Залыгин

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Залыгин

Как говорил тогда, кажется, Жванецкий, в России стало читать интереснее, чем жить. Газеты писали то, что еще недавно могло появиться только в самиздате. «Московские новости» и «Огонек» помещали невообразимо острые материалы и подвергали критике все, что еще недавно было защищено от критики статьями Уголовного кодекса. Но что интересно, вместе с критикой системы и наиболее реакционных ее представителей, перестроечная пресса стала нападать на диссидентов и эмигрантов с гораздо большей яростью, чем это делалось до сих пор. Я следил за перестройкой с большим волнением, радовался всем ее достижениям, с какого-то момента был уверен в ее необратимости, одобрял ее в своих выступлениях по радио, а про меня несколько раз в «Московских новостях», «Литературной газете» и еще где-то написали, что эти войновичи (с маленькой буквы) никогда не поверят в нашу перестройку. Слово «диссидент» стало еще больше ругательным, чем было раньше. «Лидеры» перестройки стремились к поездкам на Запад, стояли под воротами радио «Свобода» в надежде заработать свои сто марок, толклись у других возможных кормушек, а внутри страны нападали на диссидентов и эмигрантов. Я, помню, услышал по радио страстную речь бывшего летчика писателя Анатолия Маркуши. Он жаловался на недостаток свободы слова и говорил приблизительно так: «Ну почему, почему нам не дают выступать против диссидентов? Ведь мы можем это делать лучше и убедительней, чем это делают казенные критики». Люди, которых раньше не выпускали за границу, теперь туда ездили охотно и не совсем бескорыстно. Общались с эмигрантами, получая от последних подарки и угощения, а через них возможности где-то выступить, где-то напечататься и получить за это где что дадут. Но потом возвращались в Союз и очень своеобразно отчитывались о своих поездках. Битов в Нью-Йорке охотно общался со своим другом Юзом Алешковским, с земляком Ефимом Эткиндом, а потом на вопрос корреспондента «Московских новостей», что общего было у него с эмигрантами, ответил, что у него ничего общего с ними не было и быть не могло, потому что они отстали от нас на пятнадцать лет. Я помню, меня очень удивило это высказывание. От кого эмигранты отстали? Почему на пятнадцать лет, а не на двадцать или не на десять? Известный театральный критик Саша Свободин, друг Саши Володина и отчасти мой, будучи в Мюнхене, разыскал меня, охотно и радостно общался и угощался, а потом читателям тех же «Московских новостей» доложил, как он боролся с провокациями эмигрантов и какой давал им отпор. Фамилий, правда, никаких не назвал.

Было еще и такое. Приезжавшие в Мюнхен литераторы рвались к микрофонам «Свободы» и при этом требовали от эмигрантов, чтобы они не вмешивались в советские дела, а то помешают перестройке. Это иногда раздражало. Две советские литературные дамы, сидя у меня на кухне, рассказали какую-то историю. Она меня заинтересовала, я сказал, что, пожалуй, о ней напишу. Дамы решительно воспротивились:

– Ни в коем случае. Вам здесь вообще не надо ничего писать. Вам лучше помолчать, а то все испортите.

Я разозлился и удивился логике. Я не молчал, когда все молчали, а теперь, когда все заговорили, я должен молчать.

Я, разумеется, так не думал и не молчал. Одобряя перемены и даже считая их уже необратимыми, тем не менее всегда подчеркивал, что для того, чтобы считать перестройку успешной, надо сделать еще много чего. И приблизительно перечислял, чего именно.

Мне очень хотелось как можно скорее вернуться в Россию не только самому, но и в качестве печатаемого писателя, и я понимал, что чем раньше это произойдет, тем лучше. Я не сомневался, что перестройка, в конце концов, дойдет до этого, но какие-то процессы хотелось поторопить. Тут дошло до меня известие о выступлении в Сорбонне главного редактора «Нового мира» Сергея Залыгина, на которое я решил немедленно отреагировать.

Я вспомнил, что меня когда-то в «Новом мире» любили, и даже держали в числе лучших авторов. В советское время Залыгин и я – мы оба были авторами этого журнала. Теперь он стал главным редактором, а в редколлегию вошли два человека, которых я считал близкими друзьями, – Игорь Виноградов и Олег Чухонцев, первый по прозе, второй – по поэзии. Послал Залыгину свою повесть «Путем взаимной переписки». Сообщил, что в свое время я рассчитывал напечатать ее в «Новом мире», но напечатана она была только за границей, так вот не пора ли ей появиться на страницах, для которых она и писалась. Отправляя рукопись, я думал, что Игорь и Олег ее тоже увидят и как-то проявятся. Конечно, я надеялся на положительную реакцию, но допускал и то, что редакция не решится напечатать повесть сейчас. Но в таком случае, возможно, мне ответят по-дружески, что, мол, сейчас не время, и попросят подождать, когда это время наступит. В доэмигрантские времена, предлагая советским печатным органам свои тексты, я всегда надеялся на хорошее, но готовился к худшему. Сейчас тоже на хорошее не надеялся, но допускал, что получу какой-нибудь сигнал от Виноградова или Чухонцева. И вдруг – письмо, и на конверте штамп с адресом «Нового мира». С нетерпением распечатал. Письмо оказалось от «самого» Залыгина, который мне сообщил, что, конечно, они («Новый мир») будут печатать кое-что из того, что было отвергнуто, но все-таки они (цитирую) «орган печати, а не перепечатки материалов, так или иначе уже вышедших в свет. Исключение мы можем сделать лишь для нескольких наиболее высокохудожественных произведений, которых так немного, и меня очень удивило, что десятки авторов, предлагая свои произведения нам, считают их именно такими. Не правда ли – странно?»

Мне письмо показалось хамским, я ответил резко и думал, что на этом наша переписка завершена. Но Залыгину тех гадостей, которые он мне наговорил, показалось мало. Он решил продолжить свою отповедь и, кроме всего, написал: «Из работ, которые в прошлом были отвергнуты, мы сейчас печатаем (будем печатать) Платонова, Набокова, Булгакова, Пастернака. Если Вы не в этом ряду, Вы говорите, что это хамство. Не смешно ли? У нас нет недостатка в претендентах всех мастей. Если Вас не печатают здесь, значит, Вы не верите в нашу перестройку. Значит, Вы думаете, она блеф?»

Я перестройку блефом не называл, я в нее верил, верил, что со мной она состоится, а что состоится без меня, правда не верил. Не потому что был слишком самонадеян, а потому что понимал суть событий лучше, чем мой оппонент. Я мог вслед за Платоновым сказать, что народ без меня не полон. А мог выразиться иначе: что если в России останется хоть один запрещенный писатель (я или не я – неважно), значит, можно будет считать перестройку несостоявшейся. Я решил предать нашу переписку гласности (Приложение № 9), на что Залыгин вряд ли рассчитывал.

Примерно в то время, когда состоялась эта переписка, в Германию приехал с семьей Борис Биргер. Рассказал, что на Белорусском вокзале его провожал Игорь Виноградов, который сказал: «Передай Володе, чтобы он не печатал эту переписку, потому что публикация эта ему же и навредит». Но я-то знал, что если перестройка не дойдет до пределов, за которыми можно будет печатать эту переписку, то это будет не перестройка, если такая публикация все еще будет невозможна, то мне там будет нечего делать. Впрочем, я не сомневался, что перестройка дойдет до логического финала, и не собирался смиренно ждать. Я сразу решил, что опубликую переписку с Залыгиным, а после виноградовского предупреждения укрепился в своем намерении и напечатал ее в русских газетах и в воскресном приложении к «Нью-Йорк таймс». Полный текст переписки передали радио «Свобода», «Голос Америки», «Немецкая волна» и Би-би-си. И как очень скоро выяснилось, я правильно поступил и формально, и по существу. Даже, как мне передавали, тогдашний член Политбюро, правая рука Горбачева Александр Яковлев где-то сказал про меня: «Он прав». Не только Яковлев, а и сама жизнь скоро показала, что я был прав.

Вскоре Залыгин в качестве перестроечного деятеля поехал в США, был в Вашингтоне. Там его принимали в разных организациях, в том числе и в Ассоциации американских издателей. Встреча состоялась в американском издательстве «Харкорт, Брейс, Йованович», издавшем «Москву 2042». Московский гость был усажен в красный угол и оказался как раз под моим портретом, на который время от времени косился с очевидным неудовольствием. Кто-то из американцев даже запечатлел это и обещал прислать мне снимок, но я его, кажется, так и не получил.

Мне продолжали, сейчас уже не помню кто, передавать из России угрозы, что если так буду себя вести, то никогда не вернусь, на что я неизменно отвечал, что если причиной запрета вернуться на родину будет мое поведение, то такая родина не стоит того, чтоб в нее возвращаться.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.