III. Улюлюканье и тишина
III. Улюлюканье и тишина
Годы не смягчили характера Луи-Огюста. Этот семидесятилетний властный старец становится деспотом. Закоренелая, возведенная в принцип черствость бывшего банкира, оставшись без применения, теперь направлена на всякую ерунду. Одержимый маниакальной скупостью, он никому не доверяет, за всем следит, всюду шарит. В свои тридцать пять лет Поль по-прежнему, как бывало в детстве, совершенно теряется перед отцом. К тому же Луи-Огюст относится к сыну не без враждебности, ведь он не только обманул его надежды, но вдобавок ославил своей мазней, которую высмеивают все парижские газеты. Луи-Огюст грубо и резко помыкает им, унижает оскорбительной жалостью; ему явно доставляет удовольствие отказывать сыну во всех его просьбах, и прежде всего, разумеется, в просьбе повысить содержание; он беспрестанно вслух обсуждает вопрос, согласиться ли ему или не согласиться на отъезд Поля. Старик бесцеремонно вскрывает его письма, поэтому Сезанн не может получать вестей от Гортензии и ничего не знает о малыше.
Несмотря на все эти мучения, Сезанн свыкается со своим экским житьем. Большую радость доставила ему встреча с матерью, которой, очевидно, он признался в своем отцовстве. Живейшее удовольствие испытывает он и от общения с природой родного Прованса, пейзажи которого лишний раз убеждают художника в том, что он не ошибся, что цвет действительно «та точка, где наш мозг соприкасается со вселенной». Поэтому Сезанн мгновенно забывает парижские огорчения и со спокойной душой берется за живопись. Он уверен в себе, уверен в том пути, на который вступил. Узнав из газет, что Гийеме, окончательно избравший легкий путь академических успехов, получил в Салоне этого года вторую медаль, он делает следующий вывод: «Вот отличное доказательство того, что художник, следующий стезей добродетели, награждается людьми, но не живописью».
Как-то раз Оноре Жибер, сменивший в 1870 году своего отца на посту директора экского музея и школы рисования, попросил у Сезанна разрешения посетить его мастерскую: прочитав ряд статей об «импрессионистах», он хотел бы воочию увидеть, сколь велика опасность, нависшая над живописью. Сезанн был так хорошо настроен, что сразу же согласился удовлетворить его просьбу, но не без иронии предупредил Жибера о том, что осмотр его, сезанновской «продукции» не даст ему точного представления о «прогрессе зла», что для этого надо «увидеть работы великих парижских преступников». «После чего онвсе же пришел, – рассказывает Сезанн в письме к Писсарро, – а когда я сказал ему, что вы, к примеру, на первое место ставите не форму, а цвет, и пытался было объяснить ему это наглядно, он закрыл глаза и отвернулся. Однако он сказался понимающим, и мы расстались, довольные друг другом... Добрый человек этот посоветовал мне быть настойчивым, ибо терпение – мать таланта и т. д.».
Лето стоит знойное (9 июля в Париже 34 градуса в тени). Сезанн работает. В конце июня Валабрег привез ему из Парижа письмо от Гортензии; на улице Вожирар все обстоит благополучно, «малыш здоров». Успокоенный, Сезанн работает. Пишет пейзажи. Он эти провансальские пейзажи трактует так, как если бы то были окрестности Понтуаза или Овера: влажное небо, сочная листва, формы, расплывающиеся в кольце неосязаемого тумана, обилие зеленого и синего.
Ныне ученик Писсарро поистине художник-импрессионист. Однако в силу природной склонности, а может быть сказывается и привычка к требующей порядка и точности латыни, Сезанну трудно удовлетвориться простой передачей «впечатлений»; у него врожденная потребность упорядочивать свое полотно, придавать ему стройность, ритм, единство, постигать его разумом. Импрессионизм, безусловно, научил Сезанна всему или по крайней мере существенно важному, а главное, преподал ему ту истину, что в живописи цвет имеет решающее значение, но есть в импрессионизме какая-то тенденция к поверхностным впечатлениям, которая мешает художнику и которую он более или менее сознательно старается устранить. Сезанн работает.
Хотя отец всячески препятствовал отъезду Сезанна, хотя при других обстоятельствах художник и сам был бы рад пожить здесь еще немного (столько вопросов возникло в связи с новым полотном), он в сентябре возвращается к Гортензии.
Несколько месяцев одиночества и раздумий в Эксе были ему очень полезны. Перед ним открывалось будущее, полное надежд. Какое значение имеет визгливый лай кучки тупоголовых крикунов! Сезанн знает – настанет день, когда достоинства его живописи будут признаны.
Он настолько в этом уверен, что, обычно замкнутый и сдержанный во всем касающемся его творчества, не колеблясь, поверяет свои мысли матери: «Прихожу к убеждению, что я сильнее всех, кто меня окружает, а вы знаете, что вера в себя пришла ко мне вполне осознанно. Мне необходимо всегда работать, но не для того, – уточняет он, – чтобы добиться завершения начатого, что само по себе восхищает одних лишь дураков. Только обыватели, люди вульгарного вкуса ценят законченность, между тем как это порой всего лишь ремесленничество и все порожденное им нехудожественно и банально. Я стараюсь наполнить свои полотна деталями, чтобы работать правдивее и совершеннее. Поверьте, для каждого художника неизбежно наступает момент, когда он получает признание и у него появляются поклонники, более горячие и убежденные, нежели те, кого прельщает обманчивая внешняя сторона». Сезанн надеется, что успех – его будущий успех – даже принесет ему деньги.
«Время для продажи очень неблагоприятное: буржуа не хочет расставаться с монетой, но это положение изменится», – убежденно говорит он.
Никогда еще Сезанн не был так уверен в себе. Высокий открытый лоб с рано появившимися залысинами, длинные ниспадающие на шею волосы, густая борода и черные задумчивые глаза создают впечатление силы и зрелости. Он приближается к тихой пристани. Отныне, как говорит Сезанн матери, ему достаточно глубокого пристального изучения природы, чтобы в один прекрасный день осуществить свое сокровенное желание – стать тем неповторимым художником, каким он стремится быть.
Своих друзей Сезанн нашел в положении, далеко не окрыляющем. Взрыв негодования, каким была встречена весенняя выставка, имел свои печальные последствия. Художникам не удается ничего продать, и, чтобы не умереть с голоду, они вынуждены, когда представляется счастливый случай, отдавать свои полотна по смехотворно низкой цене: 40 франков, а иной раз и того меньше. Наиболее непризнанные испытывают жестокую нужду. Однако трудности – последствия остракизма, жертвой которого стали импрессионисты, – еще крепче сплачивают их. Они помогают друг другу чем только могут. Чувство горячей дружбы согревает их. Какие беспросветные дни! Но в этот мрак неожиданно врывается светлый луч. Всеми отвергнутые художники познакомились с двадцатишестилетним человеком, верным поклонником их живописи, Густавом Кайботтом103.
Принадлежа к одному из семейств крупной буржуазии, разбогатевшему на коммерции, Кайботт после внезапной смерти отца стал обладателем довольно значительного состояния. Теперь он полностью избавлен от необходимости зарабатывать на жизнь и может свободно предаваться своим страстям. А их у него оказалось много: его увлекают корабли и вопросы судостроения, садоводство и филателия, но у этого молодого холостяка есть и другое увлечение: живопись. В прошлом году Кайботт по конкурсу был принят в Школу изящных искусств. Он стал заниматься в мастерской у Бонна, но быстро разочаровался в академическом методе преподавания и перестал посещать занятия.
Именно этим летом Кайботт познакомился с Моне, Ренуаром, а затем и со всей группой импрессионистов. Плененный их талантом, он старается, насколько это в его силах, облегчить им существование. Худощавый шатен с тонким, бледным лицом и задумчивыми серыми глазами, Кайботт отличается исключительным изяществом и благородством манер, чему соответствуют высокие моральные качества: широта ума сочетается в нем с терпимостью, искренность – со сдержанностью, скромность – с обязательностью. С новыми друзьями он ведет себя как меценат, зачастую предоставляет им кров и пищу, одалживает и дарит деньги и, что всего важнее, приобретает их полотна.
Кайботта побуждают к тому какие-то свои соображения. Прежде всего он стремится оказать действенную помощь художникам. И преимущественно приобретает картины, оставленные в залог торговцам красками. «Никто этого полотна не берет? Хорошо! Я его беру!» – вот излюбленные слова молодого мецената. Но великодушие Кайботта, разумеется, не может оградить от невзгод всех его друзей.
С некоторых пор атмосфера в доме Золя кажется Сезанну напряженной. Автор «Ругон-Маккаров» с бурным нетерпением ждет успеха. Книга «Завоевание Плассана» вышла еще в мае, но за полгода продано всего лишь 1700 экземпляров, однако самое скверное в том, что критика не удостоила вниманием эту работу: ни одного отклика в прессе. Золя мечет громы и молнии. В знойные летние дни он вспоминает «Параду», Галисский замок под Эксом, место, которое не раз бывало для Сезанна, Байля и самого романиста конечной целью их совместных прогулок. В пятой книге серии «Проступок аббата Муре» Золя точно описал всю обстановку. Завоюет ли он на сей раз читателя? Воодушевленный страстным желанием добиться успеха у публики, отдаваясь всем своим существом творчеству, писатель, взбудораженный самой работой, захваченный судьбами своих героев, заполнил эту книгу поэтическими картинами, любовными сценами, пылкими, полными пароксизмов чувственности страницами. Золя утверждает, что теперь им всецело завладела «страсть к точному анализу»104.
Так ли это? Если Сезанн излечился от романтизма, то Золя, наоборот, хочет он того или нет, погрузился в свой романтизм, судя по всему, еще глубже.
Сезанн снова берется за кисть. Он изучает великих мастеров и, вдохновляясь ими, пишет полотна, которые значат для него больше, чем обычные упражнения: в данном случае это попытка найти ясное решение задач, диктуемых живописью. То шаткое, что есть в «импрессионизме» – погоня за мимолетной игрой света, примат зрительного эффекта и эфемерность мгновенного впечатления, – все меньше и меньше удовлетворяет его.
Сезанн все время одержим одним желанием – выразить в радужном трепете мерцающего света прочность и неизменность реального. Собственные ощущения... все в художнике отказывается принять их такими, как они есть. Сезанн чувствует властную необходимость подвергнуть свое видение мира проверке разумом и, исходя из этого, по возможности все упорядочить. Достигнув в результате медленного и часто извилистого пути всего, что сегодня есть нового в искусстве, Сезанн смутно ощущает, как таящиеся в нем силы влекут его к неведомым берегам. Импрессионизм – это бунт и победа. Но этот бунт и эта победа, предчувствует Сезанн, получат широкое значение только в тот день, когда, сохраняя связь с традицией, они омолодят ее и дадут ей новую жизнь. С палитрой в руке Сезанн безмолвно размышляет.
Для него на первом месте именно эти искания. В глубине души он, как всякий художник, естественно, жаждет одобрения, но остается в то же время равнодушным к успеху как к таковому, успеху ради успеха. Для него успех не самоцель, а лишь следствие достигнутого. Вот почему он не без иронической усмешки воспринимает взрывы негодования Золя; планы друзей-художников тоже мало интересуют Сезанна.
В нынешнем, 1875 году художники хотели бы снова устроить выставку работ всей группы. Однако по материальным соображениям они решают предварительно принять участие в общем широком аукционе в отеле Друо. Сезанн не хочет в нем участвовать и, по правде говоря, не раскаивается в своем отказе.
24 марта аукцион состоялся. Он проходил бурно. Распоясавшаяся толпа отвечала негодующим визгом на каждое увеличение цен. Люди в зале сбивали друг друга с ног, ожесточенно спорили, готовые пустить в ход кулаки.
Оценщику пришлось вызвать полицию. И все же вопреки усилиям некоторых любителей живописи, таких, как Кайботт и Теодор Дюре, защищавших «импрессионистов» и старавшихся поднять цены, аукцион заканчивается полным крахом.
Семьдесят три полотна, присланные Ренуаром, Моне, Сислеем и Бертой Моризо, были проданы по смехотворно низким ценам. Альбер Вольф, критик «Фигаро», воспользовался случаем, чтобы высказать «всю правду» художникам нового направления.
«Впечатление, полученное от импрессионистов, такое, – пишет критик, – точно по клавиатуре рояля прошлась кошка или коробкой с красками завладела обезьяна».
При этом скандальном шуме, который по враждебности превзошел все самые худшие предположения художников, товарищи Сезанна пали духом и отказались от намечавшейся выставки. Зато, как бы в возмещение неудач, аукцион в отеле Друо принес им нового друга. Этот скромный коллекционер, влюбленный в Делакруа, – служащий главного таможенного управления Виктор Шоке. В зале среди немногих посетителей, сочувствующих импрессионистам и противостоящих разгневанной толпе, художники заметили человека средних лет, высокого, с красивыми посеребренными волосами, худым костистым лицом аскета, на котором лихорадочно горели глубоко посаженные глаза. Тряся бородкой, он, не щадя сил, с жаром защищал выставленные работы, неизменно учтивый и сдержанный.
Кто он? Ренуар узнал об этом на следующий день из полученного им письма, в котором таможенный чиновник, назвавшись, хвалил полотна художника, и спрашивал, не согласится ли он написать портрет госпожи Шоке. Минувшей весной Шоке намеревался посетить выставку на бульваре Капюсин, но друзья почему-то отговорили его. В отеле Друо он все-таки побывал. Случайно. И не раскаивается в том. Полотна Ренуара слегка напомнили ему картины любимого им Делакруа, чьи творения он коллекционирует. Между Шоке и Ренуаром быстро устанавливаются добрые отношения. Шоке – образец подлинного любителя живописи, его не интересуют ни мода, ни рыночная цена полотна и, уж конечно, меньше всего спекулятивные махинации с картинами.
Шоке не богат: приобретая картины, он терпит лишения, урезывает себя в питании, в одежде и даже обходится без зимнего пальто. Но Шоке наделен, и при том в наивысшей степени, тем, чего ни за какие деньги не купишь: у него превосходный вкус. Шоке приобретает только те картины, которые ему полюбились, полагаясь при этом лишь на интуицию: покупает для своего удовольствия, из чувства непреодолимой потребности: искусство для него насущная необходимость, в нем вся его жизнь.
Шоке мог бы подняться по служебной лестнице на более высокую ступень, если бы согласился переехать в пограничный район. Карьере он предпочел жизнь в Париже и возможность в свое удовольствие рыться в лавках с разным старьем, в лавках антикваров, торговцев эстампами, в тесных лавчонках букинистов. Способность проникаться произведениями искусства, безошибочное чутье, неиссякаемое терпение да еще тупость современников, отвергающих даже Делакруа, позволили Шоке собрать сокровища в своей квартире на улице Риволи против Тюильрийского парка. Ренуар в восторге от музея, который он тут обнаружил. Здесь собрано двадцать картин Делакруа, не считая многих его акварелей и рисунков, работы Курбе и Моне, прелестное полотно кисти Коро; есть тут мебель XVI века, Людовика XIII, эпохи Регентства, Людовика XV, Людовика XVI, а также большая коллекция старинных часов, неверский и лотарингский фаянс и фарфор севрский, Индийской компании, Турне, Шантильи, Сен-Клу...
В первую же встречу с Шоке Ренуар по-братски вспомнил о Сезанне; если есть человек, который в состоянии оценить мастерство Сезанна, то это, безусловно, Шоке. Однажды Ренуар привел своего нового друга на улицу Клозель – в лавку папаши Танги – взглянуть на полотна художника из Экса. Ренуар не ошибся. Реакция последовала немедленно. Остановив свой выбор на полотне «Купальщицы», Шоке тут же купил его. «Как чудесно это будет выглядеть, – воскликнул он, – между Курбе и Делакруа!» В восторге от своего приобретения Шоке с Ренуаром возвращается к себе на улицу Риволи. Однако Шоке не без волнения переступает порог своей квартиры: оценит ли покупку жена? «Послушайте, Ренуар, окажите мне услугу Скажите моей жене, что картина Сезанна принадлежит вам, а уходя, вы забудете прихватить ее с собой. У Марии будет время привыкнуть к картине, прежде чем я признаюсь, что она моя».
Однако признание не замедлило последовать, так как Шоке не терпелось лично познакомиться с Сезанном. Покаявшись в обмане, Шоке попросил Ренуара пригласить автора «Купальщиц» на улицу Риволи. Так встретились два страстно увлеченных человека. «Ренуар говорил мне, что вы любите Делакруа», – заметил Сезанн, едва переступив порог квартиры. «Я боготворю Делакруа, – ответил Шоке. – Посмотрим вместе все, что есть у меня из его работ». И вот коллекционер и художник рассматривают развешанные на стенах полотна, извлекают из разных ящиков и коробок акварели и рисунки. Теперь произведения Делакруа разбросаны повсюду: на стульях, на обитых розовым шелком креслах эпохи Людовика XVI и даже на устланном коврами полу. Шоке и Сезанн, стоя на коленях, смотрят, восхищаются, вскрикивают. И вдруг, потрясенные, не справившись с волнением, плачут. Так завязалась большая дружба.
«Моральную поддержку» – вот что отныне Сезанн находит у Шоке. Он на лету схватывает все замыслы художника. Для него Сезанн – великий мастер современности. Если в присутствии Шоке заговаривают о живописи, он торопится вставить в беседу два слова, выражающих всю его страсть: «А Сезанн?» Сезанн становится «его художником». Часто он вместе с Ренуаром обедает у Шоке. Два новых друга поддерживают постоянные отношения, вдохновляемые благоговейным восторгом перед творениями Делакруа. Шоке к тому же так скромен, так учтив и предупредителен, что рядом с ним Сезанн забывает о своей боязни «закрючивания». Без слов ясно, что он напишет портрет Шоке. Не под его ли влиянием художник создает «Апофеоз Делакруа»? Во всяком случае, Шоке на этом полотне изображен рядом с Писсарро, Моне и самим Сезанном.
В январе Сезанн переезжает с улицы Вожирар на остров Сен-Луи, где в бывшей мастерской Добиньи на набережной Анжу, 13 живет Гийомен. Сезанн иногда работает бок о бок с ним на набережных Сены. Но чаще всего он в одиночестве продолжает свои поиски.
От кого может он сегодня получить какую-нибудь помощь?
Художник не всегда обеспечен моделями и потому часто просит жену позировать ему или без конца пишет себя самого. В этих автопортретах нет самолюбования. Сезанн не пытается раскрыть в них самого себя или внести в них какую-то загадочность. Сущность собственного «я» ему безразлична: он пишет себя так, как если бы писал тарелку с пирожными или вазу с цветами, пишет для того, чтобы уточнить некоторые технические приемы, опробовать их. То же относится к его этюдам «Купальщики» и «Купальщицы», где он сталкивается с трудными проблемами композиции. Можно ли сомневаться в том, что именно эти этюды связаны с воспоминаниями о былых прогулках к берегам Арки, воспоминаниями, которые настойчиво требуют от него решения трудней проблемы композиции?
Этюды, обыкновенные этюды... вот что значат для Сезанна его полотна; он смотрит на них как на упражнения, необходимые для будущей работы, о которой он мечтает. Этюды, по его мнению, не заслуживают внимания. Маленькому Полю – ему три с половиной года – дано полное право нещадно рвать все, что его душе угодно. Сезанна это только умиляет. «Сын, – говорит он, – открыл окна и печи... Маленький плутишка прекрасно понимает, что на полотне нарисован дом». Но, даже играя, малыш уничтожает много меньше полотен, чем сам художник в приступе гнева.
Увлеченный поставленной перед собой задачей, которая, усложняясь с каждым днем, выдвигает перед ним все новые вопросы, художник живет отшельником. Одинокие прогулки приводят Сезанна на улицу Клозель, куда он иногда заходит пожать руку папаше Танги, запастись красками и оставить в лавке несколько своих картин, кажущихся ему более или менее удачными. Иной раз, повстречав у Танги приятеля, Сезанн дает увести себя в кафе «Нувель-Атен» на площади Пигаль, где теперь собираются бывшие завсегдатаи кафе Гербуа, но никогда там не задерживается.
Более чем когда-либо испытывает он отвращение к пивным, ко всяким сборищам и пустой болтовне. За редким исключением Сезанн предпочитает обществу художников круг простых скромных людей – они по крайней мере не рассуждают о живописи, не изрекают во весь голос всякие благоглупости. Самомнение этих «ораторов» раздражает Сезанна. Впрочем, если в «Нувель-Атен» иные художники или критики, зная об его усилиях, уважают их значимость, другие – в их числе желчный Дюранти – не скрывают иронии, презрительной жалости к этому угрюмому художнику в перепачканной красками одежде. «Видимо, Сезанн потому кладет столько зеленого на свое полотно, – саркастически цедит сквозь зубы Дюранти, – что воображает, будто килограмм зеленого зеленее, чем один грамм»105.
Держась в стороне, Сезанн постепенно теряет связь с действительностью. Стоит ему отложить палитру и попасть в среду, чуждую волнующим его интересам, как он робеет и, вероятно, производит впечатление сумасброда. Его робость не только не уменьшается, но с каждым днем все возрастает. Что толку бороться со своей угловатостью? Чем активнее он пытается противостоять ей, тем сильнее она проявляется.
Малейшее препятствие, с которым сталкивается Сезанн, вызывает в нем нерешительность, повергает в бесконечные сомнения, его все сковывает. В один прекрасный день Сезанн получил приглашение на обед к Нине де Виллар106. Молодая, красивая, превосходная пианистка Нина де Виллар, истинная «принцесса Богемы», собирает вокруг себя общество художников и актеров. В доме у нее никаких церемоний. Обедают запросто, рассаживаются как угодно, а когда появляются запоздавшие, блюда разогревают. Много завсегдатаев «Нувель-Атен» посещает этот гостеприимный дом. Видимо, кто-то из них и сообщил его хозяйке адрес Сезанна. Приглашение смутило художника. Но после бесчисленных колебаний он все же решает отправиться в назначенный день к Нине де Виллар. Вот он у дверей ее квартиры на улице Муан в квартале Батиньоль. Звонит. Никакого отклика. Звонит еще раз. По-прежнему тишина. Сезанн разочарован, он не знает, что предпринять, как дверь неожиданно открывается. Полуодетая горничная – ее блузка расстегнута, светлые, чуть ли не до колен волосы распущены – спрашивает, что угодно мосье. Оказывается, Сезанн явился слишком рано. Вид прелестной субретки взволновал его, невнятно пробормотав извинения, он торопится уйти, мысленно ругая себя почем зря. «Не умею я вести себя, никогда не умел. Страшная штука жизнь!»
Однако Сезанн возвращается на улицу Муан. Как и многие другие здесь присутствующие, он быстро оценил атмосферу теплоты, господствующей в этом доме, где у него среди гостей много знакомых. Он подсаживается то к Полю Алексису, то к доктору Гаше, а чаще всего к молодому музыканту Кабанеру, который с первого взгляда влюбился в его живопись.
Отныне Кабанер, так же как Шоке, как Гаше и Танги, один из самых ярых защитников Сезанна. Увы, рядом с мнениями людей более авторитетных его оценке не хватает вескости. Кабанер гораздо менее известен своей музыкой, чем меткими остротами, в которых большинство людей не улавливает их нарочитого юмора, принимая его шутки как признак простодушия. Странный человек этот Кабанер! Восхищение Сезанном, бесспорно, его заслуга, самого же себя он считает неудачником.
Наделенный богатой фантазией, своеобразным талантом, Кабанер в противоположность Сезанну не развивает своих природных данных, он не способен смело отдаться своей профессии, не способен систематически и упорно работать, изо дня в день прилагая те, казалось бы, ничтожно малые усилия, благодаря накоплению которых в конце концов рождаются все великие творения. Да, бесспорно, странный человек! Каталонец, родом из Перпиньяна, Кабанер – бледный, худой коротышка, до болезненности хилый. Невнятно шепелявя, он постоянно подтрунивает над кем-нибудь из присутствующих, а больше всего над самим собой. Когда хвалят его как музыканта, он отвечает: «О, в памяти потомства я останусь главным образом как философ!»
Однажды он сказал: «Мой отец был прямо Наполеон, но только менее глуп». Кабанер, этот мистификатор, которому ничего не стоит прослыть не таким, каков он в действительности, глубоко понимает значение слова «дружба». Сезанн может не сомневаться, что и в Кабанаре он найдет «моральную поддержку».
1876 год. Прошло свыше года с тех пор, как художник покинул Экс. Пора подумать о возвращении, пора пожить несколько месяцев дома, чтобы усыпить подозрительность отца. Что будет с ним, если Луи-Огюст откажет ему в ежемесячном содержании: при одной только мысли об этом Сезанн леденеет. Он хорошо знает, что не сможет обеспечить себя и семью. Ни к ремеслу, ни к какой-либо работе, ни к чему, кроме живописи, он не способен: он способен лишь писать жалкие картины, такие еще несовершенные, ничего, кроме смеха глупцов, они не вызывают. Если отец в минуту раздражения лишит его помощи, он погибнет.
В этом году друзья Сезанна хотят еще раз попытаться привлечь внимание публики новой выставкой. Сезанн не примет в ней участия. Почему? Ведь узы, соединяющие его с друзьями, по-прежнему прочны. В начале 1876 года Сезанн познакомил своего друга Моне с Виктором Шоке, оказав тому услугу, которой сам был обязан Ренуару. Одно полотно Сезанн (как и в прошлом году) посылает в Салон, но жюри, как и следовало ожидать, и на сей раз отвергает его.
Почему Сезанн не участвует в выставке группы? Неизвестно.
Во всяком случае, когда в апреле открылась выставка, Сезанн уже был в Провансе.
* * *
Погода в Провансе пасмурная. Весна гнилая. То дождь, то заморозки. В Жа де Буффане погиб весь урожай фруктов. Летом сгорели виноградники. У Луи-Огюста действительно есть основания для плохого настроения: деньги – это деньги, а яблоки – это яблоки. «Вот оно, преимущество искусства, живопись непреходяща», – думает Сезанн, лукаво усмехаясь.
Благодаря Шоке, который посылает ему газеты и каталоги, Сезанн может ознакомиться со всем, что напечатано о выставке его друзей (она открылась на улице Лепелетье, в галерее Дюран-Рюэля). Отзывы прессы убийственные. Сезанн зорко следит за тем, чтобы на глаза отцу не попались газеты с такими статьями, как, например, резкая разносная статья некоего Вольфа107, напечатанная в «Фигаро»: «На улицу Лепелетье обрушилось несчастье, – язвит этот широко известный критик. – После пожара в Опере108 квартал постигло новое бедствие. Пять или шесть сумасшедших, среди них одна женщина, группа несчастных, страдающих манией величия, организовали эту встречу, чтоб продемонстрировать друг другу свои работы. Глядя на них, посетители выставки лопаются от смеха. Но у меня на душе тяжело... Как ужасно зрелище человеческого тщеславия, переходящего в безумие».
И в таком тоне во всю длину газетного столбца критик обвиняет «членов этой группы в посредственности, тщеславии, крикливости», в том, что они «возвели отрицание подлинного искусства в некий принцип... Привязав измазанную красками тряпку к палке от метлы, они объявили ее своим знаменем... Я знаю лично кое-кого из этих несносных импрессионистов; милые молодые люди, очень убежденные, серьезно уверенные в том, что они нашли свой путь. Прискорбное зрелище!»
Несмотря на дурную погоду, Сезанн возобновил прогулки по окрестностям. Еще раз сопоставляет он то, чему научился, с этим пейзажем, в который с каждым годом проникает все глубже. Как все здесь не похоже на те места, где работают его друзья, на маленькие деревушки Иль де Франс, на берега рек, сочные луга, пологие холмы, где все дышит тихой прелестью, а на глади лениво текущих вод играют отблески рассеянного света. Здесь, в Провансе, земля суровая, всюду преобладает камень. Резко очерченные формы плотно, в закономерной последовательности наслаиваются одна на другую. Здесь все сила, четкость, постоянство. Чтобы передать подлинность этой земли, недостаточно одного только «впечатления». Надо найти то, что в ней прочно и неизменно. Надо писать вновь и вновь – не удовлетворяться обманчивым зрительным восприятием. И Сезанн принуждает себя к самой суровой дисциплине.
В начале июня он попадает в Эстак. Жители городка встречают его неприветливо. «Если бы взгляды могли убивать, я бы давно погиб», – не без иронии говорит Сезанн. Но что ему до этих людей?
Здесь, в уединении холмов и моря, он наслаждается полным покоем, у него достаточно времени, чтобы поразмыслить над проблемами, которые ставит перед ним живопись.
«Тут все как на игральной карте, – объясняет Сезанн Писсарро, – красные кровли, синее море... Солнце такое ужасающее, что мне чудится, будто предметы становятся силуэтами и не только белыми или черными, но и синими, красными, коричневыми, фиолетовыми. Быть может, я ошибаюсь, но я воспринимаю их антиподами объемности». Шоке, чей портрет, богатый и крепкий по живописи, Сезанн написал еще в Париже, заказал ему два небольших «мотива». Художник увлеченно работает, почти сожалея о том, что скоро (в конце июля) ему придется вернуться в Париж. Благодаря вечно зеленым соснам, оливам, лаврам, кипарисам и каменному дубу провансальская природа никогда не меняется. Она позволяет Сезанну работать медленно и подолгу размышлять над теми задачами, решение которых становится для него все более и более неотложным. «Некоторые мотивы требуют не менее трех-четырех месяцев работы», – определяет Сезанн. И дает себе слово при первой возможности вернуться в Эстак. Прованс! Никогда еще он до такой степени не постигал этот край. Для живописи Сезанна, столь своеобразной, столь отличной от живописи его друзей, Прованс совершенно необходим.
Понимал ли Сезанн, что он безвозвратно отходит от своих друзей-импрессионистов? Было бы странно, если б он этого не заметил. Но Сезанн испытывает к своим собратьям слишком большую благодарность, чтобы даже мысленно отречься or них или расстаться с ними. Без них, без Писсарро он не был бы тем художником, каким стал сегодня. Он по-прежнему их соратник и, как всегда, готов выставляться вместе с ними. Но в отличие от друзей Салон остается для него землей обетованной. Удастся ли ему попасть туда? Сезанн не отказывается от этой надежды. Неужели доступ в Салон для него закрыт навсегда? Неужели не наступит день, когда его полотна оценят, наконец, в Салоне? Прошли годы, кончились времена его дерзких выступлений и срывов. Трезво обдумав положение, Сезанн решает сейчас и впредь посылать на жюри свои наиболее «безобидные» работы.
* * *
В Париже, куда художник приехал в августе, только и разговоров, что об одном человеке и об одной книге. Человек этот – Золя, книга – его роман «Западня». Потребовалось всего лишь три месяца, чтобы имя Золя вдруг прогремело. В марте писатель опубликовал шестой том своей эпопеи «Его превосходительство Эжен Ругон», книгу, которая, как и пять ей предшествовавших, почти не имела успеха. Но 13 апреля газета «Ле Бьен Пюблик» начала печатать из номера в номер седьмой том этой эпопеи – «Западню». И сразу роман стал темой яростных споров. Беспощадное описание нравов вызвало сенсацию. Возмущение, угрозы, отказ от подписки. Какой скандал! Взбунтовавшихся подписчиков оказалось так много, что 6 июня «Ле Бьен Пюблик» вынуждена прервать печатание романа. 9 июля Катюль Мендес, редактор «Ла Репюблик де Леттр», возобновляет печатание «Западни». Карикатуристы в газетах потешаются над очередным «героем дня»: Золя – огромная голова на тщедушном теле, съехавшее на нос пенсне и всклокоченная бородка – приветствует Бальзака; так Золя становится знаменитостью.
А вот дела импрессионистов отнюдь не столь успешны. Кто, за исключением нескольких чудаков, верит в их будущее? Золя обвиняют в том, что он смакует порок, упрекают в безнравственности и порнографии. Ну и пусть! Все-таки его талант признают, хотя и корят писателя за то, что он употребляет его во зло. В тот самый день, когда Альбер Вольф назвал импрессионистов маньяками – совпадение знаменательное, – он же объявил роман «Его превосходительство Эжен Ругон» – «произведением настоящего писателя, достойного своих предшественников. Я признаю, что романисту не хватает чувства меры, – добавляет Вольф, – но его произведение представляет большой интерес и, бесспорно, весьма значительно». Импрессионистам же в таланте отказывают. И даже те, от кого по праву можно было ожидать понимания, сугубо сдержанны в своих оценках. Дюранти, завсегдатай кафе «Нувель-Атен», постоянный свидетель усилий импрессионистов, недавно опубликовал о них брошюрку: «Новая живопись». Что же отмечает Дюранти у этой группы? «Оригиналы и простаки, наивные визионеры рядом с вдумчивыми наблюдателями, неучи рядом с учеными, которые хотели бы обрести простодушие неучей; истинная отрада для тех, кто знает и любит живопись, и рядом – жалкие потуги, способные вызвать одно лишь раздражение. Замыслы одних еще не вылились в определенную форму, кистью других водит почти неосознанная дерзость» – вот что, по оценке Дюранти, представляет собой эта группа. После всего сказанного можно, пожалуй, простить и Альбера Вольфа.
Если бы друзья Сезанна не встретили Кайботта, посвятившего себя их делу, не жалеющего для них ни трудов, ни денег, они, конечно, еще долгое время не могли бы предложить свои работы вниманию публики. Кайботт хочет любой ценой организовать выставку не позднее чем через два года, то есть в 1878. Странный человек этот Кайботт! Ему только 28 лет, а он уже думает о смерти. «В нашей семье умирают рано», – любит повторять он. Кайботт одержим этой мыслью и в такой степени убежден в кратковременности своего пребывания в этом мире, что осенью составляет завещание. Боясь, как бы после его смерти друзья-художники не остались без помощи, он завещает сумму в тридцать – сорок тысяч франков, и даже более, если это потребуется на «обеспечение наилучших условий» для выставки 1878 года. Кайботт не сомневается, что место импрессионистов в Лувре. С тех пор как он узнал художников этого направления, им куплено немало их полотен. Этим полотнам он тоже хочет обеспечить достойную судьбу. Он приносит их в дар государству. «Но, – уточняет Кайботт, – так как я желаю, чтобы мой дар очутился не где-нибудь на чердаке или в провинциальном музее, а только в Люксембургском музее и позднее в Лувре, то желание это должно быть выполнено по истечении определенного времени, необходимого для того, чтобы публика, я не скажу поняла, но хотя бы приняла эту живопись. На это может уйти двадцать лет и более. А до той поры указанные полотна должны храниться у моего брата Марсиаля, в случае же его смерти у кого-либо другого из моих наследников».
Мрачные мысли о смерти, владеющие Кайботтом, не мешают ему деятельно заниматься подготовкой выставки. Всю осень и зиму он упорно работает, стремясь осуществить свой план. «Выставка состоится, она должна состояться», – пишет он в январе Писсарро. Очень трудно подыскать подходящее помещение, так как Дюран-Рюэль сдал на год свою галерею в аренду. Однако настойчивость Кайботта преодолевает все препятствия. Он с таким рвением занимается этим делом, что выставку можно открыть не в будущем году, до которого остается еще шесть месяцев, но уже нынешней весной.
Поймут ли на сей раз публика и критика всю значительность новой живописи? Количество полотен, их качество должны обезоружить многих, кто настроен против группы. Кроме того, на этот раз группа предстанет перед публикой в гораздо более однородном составе. Выставляться будут не «скооперировавшиеся», а одни лишь импрессионисты. Дело теперь настолько ясно, что друзья Сезанна, принимая прозвище, которым три года назад их наградил Луи Леруа, решают под нажимом Ренуара недвусмысленно назвать свое выступление «Выставкой импрессионистов», ибо, как утверждает Ренуар, это все равно, что объявить публике: «Вы найдете здесь ту живопись, которая вам не нравится. Если войдете, тем хуже для вас. Свои 10 су, заплаченных за вход, вы обратно не получите!»
Каждый участник выставки полон надежд, каждый собирается послать свои лучшие работы. Сезанн, тот выставит около пятнадцати полотен, которые считает наиболее удачными, – натюрморты, пейзажи, портрет Шоке, женский портрет, этюд «Купальщиков», цветы и акварели. Таким образом желающие смогут познакомиться со всем его творчеством и составить себе полное представление о его поисках в целом, а также суждение о его мастерстве и приемах.
Сезанну сейчас 38 лет, и, бесспорно, пора относиться к нему по-иному, не считать его бездарным мазилой, а признать, что в нем формируется большой художник. Счастливец Золя! Он по крайней мере осуществил свои желания. Он жаждал известности, богатства, хотел привлечь внимание широкой публики, потрясти толпу. Все пришло к нему сразу. В феврале «Западня» вышла отдельной книгой и имела огромный успех. Все газеты полны отзывов об этой нашумевшей книге, издания следуют одно за другим. Золя – его читают все и всюду – писатель, о котором больше чем о ком-либо говорят во Франции именно в те дни, когда 4 апреля на улице Лепелетье, 6, в обширном помещении на втором этаже открылась третья выставка импрессионистов.
Какой блеск! Анфилада высоких комнат, а в ней развернута дивная коллекция ярких, красочных полотен, юных, прекрасных, солнечных. Весна живописи! Уже в первых залах посетителей встречают работы Моне и Ренуара. Вот «Виды вокзала Сен-Лазар» кисти Моне, чуть подальше его же «Белые индюшки», вот полотно Ренуара «На качелях», а в большом зале его «Бал в Мулен де ля Галетт». Большой зал! Лучшее, почетное место отведено полотнам Сезанна, дополняемым полотнами Берты Моризо. Тут картины Гийомена и Сислея, его «Мост в Аржентее» и «Наводнение в Марли», там «Виды Овера и Понтуаза» кисти Писсарро, вещи Кайботта, и снова Моне; в галерее царит Дега. В общем около двухсот сорока полотен, выбор которых тщательно продуман и дает исчерпывающее представление об импрессионизме – раз уж он существует – и о том, что он предлагает наиболее нового и подлинно художественного.
И действительно, первые посетители – публика многочисленная и весьма элегантная – ведут себя сдержаннее, чем на предыдущих выставках. «Даже те, – отмечает журналист из „Ле Сьекль“, – кто шел сюда с намерением все критиковать, задерживались у многих полотен, любуясь ими». Кое-кто утверждает, что импрессионисты, как их теперь официально представляют публике, не лишены «известной смелости», что их манера письма «свидетельствует о большой искренности». Короче говоря, все как будто проходит наилучшим образом, и, как пишет «Курье де Франс», «можно считать, что враждебность, с какой импрессионистов встретили при их появлении, была всего лишь неловким, диковатым выражением неподдельного и глубокого удивления».
Увы! Импрессионистам рано радоваться. Газеты и в самом деле не замедлили ополчиться против них – несколько сдержанных статей не в счет. Стремясь популяризовать выставку, некий юноша по имени Жорж Ривьер, следуя совету Ренуара, начал выпускать на время существования выставки листок под названием «Импрессионист».
В первом номере от 6 апреля Ривьер в открытом письме, адресованном «Фигаро», с сожалением отмечает, что «газеты, за редким исключением, единодушны в своих нападках». С этого дня общественное мнение меняется. Поддерживаемая и поощряемая беглым огнем язвительных статей, та же бурная, скалящая зубы толпа, как и в предыдущие годы, толкаясь, заполняет залы выставки на улице Лепелетье. «Невозможно, – пишет в „Ле Спортсмен“ некий Барбуйотт, – свыше десяти минут простоять у вызвавших сенсацию полотен, чтобы у, вас сразу не начался приступ морской болезни... Не это ли ощущение дало право некоторым любителям позлословить по сему поводу: „Нельзя не признать, что на выставке имеются полотна, которые „удались“ художнику, и реакция вполне закономерна“.
Среди этого бурного потока нападок, среди шумной толпы, хлынувшей в выставочные залы на улице Лепелетье, Шоке, оскорбленный в самых святых чувствах, пытается бороться. Каждый день он тут с открытия и до закрытия неутомимо пускает в ход все свое красноречие. Вежливый, любезный, порою ироничный и настойчивый. Шоке горячо и взволнованно пытается переубедить злобных насмешников и, стоя у полотен, старается наглядно доказать, как они не правы, осуждая эти мастерские творения. Но чаще всего к Шоке относятся как к тихо помешанному.
На улице Лепелетье, на бульваре дез Итальен газетчики бойко выкрикивают: «Импрессионист»!», но листок не продаетcя. Его воспринимают лишь как еще один дерзкий вызов этих жаждущих рекламы художников, стремящихся любой ценой завербовать сторонников своей живописи.
Иногда к концу дня, когда толпа редеет – выставка закрывается в пять часов, – на улицу Лепелетье приходит Сезанн. Он встречает здесь кое-кого из друзей: Шоке или Ренуара, Кайботта, Писсарро, Ривьера. Молча садится Сезанн рядом с ними и, понурив голову, уставившись в одну точку, слушает их. Шоке, еще возбужденный спорами, которые он вел целый день, силится уверить его, что непонимание скоро кончится, люди откроют глаза и перестанут заблуждаться. Сезанн в задумчивости качает головой.
В нынешнем году друзья в знак уважения к художнику отвели для его полотен лучшее место в большом зале, хорошо освещенную длинную стену, но среди всех экспонируемых работ именно сезанновские полотна вызывают возмущение толпы, которая потешается и глумится над ними с тем же постоянством. Картины Сезанна, особенно портрет Шоке, – «гвоздь» выставки, едва завидев их, посетители разражаются непроизвольным смехом, полными сарказма шутками: Сезанн – сумасшедший, «чудовище», коммунар, бунтовщик и смутьян в образе человека! Даже те посетители, которых Шоке, настойчиво твердя свое, как будто сумел переубедить, даже они сдержанны, молчаливы, так сказать, неизлечимы в своем неприятии Сезанна. Даже критики, более гибкие в своих оценках и до некоторой степени снисходительные к Моне, Ренуару и Писсарро, и те беспощадны к экскому художнику.
Сезанн? «Этот своенравный, вспыльчивый, поистине непримиримый художник, – пишет „Ле Пти Паризьен“. – Глядя на его „Купальщиков“, на голову мужчины, на лицо женщины, мы признаемся, что наше и его впечатление от натуры никак не совпадают». «Если с вами на выставку пришла женщина „в интересном положении“, ни на секунду не задерживайтесь у „Портрета мужчины“ кисти господина Сезанна, – советует пресловутый Леруа из „Шаривари“. – Эта голова цвета нечищеных сапог выглядит так странно, что может оказать мгновенное впечатление и вызвать приступ желтой лихорадки у младенца еще до его появления на свет божий». «Когда дети, играя, раскрашивают картинки, они выглядят лучше», – заявляет Роже Баллю в «Ла Хроник дез Ар э де ля Кюрьозите».
Сезанн молчит. Он уязвлен. После того как он с таким упорством завоевал свою манеру творить, потратил так много усилий, ценой огромного самообладания пришел к сознательному, почти сложившемуся мастерству, после того как он, медленно и терпеливо подымаясь со ступеньки на ступеньку, пришел к вершинам... И за все это получить одни только оскорбления... Какая горькая насмешка!
Стремясь ответить на грубые нападки, посыпавшиеся на Сезанна, Жорж Ривьер выступает в «Импрессионисте» с взволнованной статьей в защиту художника.
«За последнее пятнадцатилетие Сезанн – наиболее критикуемый, осуждаемый прессой и публикой художник. Нет такого оскорбительного эпитета, который не присоединяли бы к его имени, и творения его имеют успех разве только потому, что вызывают гомерический хохот, продолжающийся и поныне. Одна газета назвала сезанновский портрет мужчины, представленный на выставке нынешнего года, „Биллуар в шоколаде“109. Эта издевка, этот шум вокруг художника – следствие недобросовестности, которую даже не пытаются скрыть. К полотнам г-на Сезанна подходят, чтобы повеселиться. Со своей стороны, признаюсь, я не знаю живописи, которая давала бы так мало повода для смеха... Сезанн художник, и большой художник. Те, кто никогда в жизни не держал в руках ни кисти, ни карандаша, объявили, что Сезанн не умеет рисовать, они считают его недостатками то, что, собственно, и является тем утонченным и глубоким мастерством, которое приходит вместе с огромными знаниями... Натюрморты художника, столь прекрасные, столь точные по гармонии тонов, содержат в себе нечто торжественное и глубоко правдивое... Во всех своих картинах художник волнует потому, что сам испытывает неподдельное волнение перед натурой, которую он во всеоружии знания воплощает на холсте».
Ривьер приводит мнение одного из своих друзей.
«Создатель „Купальщиков“ принадлежит к породе титанов. Так как он не поддается никакому сравнению, то удобнее всего его отрицать; между тем в живописи у него есть единомышленники, уважаемые в мире искусства, и если сегодня мы не воздаем Сезанну должное, то потомки наши сумеют отвести ему место среди равных, рядом с полубогами искусства».
Сезанн пожимает плечами. Возвращаясь к себе в отдаленный квартал де Плезанс, он тяжело ступает, и его шаги гулко отдаются в ночной тишине. «Страшная штука жизнь!»
* * *
Сезанн из той породы людей, которые, не умея защищаться, при нападении уступают поле боя с единственным желанием – отойти. Поднятый вокруг его картин шум, кроме гнетущей печали, вызывает в нем огромную жажду тишины. «Довольно! Довольно!» Пусть его оставят в одиночестве! Пусть ему дадут покой!