Воскресенья в Кламаре

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Воскресенья в Кламаре

Страшная судьба у наших писателей. Двух больших поэтов «ухлопали» на дуэли, писателя, перед которым преклоняется весь мир, гоняли в Сибирь, другого отлучили от церкви…

Есть у нас, может быть, и другое преступление против памяти замечательных людей: небрежность, недооценка, забвение…

23 марта исполняется годовщина смерти Н.А. Бердяева. Получивший мировое признание мыслитель, оценен ли он по достоинству в русских — хотя бы эмигрантских — кругах?

Я не берусь писать об огромном философском наследии Н.А. Бердяева. Труд этот велик и далеко превышает размеры газетной статьи. В качестве его почитателя и младшего друга я хотел бы здесь поделиться личными о нем воспоминаниями.

Кстати, об оценке: в последние месяцы своей жизни Николай Александрович посмеивался: в советских газетах его честили как «посыпанного нафталином подвижника реакционной мысли на службе у англо-американского капитала». В эмигрантских кругах считали порой, что он чуть ли не состоит на советской службе… Объяснение этому простое: творческая мысль таких людей, как Бердяев, находится совсем в иной плоскости, чем борьба политических страстей. Измерить эту мысль политическими мерками невозможно. Смешно пытаться определить, например, творчество Достоевского его политическими высказываниями в разные периоды его жизни.

Н.А. Бердяев никогда не отрицал изменения, текучести своих взглядов на мировые события, свидетелем которых он был, не признавал этих изменений «ошибками». Идеально честный с самим собой, он этими событиями мучался, постоянно искал наиболее правдивого к ним отношения, искания эти были частью его самого, его жизнью.

Преданный его друг, ревнитель его памяти, Е.Ю. Рапп недавно рассказывала, как часто Николай Александрович высказывал одно и то же убеждение: творческая мысль никогда не может быть отвлеченной, она неразрывно связана с жизнью, она жизнью определяется. Бердяев был экзистенциалистом в самом чистом значении этого слова. Рыцарь «перманентной революции» и свободы духа, Бердяев жизненных ошибок не боялся.

В течение долгих лет его друзья и почитатели собирались у него по воскресеньям в Кламаре. Десять минут дачного поезда, чтобы приехать в тихий, провинциальный Кламар с его игрушечными домиками в стиле Морриса Утрило, забыть на время повседневные заботы, забыть вечные политические раздоры, где влияние среды, естественные склонности или просто соображения выгоды чаще играют гораздо большую роль, чем идеальные побуждения или искания правды.

Кстати, Бердяев часто говорил: какое прекрасное русское слово «правда», в его первоначальном народном смысле — нет однозначного слова на других языках. «Искать Правду» — значит, искать одновременно высшую истину и высшую справедливость… Маленький, полузапущенный сад, позеленевший от парижских дождей Амур с перебитой рукой, столовая с гостеприимным круглым столом, чаепития, веселый огонь в камине — обстановка помещичьего дома тургеневских времен. Неизменно внимательный и ласковый ко всем хозяин в вечном черном берете, с вечной полупотухшей сигарой во рту.

Какая-то особая, я бы сказал, веселая свобода и непринужденность царила на этих собраниях. На «воскресеньях» у Бердяева можно было говорить обо всем, высказывать мнения самые противоположные. Бердяев был жадно любопытен к людям, простые обывательские высказывания его часто интересовали. Я вспоминаю разницу между этими воскресеньями в Кламаре и былыми литературными собраниями, тоже часто очень интересными, у Мережковских. Там надо было все время «гениальничать», парить на заоблачных высотах, до обывательской простоты разговор никогда не должен был снижаться.

Единственно, чего не терпел Николай Александрович, это — ложного пафоса, неискренней мысли, прикрытой «высокой» фразеологией. На всякую фальшь Николай Александрович реагировал страстно. Страстность мысли была в его натуре. Я помню, как этот философ с мировым именем (впрочем, свой «метафизический» возраст Бердяев определял в восемнадцать лет) пришел в бешеное, до сердечного припадка, негодование, когда некто прочел ему свой витиеватый трактат, где доказывалось, что свобода духа есть, собственно, не личная свобода, а сознательное подчинение общему духу, духу массы. Этого Николай Александрович стерпеть не мог. Для него свобода, как и все, во что он верил, была не вопросом книжной философии — это был вопрос жизни и смерти. В этот раз он отстаивал свои убеждения, изнемогая, задыхаясь, — все кончилось сердечным припадком.

И книги свои Бердяев писал с душевной страстностью, стараясь во что бы то ни стало высказать то, что считал истиной. Оттого и стиль его книг — стиль лапидарный. Никаких уклонений для «красоты слога», никакая красивая фраза не должна искажать точной мысли. А мысли бежали, перегоняя друг друга, и всех их надо было зафиксировать на бумаге. Оставшиеся после него рукописи очень неразборчивы, полны сокращений, условных знаков — не было времени написать полностью слово, надо было поскорее записать следующую мысль. Е.Ю. Рапп предпринимает сейчас подлинно героический труд, слово за словом разбирая, восстанавливая неизданные его рукописи.

Свободу, вечное становление Духа, свободного от окостеневших, объективированных, традиционных форм, Бердяев отстаивал совсем не как аристократическую привилегию некой элиты. В его понимании даже простая политическая свобода, свобода выбора убеждений и поступков — есть тяжелая и ответственная обязанность, а никак не привилегия. К так называемым «буржуазным свободам» Бердяев относился скептически. «Свобода, — говорил он, — это вовсе не значит повесить дощечку с надписью “злые собаки”, “без звонка не входить” на дверях своего дома, а у себя делать все, что душе заблагорассудится».

Впрочем, от истинной избранности, аристократичности душевной Бердяев, несмотря на всю свою скромность и презрение к внешним отличиям, уйти не мог. Это было в его натуре. Сам себя он часто называл философом, а этому слову он придавал самое высокое значение. Как добродушно смеялся он, когда рассказывали ему, что на одном русском съезде собрались восемьдесят философов. «Неужели восемьдесят? Так много! Да, кажется, за всю мировую историю едва ли наберется такое количество философов».

В жизни Бердяев был очень скромен. Органически не признавал никакой авторитетности, никакого внешнего превосходства одного человека над другим. Официальные почести вроде избрания доктором honoris causa Кембриджского университета были ему тягостны.

Он под разными предлогами откладывал поездку в Англию для участия в соответствующей церемонии. Чувствовалось, как противно было всей его натуре облачаться в традиционную докторскую тогу, произносить официальную речь (кстати, по поводу этого избрания одна газета писала: «Мистический фантазер, увенчанный реакционерами Кембриджа»).

Е.Ю. Рапп рассказывала следующий случай из последних месяцев его жизни. На ежегодном женевском конгрессе «Интернациональные встречи», в обширной аудитории Бердяев кончил свой доклад «Прогресс техники и морали» и был увлечен беседой на эту тему в частном порядке. В аудитории волнение: к нему протискиваются через толпу. Молодая итальянская экс-королева, давнишняя его почитательница, хочет с ним побеседовать, приглашает его к себе. Увлеченный спором, Бердяев отмахивается: «А, что? Какая королева? Да подождите, разве вы не видите, что я не кончил разговора?» Встретившись с ней впоследствии, Николай Александрович с очень теплым чувством рассказывал об умной, симпатичной женщине, пораженной страшным несчастьем — опасностью навсегда потерять зрение.

Еще одна черта из моих воспоминаний о Н.А. Бердяеве. Этот высокий, порой беспощадно рушивший устои мыслитель обладал нежной — я боюсь сказать: по-детски нежной — душой. Очень любил и порой мучительно жалел животных, терпеть не мог, когда при нем резали со стеблей живые цветы…

23-го марта 1948 года нам по телефону передали тяжелую весть: Н.А. Бердяев скоропостижно скончался за письменным столом, за работой. Это переживалось как общественное несчастье, как личное большое горе. Не стало руководителя, одного из последних представителей русской религиозной мысли, нет больше оазиса в Кламаре.

(Некто, именующий себя русским и православным, I осмелился написать: «Бердяев умер с сигарой во рту, без покаяния — божественное воздание за его ереси». Невольно вспоминается изречение Николая I на смерть Лермонтова: «Собаке — собачья смерть»… Поистине, удивительная судьба у наших писателей!)

Н.А. Бердяев на смертном ложе, в маленькой, полупустой, аскетической спальне рядом с рабочим кабинетом, где не закрыты еще разложенные на письменном столе книги, не убраны рукописи, лишь слегка отодвинуто от стола кресло. В сложенных на груди руках — большое распятье, голова прикрыта черным беретом… Вглядываясь в его спокойное и в то же время устремленное какой-то последней Устремленностью лицо, нельзя было не думать: этот человек знал, а может быть, и сейчас знает больше, чем мы все, здесь оставшиеся, знаем.

«Новое русское слово», Нью-Йорк, 10.04. 1949.