125

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

125

…можно больше стушевываясь в обществе (личину вырабатывать). — В эти переломные послереволюционные годы культурно-исторического развития Пришвин то и дело отмечает и в себе и в окружающих людях попытки решить проблему самоидентификации и невозможность отождествить себя с той единственной социальной группой, которая определяет новую жизнь («24 Января 1935. Оглянешься на прошлое — что пережито! — и страшно подумать о себе теперь: как я могу после всего жить так обыкновенно и как будто без отношения к страшному опыту…»); маска становится одним из способов скрыть свою личность за личиной. Маска, по Пришвину, прикрывает и истинное лицо нового государства, жизнь принимает карнавальный оттенок — все в масках: и руководители государства, и рядовые граждане («Социалистическая маскировка достигла самого высокого совершенства, и много людей (из простых) веруют в это все (включая мощи Ильича)»). «19 Сентября 1935. Не оспаривай глупца! сохраняй всюду, на каждом месте внутреннее равновесие. Как в дождик надо взять зонтик, так надо человеку в обществе надевать маску и строить личину. Или двигаться все глубже и глубже в пустыню, или строить личину. Если же строить личину, то лучше всего английскую (искренности, простоты)». Маска как способ защиты личности в чуждом или опасном окружении, как свобода в выборе модели поведения — все это Пришвин понимал еще в 1930 г. («23 Декабря. Нельзя открывать своего лица — вот это первое условие нашей жизни. Требуется обязательно мина и маска»; «20 Ноября. Игра двумя лицами (маскировка) ныне стала почти для всех обязательной. Я же хочу прожить с одним лицом, открывая и прикрывая его, сообразуясь с обстоятельствами»); и его собственная личина охотника, писателя, ведущего странный на общепринятый взгляд образ жизни («Левин читал меня и восхищался, но когда побывал у меня в крысиной комнате в д[оме] Герцена, раззнакомился»), чуждого писательскому сообществу в том виде, в каком оно существовало в столице в эти годы, исключенного из общественной писательской жизни: к примеру, его не выбирают в Президиум на Первом съезде писателей («64 челов. президиум: меня не выбрали: и хорошо, и неприятно: хорошо, что я в оппозиции, что я свободен и могу всегда исчезнуть незаметно, плохо же…»), да и выдержать стиль («съезд проваливался: докладчики, начиная с Горького, читали по напечатанным докладам <…> Болтовня <…> интервью, снимание»), он не способен («я решил на день-два сбежать в Загорск. <…> Счастье вернуться к себе, быть у себя. А съезд все идет»). Его никогда не приглашают вместе с другими в особняк Рябушинского, где обитает Горький и где проходят писательские вечеринки («смысл всего таится где-то в управлении, так и здесь — это на собраниях у Горького, куда меня не зовут») — да и представить себе Пришвина на таком рауте невозможно: он не только не светский человек, а совершенно напротив, он скорее человек сознательно выбирающий если не маргинальный, то уж точно полумаргинальный образ жизни («Покупка домика <…> в Переславище очень занимает меня <…> что-то вроде пустынножительства»). В том-то и дело, что Пришвин пытается совместить культуру (творчество) — пространство свободы и такой образ жизни, который одновременно и органичен для него, и является маскировкой — скрывает существо его личности и творчества (дневник). Пришвин обнаруживает, что личина, маска и его полумаргинальная жизнь, его хитрость и юродство уходят корнями в традицию русской литературы и имеют в культуре высокий смысл — борьбы со злом средствами искусства («творчество есть <зачеркнуто:> великая маскировка великое скрывание <…> или даже создание лица, личности, единства, закрывающих зло»). В то же самое время в России все это почему-то оказывается результатом неизбежной вековечной борьбы — по крайней мере, он безошибочно определяет в московской толпе иностранца — по поведению и по лицу («Лицо человека без промежуточного слоя животно-живой хитрости») (Дневники. 1932–1935. С. 949, 978).