — тот комментировал их Ольге Фрейденберг: «…люди слышали по Би-би-си, будто (за что купил — продаю) выдвинули меня, но, зная нравы, запросили согласия представительства, ходатайствовавшего, чтобы меня заменили кандидатурой Шолохова, по отклонении которого комиссия выдвинула Хемингуэя, которому, вероятно, премию и присудят… Но мне радостно было и в предположении попасть в разряд, в котором побывали Гамсун и Бунин, и, хотя бы по недоразумению, оказаться рядом с Хемингуэем».
Хемингуэй стал пятым американцем, получившим Нобелевскую (после Синклера Льюиса, Юджина О’Нила, Перл Бак и Фолкнера). Формулировка была такая: «за повествовательное мастерство, в очередной раз продемонстрированное в „Старике и море“, а также за влияние на современную прозу». Хемингуэю она не нравилась. Он тогда болел и не ездил за премией, а только написал речь: «Всякий писатель, знающий, какие великие писатели в прошлом этой премии не получили, принимает ее с чувством смирения. Перечислять этих великих нет нужды — каждый из присутствующих здесь может составить собственный список, сообразуясь со своими знаниями и своей совестью. <…> Для настоящего писателя каждая книга должна быть началом, новой попыткой достигнуть чего-то недостижимого. Он должен всегда стремиться к тому, чего еще никто не совершил или что другие до него стремились совершить, но не сумели. Тогда, если очень повезет, он может добиться успеха.
Как просто было бы создавать литературу, если бы для этого требовалось всего лишь писать по-новому о том, о чем уже писали, и писали хорошо! Именно потому, что в прошлом у нас были такие великие писатели, современный писатель вынужден уходить столь далеко, за пределы доступного ему, туда, где никто не может ему помочь».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.