1924
1924
6 Февраля. Зеленая дверь
В этот год весна света, самая первая весна, мне началась в городе. По телефону мне сказали:
— До чего хорошо!
И скоро явилась барышня с рукописью, и опять:
— До чего хорошо!
А писал я про весну света, голубую, про хороших людей и все назвал «Голубые бобры». Усадил я молодую девушку, а снять пальто и шляпу попросить не решился, очень уж в моей берлоге неуютно, коряво.
Вижу, полюбила моих «Голубых бобров», и так мне это радостно, будто это сама, мечта моя, Марья Моревна, живая пришла.
— Как вы, — говорю, — такая молоденькая, и все это близко вам, и все вы понимаете?
— Так… — говорит, — я уже много пережила, душа моя старая, как Турция.
Надо бы сказать, «как Индия», но я рад, что не Индия, то было бы, как у всех, пусть Турция… Хорошо! Мне все от нее хорошо, она мой настоящий читатель, был я один, писатель, и вот теперь: «мы» — зеленый союз. И сразу от этого она, женщина, будто старше меня, и я ее мальчик, а ей восемнадцать и мне пятьдесят!
Ей надо спешить домой, мне — сдавать рукопись в издательство.
— Ну, — говорит, — надевайте свое пальтишко, а рукопись я подержу.
Взяла рукопись, да так и понесла, видно, ей дорога стала моя рукопись, а я и забыл: не до рукописи.
Летит ее трамвай, а остановка Бог знает где! Мне показалось, она крикнула:
— Руку!
«Зачем, — подумал я, — ей, балерине на заячьих ногах, моя медвежья рука?»
И, пока я так подумал, она пронеслась мимо меня на своих длинных балетных ногах с рукописью в руке, и тут я понял, что не «руку» она крикнула.
Да, не «руку», а…
«руко-пись».
Эх, годы, годы… Но ведь еще этой зимой я перенимал гончих, и по глубокому снегу, ну-ка по рельсам! И во весь дух я пустился за балериной по трамвайным рельсам вдоль Тверского бульвара.
Она взмахнула руками, будто крыльями, схватилась за ручку, прыг! И вот я тут как тут, хочу взять ее руку, она сунула мне
руко-пись!
Проститься мне нужно было руко-пожатие, а она сунула мне руко-пись.
И умчалась на трамвае.
Свернул я рукопись в трубку, сел на лавочку на Тверском бульваре и бунчу арию из «Трубадура»{58}, и тут как бы голос другого из себя самого:
— Ты с ума сошел, кудрявый старик, посмотри на себя, мохнатый козлоногий бес, стать ли тебе по улице за балериной гоняться.
Посмеялся я и ответил:
— Ну что же, люблю я зайцев, птиц, деревья, цветы, лесную жену свою, лесных своих ребятишек, почему же не любить мне и эту милую девушку?
— Да, — отвечает тот голос, — если бы твоя жена хоть одним глазком посмотрела, как мчался ты…
— Я бы сказал, что мчался за рукописью, что тут такого?
И, вспомнив, что, правда, мы же этим кормимся, я встал и степенно отправился в издательство продавать свою рукопись.
Там, оказывается, уже знают, очень рады.
— Нельзя ли аванс?
— Конечно, но все-таки нам надо посмотреть рукопись, она с вами?
— Рукопись? вот…
А руки пустые. Хвать туда-сюда, в переднюю, к столику, нет и нет. И тот голос другой из себя самого:
— Ну и плут же ты, кудрявый старик, говоришь, что бежал за рукописью, а сам бросил ее на Тверском бульваре на лавочке.
И до чего тревожно и сладко весной света видеть глазами, как смерть и любовь сходятся, сошлись — мелькнула искорка. Иду искать рукопись, а на земле, и на небе, и на солнце — везде вспыхивают искорки. До чего хорошо! «Нет, — думаю, — и смерть придет, ничего, за смертью опять любовь, и между ними есть где-то Зеленая дверь, жить можно, не страшны и годы, только надо в уме держать Зеленую дверь».
Зубакин. Говорит прекрасно до тех пор, пока в уме держится продуманное в промежутках речи последнего оратора и момента получения слова; как только это иссякло, начинает импровизировать, и то все хорошо, почти гениально, беда начинается, когда все вдруг начинают чувствовать, что оратор не может остановиться и сам не кончит, но и то не беда, а самая беда приходит, когда сам Зубакин начинает сознавать, что остановиться он не в состоянии, и под этим страхом мелет, сам не помня что, какой-то вздор. И так гениально начатая речь обрывается звонком председателя и всеобщим конфузом.
Попал в рай, со всех концов бросились девушки. «Чего это вы ему так обрадовались?» — спросили ангелы. Девушки ответили: «Как же нам ему не радоваться, на земле он спасал нашу честь».
16 Февраля. Вошел в зеленую дверь и застал там «американского друга». Пришлось весь вечер говорить на ужасном немецком языке или, еще ужаснее, диктовать умные фразы для перевода — скучно до головной боли, и куда девалась зеленая дверь! Мать сказала: «Опыт мне ничего не дал, помните маму? Я живу тем ручейком, бежит и бежит». Я сказал на это смущенно: «Может быть, вам правда, а мне все иллюзия». Дочь укоризненно на меня посмотрела. Она была очень бледная, и я подумал: «Хорошо ли я делаю, что увлекаю девушку в литературу, ведь это ужасный путь, и ей, может быть, вовсе нельзя заниматься напряженной умственной деятельностью, что я делаю!» Но это делает ее и очень интересной, и досадно было смотреть, что «американский друг», «похожий на бифштекс», ей тоже занимался. Уходя, в передней я спросил ее с тревогой: «Что с вами?» Она ответила: «Ничего, живот болит».
На другой день она говорит мне по телефону, что ее американский друг предлагает взять мою «Кащееву цепь» для перевода на английский. Я ответил: «Подумаю». А ночью до того возненавидел американца, что решил сказать ей об этом по телефону. Звоню: «Зеленая дверь!», и там откликается тоненький голос. И оказывается, что по телефону никаких шуток нельзя говорить. Я говорю: «Относительно перевода на английский я решил обойтись…»
И не кончил, а хотел сказать: «без вашего американского друга». Если бы я так сказал, она бы непременно спросила: «Что вы хотите сказать?» И я бы сказал на это: «Желаю, чтобы он поскорее убирался в Америку и не мешал нам заниматься русской литературой». Вместо этого я проговорил в трубку: «Когда же вы освободитесь, и мы будем заниматься?»
Интересно: Тат. Ник. от всего моего облика и, верно, от всей той прежней жизни сохранила в себе только музыкальную мелодию. Хорошо бы развить это и углубить в большую даль — пусть мне теперь 70 лет, я все-таки сохраняю в себе (как Фет, например) бодрость физическую и живую душу. И описать маленький роман с бабушкой как мелодию. Пусть дочь ее, Таня, будет такая, как я изобразил ее, — «Зеленая дверь», и с ней у меня такой же маленький роман, как с матерью, у дочери остается от меня нечто красивое, вроде евангельских стихов о Сыне человеческом, в контраст со временем революции, временем гибели царства сынов; она пусть будет Прекрасная Дама, как у Блока, и, наконец, еще через двадцать лет, когда мне уже 70 лет, начинается такой же маленький роман со внучкой, и тут изобразить фантастически время «царства дочерей», новую эпоху женщины со своими новыми заветами: победу «Прекрасной Дамы». Надо наметить евангелие дочерей и старцу открыть Зеленую дверь.
Итак, первое: старый мир как мелодия: 60-е годы. Новый мир — гибель сынов — революция (1905), будущий мир — царство дочерей — свет из революции 1917 г.
Татьяна Николаевна — мама, Таня — Блох. Ее дочь: Мария.
Искать девушку такую мудрую, чтобы она могла дать мотивы нового евангелия, внутреннего спасения мира (не индустриально-марксистского, не пути сионского отречения, а просветления плоти, как у детей: такое, чтобы тот старец 70-[тилетни]й (но козлоногий) сказал: «Ныне отпущаеши раба твоего»{59} и благословил, отходя, землю рождающую, мать, питающую сосцами дитя.
Прекрасная Дама превращается в уличную женщину, потому что она была создана сыном нашего века, и падает вместе с ним: «Прекрасная Дама» есть только предчувствие». Но вот явилась она сама и дает свои заветы. Она должна явиться и продиктовать их.
Руднев, Александр Борисович, Арбат, Криво-Арб., 1, кв. 19. (Собака лаверак.) Купить книги: Людвиг Морис «Любовь женщины», Жюль «Любовь одной женщины», Леонов «Петушиный пролом».
Тема повести и к ней:
Мать музыкального прошлого ищет своей дочери жениха: она просто понимает, и за ней древняя мудрость, дочь должна выйти за назначенного. Мать оберегает дочь от личного чувства, потому что в личном конец, а в назначенном продолжение рода. Но дочери кажется, что нет в современной действительности такого типа мужчины, которого можно назвать женихом. Был раньше офицер, человек чести, был богатый со своим счастьем, был ученый и художник, ныне все типы мужчин не удовлетворяют высшего выбора. Герой разоблачен. Власть переходит к дочерям.
19 Февраля. Я попробовал позвониться — дома нет, пойти не решился, еще раз позвонить не решился, и она не пришла. Так все, верно, и кончилось. Встретимся, но того уже не будет, то переживется.
20 Февраля. Напрасно я Вам звонил и ждал — не откликается, не показывается, как будто не Зеленая дверь, а стена стала — немая, красная, кирпичная. Однако я успел собрать много меду в Вашем саду: с цветка Вашей матушки я перелетел к вам и теперь уже лечу дальше… Замысел мой такой: я когда-то пленен был Вашей матушкой, и от того времени (какие-нибудь далекие годы) через двадцать лет осталась в памяти у меня только моя музыкальная мелодия. Из этого обрывка музыкального воспоминания при встрече с Вами, дочкой, я творю Марью Моревну. Но ведь это я, поэт, творю ее, а вместе с заветом Сына в наше время гибнет и Прекрасная Дама — это только мечта, творчество погибающего Сына. Проходит еще двадцать лет. Я уже 70-летний старец, но, бодрый, полный нераскрытых девственных сил, встречаю Вашу дочь Марию (с Вами — Зеленая дверь), и это будет настоящая Она, не моя мечта, а явление миру Нового завета, Дочери, на смену погибающим заветам Сына, я вступаю в царство духа. Ныне отпущаеши. Она провожает меня в Зеленую дверь и говорит: «Это за то тебе, что ты непомятыми сохранил мои ризы земные».
Что, если бы такую вещь написать? Но для этого нужны большие женские документы (не «со ступеньки на ступеньку вниз, а вверх»), потому именно женские, чтобы написать по ним новые заветы. Не знаю, будем ли мы с Вами встречаться, все равно, но помните, дорогая, что я вот чего хочу от Вас: пишите в свою тетрадку об этом, потому что не пролетариату, а вам, женщинам, принадлежит будущее.
Жизнь проходит [быстро], давайте встречаться с Вами не телефонными звонками, а по духовному звону: накопится там, в душе, — ищите меня, и я тоже, так будет вернее.
Сердечно благодарю Вас, милое дитя мое, что заглянули ко мне с предложением переводов на английский. Я потому отклонил, что слава не очень нужна мне, были бы деньги, — хорошая вещь деньги, если они дают возможность жить свободно. И удивительно, пока я смотрел в свою нужду — ничего не выходило, а как встретил Вас и стал думать о бесполезности — вдруг повалило счастье, поменял 3 червонца, теперь их у меня 130 — я теперь долго могу делать свое дело, и у меня это счастье сливается с Вашим появлением.
Так не забывайте же Вашего друга М. Пришвина.
22 Февраля. Вчера приехал домой. Казалось бы, должна быть некоторая неловкость, но ровно ничего, так, как было давно, всю жизнь, потому что так же и было всегда у меня в двух мирах, в двух полюсах, а посередине деятельность формования (искусство) как выход из противоречия. Теперь, благодаря прошлому опыту, мастерству моему, больше уже не страшно жить. Только ставлю вопрос, что такая психология непременно должна быть у художника или же и может быть иначе? А то в результате два неудовлетворенные существа: одна женщина, неудовлетворенная по плоти, другая по духу, и сам разделенный надвое.
25 Февраля. Пьяный день вчера был у Вячеслава Павловича Станишевского. А любовь к юной девушке, вижу, имеет болезненные истоки… и отсюда истоки творчества (от Духа Св. и Девы). Надо пересмотреть, правда ли, что и всякое творчество таково.
Я разумно установил план работы, и, когда установил и только бы работать, является сомнение: а что как я пропустил в своем плане главное, и то, что лежит возле, что без всякого плана, вот только бы протянуть руку и взять, это я обошел на своем разумном пути и так пропустил, убил свое святое.
Мечта о еде и самая еда две разные вещи, и что лучше — спор бесконечный: лучше ли намечтаться с голодухи и потом поесть, или же, не мечтая, просто с естественным аппетитом поесть. Извращенное мечтой воображение создало гастрономию (романтизм еды), так и наше искусство создано христианством. Против того и другого выдвигается трудовое начало, где живут, не думая о еде, и едят с лучшим аппетитом, чем гастрономы. И так же наше искусство, как аппетит, должно являться прямо в процессе труда. Из этого совсем не следует, чтобы применять к нему, подобно «военному коммунизму», — трудовую диктатуру. В этом содержится и грех романтика и плюс еще надуманность.
То, что хотят вменить теперь художнику «трудовое происхождение», есть просто, в переводе на обыкновенный язык, чувство долга или ответственности за свою свободу.
Удивительно, как не додумались до трудовой регуляции любви.
27 Февраля. (В банк — 185 р., остается — 40? Сапоги — 4 чер.)
Мне снилась повторно через всю ночь мысль, что художник до тех пор только свободен, пока не опубликовал свою работу; после же опубликования он входит в процесс механизации.
Еще снилась царская дочь Наташа.
28 Февраля. Тему свою художник имеет в себе как желанное, и не только прямо писать о ней, а и себе-то признаться считает опасным для работы. Какое же будет его творчество, если уже государством предустановлено, что он непременно стоит на марксистской платформе и на пролетарской позиции.
29 Февраля. У меня, как у невинной девушки, есть до сих пор в душе отталкивание от чувственной любви, если приходит та, которая мне очень нравится. И эта исключающая обычный чувственный конец любовь бывает «сильна, как смерть», я боюсь ее сладкого яда, как смерти. Рядом с этим существует и обычное, здоровое, простое чувственное влечение, и чем тут упрощеннее, ближе к природе, тем лучше и оставляет в конце радостное, чистое насыщение и чувство мира всего мира.
Они, враги мои, радуются, что приобрели меня (купили), а я радуюсь, что их победил.
1 Марта. Душа сновидений не меняется вот уже 23-й год. Все то же сказочное расположение духа (там, на теплом море, птица с ликом девы). Ее ожидают, и надо ей купить билет дальше ехать. Я говорю, что покупать некогда, я купил себе и отдал ей. Добрая старушка, однако, билет купила и, хитро мне улыбаясь, дает понять, что билет мой пригодится мне ехать с ней. Она показывается внезапно, маленькая девушка в сером пальто, прежнее лицо розовой куколки теперь стало бледное, с большим лбом, очень некрасивое. И от этого некрасивого захолонуло сердце… в этом что-то неизбежное, непереходимое — это сама жизнь, ее серый ужас. Но там, в моей душе, все сохранно, и велико мое волнение, так велико, что я ничего не могу сказать, и так рад бы, но не решаюсь с ней ехать. Вижу в окно, как она уходит, серая, и шляпа с ушками.
Всех таких сладких, надолго остающихся в чувственной памяти сновидений — серая уродливая спутница вместо возлюбленной (она бывает иногда в виде безобразной каменной статуи), очень похожа на девушку, отдавшую свою красоту за выкуп милого (и он ее не узнает), как в сказке Кота Мурлыки{60}. Я теперь больше не сомневаюсь о связи моей души с автором этих болезненных сказок, но только не знаю, исключительно ли только воспринял в себя его душу через его сказки, или такая душа вообще повторяется (романтика детской души; неизменно детская душа через всю жизнь; чистые сладкие прикосновения душ и отталкивание чувственности; невеста девочка, дитя от малого возраста моего до старого).
Все эти люди, настроившие в Талдоме за 20 лет большие каменные дома, пробились к богатству железным напряжением воли, цель, поставленная впереди себя, требовала отказа от настоящей жизни, и все они были аскетами. Другой не смел всю жизнь свою оказать естественную любовь к своему ребенку, боясь попасть в плен своего чувства. Используя других людей для своей цели, они делались их господами, как хищные птицы над певчими. Их жизнь вся была в будущем, и, как только они хотели обнять настоящее, — их объятия становились блудом… Из мира обираемых ими рабов находились, однако, люди, умевшие через вкус к настоящему воспитать в себе любовь к своему мастерству, эти артисты, отступая от внешних достижений (богатства), уходили в себя самих и оттуда извлекали такие ценности, что смеялись над хищниками, бросая им их дрянь в лицо. Нищие, пьяные…
Дочь. Ряд женщин, вышедших из музыкальной мелодии. Он теряет всех, потому что его чувственность обманывает его — дочь принимает за жену. И наконец последняя открывает ему глаза — это дочь с новым заветом (убежавшая от Пана в феминизм — и там погибла злой весталкой: эта же узнала в Пане своего отца, и он — свою дочь, за которой всю жизнь бегал, не узнавая).
Лебединая грудь женщины — остается непомятой, необнятой (обнимают другое).
Слова песенные, бывает, и забудутся, а мелодия остается, и в глухую метельную ночь врывается в память и без слов приводит людей милых и как будто забытых.
Слова песенки часто забываются, а мелодия, раз спетая, навсегда остается, как будто навек похороненная, спящему иной раз привидится под вой февральских метелей и начинает таинственное сновидение, какое-то световое половодье души. Вместо забытых слов подымается весною света лебединая грудь женщины, никем не помятая, никем не обнятая. Птица с ликом девы подымает мелодией в тьме февральской ночи закрытые веки, и плывет, плывет по теплому морю белая лебединая грудь птицы-девы, никем не обнятая, никем не помятая.
Утихает метель, начинается день и восходит солнце. Не распознать простому человеку первого весеннего светового половодья, это сказочное сновидение сладким ядом своим пропитало душу и вселило в нее догадку о начале весны. И вот в свете явления новыми тенями, как голубой тканью, обвитая девственная грудь, никем не помятая, никем не обнятая.
Слышно, сказали:
— Какой у нас перед домом сугроб намело!
Они берутся за лопаты, и вы тоже с радостным лицом принимаете в этом участие, они не знают, чему вы радуетесь.
И вот рассыпается белая снежная грудь, но тем ярче встает сновидение, и крепнет вера, что людям эту увиденную через мелодию лебединую грудь никогда не помять и не обнять. И самое главное, самое большое, что и у матушки моей, у купчихи, была тоже эта белая лебединая грудь, значит, это не обманчивое сновидение, не мое…
И откуда сила такая берется поднимать такие загребистые лопаты и швырять снег далеко от себя.
— Ну, и хорошо же, друзья!
И вот отвечают:
— Да, славно поработали.
А почему славно, и не догадываются. Славные люди, жулье, конечно, но я хорошо знаю, что если я, переполненный счастьем начавшейся весны света, в одиночку к любому из них приду тихим гостем и, размотав их запутанный клубок, начну вновь наматывать с кончика, непременно каждый из них мне отзовется. Да и сейчас, мне кажется, чем глубже мы врываемся в снежный сугроб, тем ближе и ближе друг к другу.
Весело!
Я знаю, почему им весело, они не знают, и я хочу, хочу им открыть себя.
Я влюблен.
Как хорошо, как свободно могу я теперь сказать, как будто на старости лет явленные мелодии нашли свои слова, в душе моей теперь вечно музыка, и, слушая ее, всякие обыкновенные слова становятся в голубые ряды. Через двадцать лет протягиваю руку возлюбленной — сколько ей теперь лет? О, как много, как страшно блестят во рту ее золотые коронки. Что значат эти все дела? Я понимаю только теперь: этот смущающий меня остаток женщины есть каменная стена навстречу моему страстному желанию, это сила, плуг земли, «пролетарии всех стран», это моя же матушка, отдавшая и тело свое, и всю жизнь будущему. Я перекидываюсь еще через двадцать — и там эта же юная девушка встречает меня, но мать ее тоже с золотыми коронками, и эта мать то, что было юным мне — ее дочь, и я дальше лечу в прошлое, где началась моя мелодия — вот она!
Но сколько же мне теперь лет? А не все ли равно, если вот только теперь я нахожу слова и встречаюсь с этим, как с возлюбленной на первом свидании, правда, — не все ли равно?
2 Марта. Каждое, даже маленькое, изобретение есть в отношении личности изобретателя осуществление Прометеева подвига, и человек, прикосновенный к психологии этого «чуда», трепещет душой, встречая что-нибудь вновь открытое. Многим кажется, что дети и дикари особенно ярко должны отвечать Прометееву делу. На самом деле их поражает невиданное только в первый момент, часто с внешней своей стороны, Привыкнув, они принимают новое просто со стороны его полезности так, как нечто вполне естественное. Итак, туземец вживается в цивилизованный мир, оставаясь совершенно некультурным человеком в смысле оценки цивилизации с точки зрения древнего грека на Прометеев огонь. И вот этот разный подход к предметам культуры и создает два разных мира — их туземный мир и наш культурный. Их основание в прошлом, человеку на пользу, как пища огромному чреву, служит будущее со своим Прометеевым огнем, наше основание — лучшее будущее, раскрываемое в личном творчестве. Их духовное самосознание состоит в центростремительном равновесии лежащих один над другим пластов, наше…
Есть, однако, из этого туземного мира узенькая дверь, через которую как будто случайно или теснимый массой выходит кто-нибудь в иной мир и тут встречается с нами и дивится всему на свете. Эти выходцы — самые желанные люди…
Тут должна бы происходить встреча сына с отцом…
Но как бывает на самом деле?
С некоторого времени я нахожусь во враждебном отношении к тем, кто их встречает, и, наоборот, очень тяготею к [туземным выходцам].
<На полях>: Я говорю, говорю и тыкну, а волчки между собою всегда по имени и отчеству.
11 Марта. По пути в Москву рано утром, на рассвете.
Разве это неправда, если я скажу, что есть нечто большее факта: мое творчество, из которого открывается факт в желанном мной направлении. «Красота спасет мир»{61} — это значит, придет время, и всемирный противник чужого факта, художник, будет не только мечтателем, как теперь, а осуществителем личного и красивого в жизни.
Я высказал свое желание заказать первому в России волчку сделать лодочки (дамские башмачки) такой красоты, чтобы можно было поставить их у себя на полочку и любоваться и удивлять всех иностранцев небывалым на свете художеством.
— Возможно, — спросил я, — найти такого волчка и заказать ему такие башмаки?
— Волчка, — отвечают, — такого можно найти и башмаки такие у нас вам сделают, только на какую же ногу?
— Это чтобы он сам уж догадался, какая нога для этого самая лучшая, работать пусть будет на неизвестную даму.
— Савелий Павлович, цыган из Марьиной Рощи, этот может.
— Да, тот может, — согласились все.
— Но… — сказал один, — без размера он делать не возьмется, как вы изволили сказать, на неизвестное, нога ему должна быть в натуре.
— Мало ли у него их перебывало, наверно, осталась у него какая-нибудь излюбленная: пусть сделает по этой ноге.
— Почему вы думаете, а может быть, и нету излюбленной, а просто нога: бывает нога разная, прямая, [тощая], а чтобы неизвестная… нет, он не возьмется работать на неизвестную даму.
Михаил Петрович Седов сказал, что волчки будут давать красоту производству, а фабрики будут только распространять, и привел в образец их гребеночное производство, они изготовляют полуфабрикат, пластину, а мастера делают гребенки.
Раньше у меня в жизни все плохо было, потому что я думал о посетившем меня видении, что оно неповторимо{62}, и я отдавался ему до самозабвения. Теперь я знаю, что не оскорбленное мною видение возвращается, я встречаю его без сумасшедшей тревоги и провожаю без отчаяния: оно, как весна, уходит и, пока я жив, непременно возвращается. Раньше я был ребенком, ныне я отец и добрый хозяин всех своих видений.
<На полях>: Дела: банк, «Новая Москва» (книга, деньги, рукопись, Миклухо, Герцен, Даль), позвонить Госплан и Соколову и пр.
Не забывай марксистку Елену Николаевну Вашкову!
13 Марта. Получил при сдаче в кондитерской первый серебряный двугривенный, совершенно такой же, как раньше, только с другими словами, он равняется теперь десяти миллиардам. Смотрю на двугривенный и говорю: «Ныне отпущаеши раба твоего».
14 Марта. Приятно бывает истратить 5 р. на подарки, но если в этом же доме эти 5 р. попросят взаймы — очень неприятно. Причина: первое делается по своей воле, второе — поневоле. Первое — в свое удовольствие, и последствием бывает радость и веселье. Второе ставит этих людей в вашу зависимость, они вам обязаны (как говорят в церкви: «обвязаны»).
16 Марта. Fatima. Основа ее — имеющая вид правды ложь. Можно говорить ложь о своей правде и, наоборот, правду о своей лжи. Кажется, я лгал ей о своей правде, а она меня постоянно одергивала, когда я пытался и ее увлечь на свой путь, и мне намекала на правду о своей лжи.
Так и демоны все потому и демоны, что пугают нас недоступной нам правдой о своей лжи.
Сопоставляю факты: до этого события (событие состояло в том, что девочка заболела и попала в санаторий) Fatima говорила, что если она разойдется со своим шефом, то и не знает, как ей жить. Теперь, напротив, она сама хочет отказать шефу, потому что может жить самостоятельно. Значит, их наградил второй американец, обеспечил на два месяца, до своего возвращения из Америки. Непонятно в девочке (51 год и 17, краткость романа и что без языка). Тут вопрос, в сущности, в степени: отдается за деньги как невеста (американец околпачивается), или же еще проще (американец околпачил). А источник всего Турция, я очень хорошо помню, что мать Fatimbi была украдена Елецким помещиком из Турецкого гарема.
Со стороны девочки возможно предположить самопожертвование в пользу семьи, и, вероятно, это она мне и хочет рассказать и оправдать себя в моих глазах.
18 Марта. Доклад (в понедельник) Гроссмана о Ковнере в отношении к Достоевскому и Розанову{63}. Если видеть в Ковнере символ еврея, всемирного неудачника, пытающегося «рационально» выйти из своего положения, то, пожалуй, и я антисемит. Но что и говорить об этом, если фактом ассимиляции уничтожается весь еврейский вопрос.
Ездил в Марьину Рощу смотреть волчков-кустарей{64}: это ремесленная интеллигенция; и тоже остается без преемников (учеников): «Мы вымрем, кто будет шить башмаки?» Ответ: «Механическая обувь». Надо узнать, чем высшая механическая обувь в Европе обязана средневековым «волчкам».
Строй хозяйства, как ремесло, сохраняет цельность личности в своем восприятии мира («натуральные» люди), (я — весь музей).
20 Марта. Не могу отрешиться от чувства, сопровождающего всякое новое мое впечатление из жизни в России, что это «только у нас», что это первый раз в мире случается и никогда не бывало (естественное условие творчества); но с этим естественным условием можно по-разному обойтись: создав вещь, надо отбросить подстройку об исключительности ее (вещь как вещь), и тогда она будет единственным вновь открытым фактом, если же самое условие сделать предметом, то это все равно, что из-за леса не видеть построенного храма.
Волошин читал свою «Россию»{65} и встретил совершенно такой же прием, как я, когда привез из провинции свою «Мирскую чашу». И я должен был признаться себе самому, что и я стал на кормах в Москве другой. Именно же разница в том, что хочется больше смеяться, чем плакать. Досадно слушать в доме больного речь о покойнике, так и у нас невыносимо слушать о распятом интеллигенте, и, главное, от кого же? От самогом заинтересованного лица, от интеллигента.
21 Марта. Весь день провел на фабрике «Парижская коммуна», с 9 утра — до 12 (час обед в столовой с рабочими) и до 6 вечера.
50 рабочих производят в день 1000 пар башмаков (8 часов). Кустарь делает (16 часов) ? этого.
Работа сдельная, кроме отделения заготовки низов, где нельзя нажимать на скорость: будут много портить товару. Работают напряженно, а зарабатывают взрослые — от 45 рублей (5-й разряд) до 175 (мастер).
Как чудесно, по одному слову я понимаю простого человека, рабочего, и как трудно мне даются машины!
«Квалифицированная женщина»: два года ножичком подстругивает [стельки] из обрезка кожи и так хорошо научилась это делать, что эту 5-й категории работу признали за 7-ю; и она уж больше ничего не желает для себя.
Рабочий у затяжной машины сжился с ней, гордится ею, рассказывает про свою жизнь как путь к этой машине: «Случай свел меня…» сначала с той, другой машиной, и она откусила ему полпальца (дрянная!), а потом, когда он сошелся с этой, вот уж тут и стало хорошо. Машина сыплет гвоздики: и как кустарь изо рта их, так она тоже выплевывает стальным ротиком, сильно пристукивает и щепотью натягивает кожу. Этот рабочий был коммунистом в деревне, но его из партии выставили (что-то натворил).
<На полях>: На стенной газете статья «Несознательная Таня». Картина Тани (юбка [красивая]) и стихи.
20 % коммунистов, больше молодежь. Хотя недавно один старик поступил в партию и за то имел с женой великий скандал. Ну, как женщине отрешиться от дома, от своего хозяйства, от детей. («Мне 33 года, а я уже мечтаю, как бы мне сделаться хозяином», — рассказывал мастер Синицын, безродный, из пастухов, своим стремлением достигший мастера. Непременно молодежь только и может быть партийной.)
Низшего кустаря лопает рынок, и он становится жуликом. Низшего рабочего убивает машина, и он погибает от честности.
Высший кустарь (волчок) становится мастером, хозяином, его достижение — покой к старости: он сам.
Высший рабочий живет в дружбе с машиной, у него общественное дело, почет (таких я еще не видел): кто-то сказал мне, что он рад своему освобождению от деревенской тьмы, что тут, в городе, он развивается (корректив этому городскому самоудовлетворению — отношение к семье).
Модельщик сказал, что — рациональной формы обуви они не могут выпустить, потому что нет товара теперь такого (а из яловицы грубо, и никто не будет покупать). Коллективное обсуждение модели.
Я сказал: «Хорошо бы свой башмак создать, и форма которого, и качество были бы приспособлены к условиям русской жизни», — на это мне ответили: «Мы же идем за передовыми странами, а это отсталость» (то есть наши дороги и наши условия). Когда же я сказал о художестве, то на это: «Это кустари стремятся угодить буржуазии, а мы работаем на массы».
<На полях:> Кустарь работает на город. Фабрика на массы.
Волчки (я-сам) недаром называли в домовом комитете общественное чувство «патриотическим».
Блудное дитя фабрики «Парижской коммуны».
Машина «Планет» для вырезки подошв не по штампу, а по деревянной форме: «быстрым очерком».
Счетчики (немецкие: зависимость наша от немцев).
Кустарный отдел (блудный сын) явился не из содружества, а потому, что имеются свои магазины и необходимо удовлетворить вкус публики («румынки», «французский каблук»).
Кустарь работает на индивидуальный вкус, а это с «фабричной» точки зрения «буржуазность» (любопытно, что «самость» производителя-кустаря связывается с индивидуальностью заказчика-потребителя: на одной стороне: я — хозяин, на другой: я — индивидуум, отличный от другого).
Самая простейшая операция требует недельной выучки, и то одна сделает в день на 200 пар, другая на 400.
И тот рабочий (в дружбе живущий с машиной) сказал: «И так я достиг своего ремесла» (т. е. квалификации).
Мастер, подведя к станку: «9-я категория, норма 400 пар, сверх нормы достигает еще 200».
Я входил: «Куда, зачем?» Выходил: проверка.
Кто-то из-за машины сказал мне:
— Вы из Талдома?
— Из Костина.
— В чьем доме живете?
Рабочие из кустарей. По словам мастера, эти рабочие более ценные, потому что они имеют представление о целом и какая его операция в целом.
Переменил место, потому что оно такое (у машины), что, чуть не уследил, останавливает все производство (подгоняет). В мастерской били, а тут при разделении труда незримый хозяин не бьет прямо, а гонит: гул, свист и особый звук (при очистке и подпилке гвоздей о наждак и блоки): простись с поэзией!
За обедом против меня говорили о Комарове, что его расстреливали в спину.
— Зачем?
— Чтобы не повредить головы: голова нужна в Музей.
А перед расстрелом он попросил папироску, выкурил и сказал: «Ну, ребята, валяйте, довольно пожил». Еще говорили о каких-то ужасных преступниках, которых вдруг взяли и помиловали:
— Они-то смерти не боялись, они к ней сготовились давно. И вдруг помиловали. Верите ли, у них слезы показались.
Я подумал, что вот как удобно теперь сказать о гуманности, и я сказал:
— Вот все-таки прошибло же слезу, и кто знает, что если бы так же и Комарова помиловали, то и у него бы, может быть, слезу прошибло и он бы перестал убивать, а сколько бы он дал материалу для исследования.
На это мне ответили, что Комаров бы не перестал убивать, а насчет исследования — чего же? Ведь его голову отправили в Музей.
Мастер заготовочного отдела, который все жалуется, что ему не дают проявить свою художественную изобретательность.
Разрешили на 2 часа, а хвать — я под вечер встречаюсь с заводоуправляющим:
— Вы еще тут?
23 Марта. Вчера в салоне своего читателя д-ра Шпитальникова сцепился с актрисой, женой Глаголина, за то, что она процитировала мне из Луначарского обыкновенные его глупые слова про интеллигента. И, как бывает, сам беспорядочный, попал на беспорядочную женщину — вышло очень глупо. В конце концов, она сказала: «Луначарский виноват только тем, что имеет слабость к женщинам». Я хотел ей ответить: «Петух полезен тем, что помогает курам нести яйца, а от Луначарского не только женщина, но даже и курица яйца не снесет, он и там, как в Наркомпросе, работает только языком».
Хорошо, что удержался, не сказал: это было единственное умное, что я сделал за вечер.
От всей философии Руссо, Толстого, народников остается мне в отношении себя к народу, к дикарям, природе — чувство величайшей ответственности при соприкосновении с этой средой за свои поступки. Входя в эту среду, вы сейчас порождаете о себе легенду, потому что за вами следят сотни чрезвычайно внимательных глаз. Это не в салоне, где замечают только особенное, тут замечают все ваше исконное. И конечно, ваше добро остается здесь навсегда, а ваше зло есть то, что понимают, говоря: «Единым человеком грех в мир вниде»{66}. Вот все, что остается нам от философии (естественного человека), господствовавшей над умами от Руссо до последнего народника. Есть в русском народе посеянное добро нашими народниками писателями: это сокровенное благоговение к книге и к личности писателя…
25 Марта. Говорят, что грачи прилетели, а поля покрыты глубокими снегами и леса завалены сверху донизу. Морозы неотступные, и в полдень подтаивает только возле домов.
— Я смотрел на светило, — сказал туземец, — показало: быть морозу до исхода.
— Февральское светило? — спросил другой.
— В конце февраля родилось в морозе, так и кончится в морозе.
— Ну, так это у нас и всегда: около Благовещения, раньше не бывает воды, ведь говорят: «Неделю недоездишь или неделю переездишь».
Туземец первый вернулся к разговору со своим первым собеседником и продолжал с ним свой душевный разговор.
— А торговать, — сказал он мне, — можно, вот прямо взял меня, как я тебя, за руку, отвел в угол и сказал: «Иван Тимофеев, торговать можно».
— Так и сказал?
— Так вот, как стакан самогону выпил, так и сказал: «Иван Тимофеев, а торговать нынче стало можно».
— Слава Богу, старые хозяева все на свои места становятся.
— Весело, пройдешь по Охотному ряду, тут тебе и на гармошке играют, и на дудке, бегут, спешат, весело, и над всем вывеска прежняя: Громов.
— Почему же старые торговцы, — спросил я, — на места становятся, а не новые?
— Почему старые? Ну, не миновать, конечно, приберегли от старого, в нагом виде ходили, ждали, и как стало можно, старым духом дунуло на их наготу. Вот и стал опять в Охотном ряду Громов — вроде воскресения из мертвых. Говорится: «Чаю воскресения мертвых»{67}, и мертвые воскресли. Первое — старым духом пахнуло, второе — был он, Громов, скажу, эксплуататор, я хорошо знаю, наживался, да ведь и мне платил! Другой сам наживался, а другой не имел, а Громов и сам наживался, и другой возле него рос. — Помолчав, туземец сказал: — Я знаю торговое дело, как поп Егор «Отче наш». Первое — за то я сохранил к нему верность, приехал к нему в Москву, и он знает, на меня положиться можно, и он мне прямо начисто отрезал: «Иван Тимофеев, а торговать стало можно». Третье — скажу, он человек был, всегда понимал обстоятельства и сейчас понял: народ теперь перевернулся, теперь нельзя сказать: «Поди!», а попросить надо, — он возьмет и попросит: нельзя же сказать: «Работай или отправляйся в деревню». Он это хорошо понимает, и мы тоже хорошо понимаем: он подыматься будет и нас подымет, — он растет, и я вырасту. Я на него в надежде, так он мне и сказал: «Иван Тимофеев, а торговать можно».
— Гражданин хороший, помогите мешок поднять на плечи.
Помог. Кто-то сказал:
— Чудаки эти торгаши, живут, будто плачут.
Другой на это строго и укоризненно:
— Кормятся…
— Что у тебя?
— Одеколон.
— У тебя?
— Пудра.
Армия подростков-торговцев подняла шум, начали руготню.
Торгаш с мешком на плечах уговаривал:
— Не ругайтесь, ребята, не ругайтесь, торгуйте лихо и друг дружку выручайте.
Судьба людей теперь сплелась совершенно с судьбою вещей, и как смотреть: человек один и возле него много проходящих вещей или же вещь одна и возле нее много проходящих людей? Пусть будет вещь, я хочу этого, потому что сам по себе чувствую, как разные люди, живущие во мне самом, внезапно меняются, оставляя то радостное, то унылое настроение. И смотря по тому, как сейчас во мне человек унылый, — и вся история человечества складывается мне унылым подлежащим к двум вековечным глаголам: «есть» и другому, еще более короткому, без второй буквы. А если я весел, мне удалось что-то, — вся история человечества вспыхивает веселым костром, и даже торговля кажется забавным, рискованным делом, почти как путешествие, как творчество, доступное даже моссельпромке{68}, торгующей папиросами с двумя пачками спичек.
<На полях:> Сидит на липке кустарь, шьет башмаки — сколько он их перешил, сколько вещей прошло через его руки, а он все тот же, сидит на липке, грудь согнутая, корытом, песни поет.
Сидит человек, а сделанная им вещь странствует. Сколько рук пройдет вещь, какое множество людей соприкоснется между собой, пока сырой материал, кожа, приняв форму башмака, попадет на ногу даме, после в сумку татарина и, наконец, в могилу свою, в мусорную яму.
Что же описать: судьбу человека, создающего вещь, или судьбу вещи, переходящей из рук в руки множества людей. Судьба людей и судьба вещей сплетаются между собой… и как смотреть.
Сегодня, друзья мои, мне очень даже весело: я удачно продал свою вещь и могу целый день шататься, бродить, читать и писать, о чем только мне вздумается. Деньги в твердой валюте лежат в коробочке от «Посольских» папирос, проданных мне миловидной моссельпромкой, и до чего приятно это ощущение в левом кармане, составленное из воспоминаний о душистых папиросах, миловидной моссельпромке и, главное, из чувства свободы на целый месяц через содержимое коробочки «Посольских» папирос.
Я сделал вещь и знаю, она хороша. Какое мне теперь дело до того распятого Я, положенного в ее основание. Вещь сделана, продана, идет по рукам, мы будем весело смотреть, как тысячи людей будут сменяться возле нее, а она все будет оставаться, и надолго: деланная мною вещь. Эта вещь — мое воскресение, и, пока не начал делать другую, мне очень весело смотреть на торговцев, везущих свои вещи.
Новая тема моя будет веселая: вещь и вокруг нее масса переходящих людей.
Вот один пожилой торговец укладывает в мешок дамские башмаки. Смотрю на башмаки и думаю: а ведь и это вещь, пересмотрю массу людей возле нее в произведении и потреблении и так создам новую вещь. Я думаю, думаю, новая тема сначала увлекательно раскидывается, делается больше, и вот, как охотник преследует дичь, так и я преследую дамский башмак.
Невозможно себе представить, чтобы сельский совет деревни Костино командировал меня в Госплан для этнологического исследования лиц, составляющих это учреждение, и вручил бы мне мандат с правом составить тройку внутри Госплана для антропологического измерения черепов государственных людей. Наоборот, вполне возможно, и это уже совершившийся факт, мандат об исследовательской работе в Костине от Госплана лежит у меня на столе. Я могу войти в хижину кустаря для исследования, ко мне войти местный человек не может — между нами разница очень большая, и, чтобы не быть лицемерным, я с этого и начинаю, я исследователь, они туземцы.
В слове «кустарь» есть неприятный для меня привкус народнической филантропии, этой личины интеллигента, скрывающей самому себе несознанное тайное стремление к господству. Крестьяне, мужики — всё слова, с которыми связывается в моем представлении [прежнее] народничество или барство.
Я исследователь, имеющий в голове своей тему, они — туземцы, стерегущие мою плоть, как стадо, завидевшее на опушке леса серого волка. Их тысячи глаз следят за всем моим движением и разносят молву о мне другим тысячам, но им никогда не проникнуть в мою тему: они туземцы, я исследователь.
И вот именно для того, чтобы устранить всякую мысль о моей претензии господства над ними, я называю их туземцами.
В юности и у меня было стремление уехать куда-то очень далеко, где я человек с иной планеты, а они земные туземцы, чернокожие, никогда не видевшие белых. Теперь я улыбаюсь своему прошлому: 15 минут езды на трамвае с Тверского бульвара в кустарную Марьину Рощу совершенно достаточно, чтобы стать в положение Миклухи-Маклая, и если захочется, то, пожалуй, не менее рискованное: там кустари способны заготовлять [много пар]. А уже четыре часа от Москвы по Савеловской железной дороге до Талдома и полторы версты пешком до дер. Костино дают совершенно такую же перспективу, как в юности давала перспектива Ново-Гвинейская. Так было и раньше, но теперь стало особенно, за семь лет мы, смотрящие, потеряли чужие очки и многие сидящие переменили места.
Поезд отходит с Савеловского вокзала в 1 ч. 10 мин. дня, но я приезжаю на вокзал к 11 и становлюсь в очередь у кассы, мне выгодней простоять тут два часа, чем потом четыре часа в вагоне. Однако и в 11 утра весь козий загон перед кассой, состоящий из четырех переходящих одно в другое отделений, бывает наполнен туземцами. У ног каждого лежат мешки с вещами, и по мере того, как в кассе выдают билеты, загон двигает по заплеванному полу, кто руками, а кто ногами, свои мешки.
— Осторожней, товарищ! — кричит один. — У меня в мешке одеколон.
Другой:
— Гражданин хороший, не наступи мне на пудру.
Третий, старый туземец, просит:
— Отец, помоги мне поднять на плечи вещь.
Я ему помогаю.
— Спасибо, отец.
Мне нравится, что Тверские туземцы почти все с незнакомыми говорят на «ты» и что называют «отец»: мне хорошо известно, что связь между туземцами, их лучшее дается пока в символах родства, «гражданин хороший» — ничего не значит, а «товарищ» — еще холоднее.
Какой-то свободный от вещей зубоскал, услыхав трогательную нотку в словах «спасибо, отец», говорит:
— Чудные эти торгаши, живут, будто плачут.
Сурово отвечает ему пожилой:
— Кормятся.
Передвигая ногою свои мешки, я был уже в последнем переходе загона, как вдруг мой сосед взволновался: там, с другой стороны, вне очереди кто-то втихомолку протянул в кассу руку.
— В очередь! — кричит мой сосед в новой бекеше.
Тот не повиновался.
Бекеша быстро шагнула туда и, взяв бессознательного за плечи, оттеснила от кассы.
26 Марта. Сегодня Петя сказал:
— Папа, не сиди дома, выйди, посмотри, что делается: тепло, с крыш каплет, а какой ветерок ласковый!
Я вышел. Небо нависло. Синим кольцом охватили леса большое белое блюдо, полное еще нетронутым снегом. Ближние деревья задумались, и так было тихо, задумчиво накануне великого праздника. А дорога стала высокая, будто железнодорожная насыпь.
Весна задержалась, далеко перешло время, сохраненные в девственной мощи снега вот-вот разольются. Всех волнует загадка этой весны: как выйдет переход от весны света к весне воды.
Мы живем накануне решительного момента, которым определяется весь год. Каждый это чувствует, каждый волнуется.
27 Марта. Земля показалась!
Петя сказал:
— Выйди, папа, послушай, овсянки поют!
Уже третий день без мороза, туман утром и потом приятные телу капли дождя. Дорога стала совсем горбатая, рыжая. Петя где-то видел, земля показалась, так и крикнул, придя из школы:
— Папа, земля показалась!
Я тоже заметил невидимые раньше полянки на валу.
Все задумалось, как будто кто-то бежавший долго вслед за весной вдруг коснулся ладонью ее недозволенного места, и от этого прикосновения она остановилась и задумалась… Закричали со всех деревень петухи. И голубые леса окутались туманом. Они остановились в раздумье, а он…
— Земля показалась!
28 Марта. Почти весь день дождь. Ни на лыжах по снегу, ни пешком по лесной дороге: в это время леса недоступны.
Если так пойдет — будет наводнение. Но, может быть, морозы выжмут.
Искусство и наука собирают в себя концы человеческие, называемые личностями; кто вступил на этот путь, тот и должен кончить в этом кругу: отношение к миру, к обществу тут бывает только через посредство личности. Художник и ученый живут для себя. Однако это очень утомительно — жить только через посредство своей личности, соблазняет постоянное желание выйти из этого круга и жить непосредственно, «как все». Соблазн является в образе чего-то высшего, будь это Природа, Бог или Человек.