Комната в Кремле

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Комната в Кремле

Незадолго до гитлеровского вторжения Сталин взял себе обязанности Председателя Совета Народных Комиссаров, оставив Молотова первым замом предсовнаркома с сохранением поста наркома иностранных дел. Но апартаменты Молотова остались там же, в Кремле, в здании Совнаркома на втором этаже. Рядом, за углом по коридору, находилась и наша комната с Павловым, который к тому времени был назначен помощником наркома по советско-английским отношениям. Когда в конце июля 1941 года в Москву прилетел Гарри Гопкинс специальный представитель президента Рузвельта, я был среди встречавших его лиц в Центральном аэропорту Москвы, на Ленинградском проспекте. Но его беседы со Сталиным переводил Литвинов. Мне же доверили эту работу только два месяца спустя, когда к нам прибыла англо-американская делегация, возглавлявшаяся лордом Бивербруком и Авереллом Гарриманом.

Впоследствии Гарриман придумал анекдот о моем появлении в кабинете Сталина: поначалу беседу переводил с советской стороны Павлов, а с американской — Чарльз Болен, 3-й секретарь посольства США в СССР. В связи с его именем Гарриман, впоследствии приходя иногда с другим переводчиком, любил по-русски повторять: «Болен — болен». Это неизменно смешило Сталина.

У Павлова тогда будто бы возникли трудности с переводом, и Болен принялся помогать ему. Это не понравилось Сталину. Он обратился к Молотову:

— Почему американец поправляет моего переводчика? Это не дело. А где, Вячеслав, тот молодой человек, что переводил беседу с Гитлером? Пусть он придет и поможет нам.

— Но он ведь переводил на немецкий…

— Ничего, я ему скажу, будет переводить на английский…

Так я предстал пред светлые очи «хозяина» и сделался его личным переводчиком.

Говорят, английский парламент может все, он лишь не может превратить мужчину в женщину. Своим рассказом Гарриман весьма язвительно иронизировал по поводу всесилия «великого вождя».

На самом деле я впервые увидел Сталина в конце сентября 1941 года на позднем обеде в Кремле, устроенном в честь миссии Бивербрука-Гарримана. Гости собрались в помещении, примыкавшем к Екатерининскому залу, незадолго до 8 часов вечера. Все ждали появления Сталина. Наконец отворилась высокая дверь, но это был не он, а два офицера из его охраны. Один остановился у двери, другой занял позицию в противоположном углу. Прошло еще минут десять. Видимо, в этом был определенный смысл: свое появление «хозяин» преднамеренно затягивал, чтобы подогреть нетерпение публики.

Дверь снова открылась, и вошел Сталин. Взглянув на него, я испытал нечто близкое к шоку. Он был совершенно не похож на того Сталина, образ которого сложился в моем сознании. Ниже среднего роста, исхудавший, с землистым, усталым лицом, изрытым оспой. Китель военного покроя висел на его сухощавой фигуре. Одна рука была короче другой — почти вся кисть скрывалась в рукаве. Неужели это он? Как будто его подменили!

С детства нас приучили видеть в нем великого и мудрого вождя, все предвидящего и знающего наперед. На портретах и в бронзовых изваяниях, в мраморных монументах, на транспарантах праздничных демонстраций и парадов мы привыкли видеть его, возвышающегося над всеми. И наше юношеское воображение дорисовывало высокое, стройное, почти мифическое существо. А он вот, оказывается, какой, невзрачный, даже незаметный человек. И в то же время все в его присутствии как-то притихли. Медленно ступая кавказскими сапогами по ковровой дорожке, он со всеми поздоровался. Рука его была совсем маленькой, пожатие вялым.

То были самые тяжелые дни войны. Гитлеровские войска продвинулись далеко в глубь советской территории, подошли к Ленинграду и Киеву, стремительно приближались к Москве. Советским частям, вынужденным все дальше отступать, порой не хватало даже ружей царского образца. Я был свидетелем разговора Молотова с командиром одного из отрядов, оборонявших столицу. Тот жаловался, что у него на пять ополченцев только одна винтовка, и слезно умолял помочь. Но Молотов, знавший положение дел, жестко ответил:

— Винтовок нет, пусть сражаются бутылками…

Тогда-то и появился пресловутый «молотовский коктейль» — бутылки с горючей смесью. Боец народного ополчения, спрятавшись в окопчик, поджидал танк и, когда тот проходил над его головой, поднимался и бросал бутылку на выхлопную трубу. При метком попадании машина воспламенялась, но в следующее мгновение второй танк в упор расстреливал смельчака. Так под Москвой гибли десятки тысяч ополченцев. Среди них немало и моих друзей.

Страшные неудачи, потери обширных территорий, гибель и пленение миллионов, при всем пренебрежении Сталина к человеческой жизни, не могли не наложить отпечатка на его облик. Но особенно его угнетало другое: просчет, допущенный им в оценке предвоенной ситуации. Он игнорировал все предупреждения и предостережения, уверовав, что Гитлер не начнет войну в середине лета. Восхищаясь Гитлером в недавнем прошлом, он теперь не мог простить ему, осрамившему «вождя народов» перед всем миром. «Непогрешимого товарища Сталина», как мальчишку, обвел вокруг пальца австрийский ефрейтор! Этого унижения и пережитого страха Сталин не забыл, став еще более подозрительным, чем прежде. Даже внутри здания Совнаркома его повсюду сопровождали два охранника. С таким эскортом Сталин приходил и к Молотову.

Нередко бывало, что, выходя из секретариата наркома и поворачивая за угол, чтобы пройти в свою комнату, я видел, как из-за противоположного угла показывался знакомый охранник. И каждый раз это приводило меня в смятение. Нет, то не был страх. Я был убежден, что мне лично ничем не грозит такая встреча. Но появлялось непреодолимое подсознательное желание спрятаться. Через несколько секунд должен появиться Сталин. Мысль лихорадочно работала: как поступить? Вернуться обратно в секретариат или быстро добежать до своей комнаты и укрыться за дверью? Может, спрятаться за одной из гардин, прикрывавших высокие окна, смотрящие во внутренний дворик? А если Сталин заметит, что кто-то прячется, примет меня за злоумышленника, подумает, что у меня совесть нечиста? Ведь даже когда собеседник не смотрел ему в глаза, он готов был заподозрить крамолу: «Почему у вас глаза бегают?» — и этот его вопрос мог решить судьбу бедняги.

Перебрав все варианты и понимая, что времени не остается, я прижимался спиной к стене и ждал. Процессия медленно проходила мимо. Я бодро произносил: «Здравствуйте, товарищ Сталин!»

Он молча, легким движением руки отвечал на мое приветствие и поворачивал за угол. Теперь я мог с облегчением вздохнуть. Но ведь ничего не произошло. Отчего же при каждой подобной ситуации охватывало оцепенение?

Нервозность возникала и тогда, когда главный помощник вождя Поскребышев или кто-то из его заместителей заранее предупреждал, что предстоит беседа с американцами и что мне переводить. Но тут я находил объяснение — предстояло восхождение на Олимп. И еще была нервная концентрация, хотелось выполнить поручение как можно лучше, чтобы Он остался доволен.

Кремль в то время был закрыт для публики. Но у меня имелся пропуск «всюду», кроме коридора, ведущего в крыло Сталина. В каждом отдельном случае выписывался специальный пропуск.

В служебных апартаментах Сталина царила деловая, спокойная атмосфера. В небольшой комнате рядом с секретариатом, куда я поначалу заходил в ожидании сигнала, что гости миновали Спасские ворота, на раскрашенных яркими цветами черных подносах стояли стаканы и бутылки с боржоми, а у стены выстроился ряд простых стульев. Некоторые авторы сейчас утверждают, что всех посетителей, даже Молотова, перед кабинетом вождя обыскивали, что под креслами находились электронные приборы для проверки, не спрятал ли кто-то оружие. Ничего подобного не было. Во-первых, тогда еще не существовало электронных систем, а во-вторых, за все почти четыре года, что я приходил к Сталину, меня ни разу не обыскивали и вообще не подвергали каким-либо специальным проверкам. Между тем в наиболее тревожные последние месяцы 1941 года, когда опасались заброшенных в столицу немецких агентов, каждому из нас выдали пистолет. У меня, например, был маленький «вальтер», который легко можно было спрятать в кармане. Когда около шести утра заканчивалась работа, я, взяв его из сейфа, отправлялся в здание Наркоминдела на Кузнецком, где в подвале можно было немного отдохнуть, не реагируя на частые воздушные тревоги. В осенние и зимние месяцы светало поздно, и улицы были погружены во мрак. Правда, часто попадался комендантский патруль, проверял документы. Но ведь мог встретиться и немецкий диверсант. Вот на сей случай и полагалось оружие. По приходе в Кремль на работу следовало спрятать пистолет в сейф. Но никто не проверял, сделал ли я это и не взял ли оружие, отправляясь к Сталину.

Мои возможности наблюдать Сталина были ограничены специфическими функциями переводчика. Я видел его в обществе иностранных посетителей, где он играл роль гостеприимного хозяина. Когда дежурный офицер сообщал, что гости миновали Спасские ворота, и до их появления здесь оставались считанные минуты, я направлялся в кабинет Сталина, минуя секретариат, комнату, где сидел Поскребышев и помещение охраны. Тут всегда находились несколько человек в форме и в штатском, а у самой двери в кабинет в кресле обычно дремал главный телохранитель вождя генерал Власик. Он использовал каждую тихую минутку, чтобы вздремнуть, так как должен был круглые сутки находиться при «хозяине». Входил я в кабинет без предупреждения и всегда кого-то там заставал: членов политбюро, высших военных командиров или министров. Они сидели за длинным столом с блокнотами, а Сталин прохаживался по ковровой дорожке. При этом он либо выслушивал кого-то из присутствовавших, либо высказывал свои соображения. Мое появление служило своеобразным сигналом к тому, что пора заканчивать совещание. Сталин, взглянув на меня, обычно говорил:

— Американцы сейчас явятся. Давайте прервемся…

Все, быстро собрав свои бумаги, вставали из-за стола и покидали кабинет. Оставался только Молотов. Он присутствовал при всех беседах Сталина с иностранцами, хотя в них практически не участвовал, а больше молчал. Иногда сам Сталин обращался к нему по какому-либо конкретному вопросу, называя его «Вячеслав». Молотов же в присутствии посторонних строго придерживался официального «товарищ Сталин».

Надо признать, что при всех своих отвратительных качествах Сталин обладал способностью очаровывать собеседников. Он, несомненно, был большой актер и мог создать образ обаятельного, скромного, даже простецкого человека. В первые недели войны, когда казалось, что Советский Союз вот-вот рухнет, все высокопоставленные иностранные посетители, начиная с Гарри Гопкинса, были настроены весьма пессимистически. А уезжали они из Москвы в полной уверенности, что советский народ будет сражаться и в конечном счете победит. Но ведь положение у нас было действительно катастрофическое. Враг неотвратимо двигался на Восток. Чуть ли не каждую ночь приходилось прятаться в бомбоубежищах. Так что же побуждало Гопкинса, Гарримана, Бивербрука и других опытных и скептически настроенных политиков менять свою точку зрения? Только беседы со Сталиным. Несмотря на казавшуюся безнадежной ситуацию, он умел создать атмосферу непринужденности, спокойствия.

В кабинет, где всегда царила тишина, едва доносился перезвон кремлевских курантов. Сам «хозяин» излучал благожелательность, неторопливость. Казалось, ничего драматического не происходит за стенами этой комнаты, ничто его не тревожит. У него масса времени, он готов вести беседу хоть всю ночь. И это подкупало. Его собеседники не подозревали, что уже принимаются меры к эвакуации Москвы, минируются мосты и правительственные здания, что создан подпольный обком столицы, а его будущим работникам выданы паспорта на вымышленные имена, что казавшийся им таким беззаботным «хозяин» кремлевского кабинета прикидывает различные варианты на случай спешного выезда правительства в надежное место. После войны он в минуту откровения сам признался, что положение было отчаянным. Но сейчас он умело это скрывает за любезной улыбкой и показной невозмутимостью. Говоря о нуждах Красной Армии и промышленности, Сталин называет не только зенитные, противотанковые орудия и алюминий для производства самолетов, но и оборудование для предприятий, целые заводы. Поначалу собеседники недоумевают: доставка и установка оборудования, налаживание производства потребуют многие месяцы, если не годы.

А ведь западные военные эксперты утверждают, что советское сопротивление рухнет в ближайшие четыре-пять недель. О каком же строительстве новых заводов может идти речь? Даже оружие посылать русским рискованно — как бы оно не попало в руки немцев. Но если Сталин просит заводы, значит, он что-то знает, о чем не ведают ни эксперты, ни политики в западных демократиях. И как понимать олимпийское спокойствие Сталина и его заявление Гопкинсу, что, если американцы пришлют алюминий, СССР будет воевать хоть четыре года? Несомненно, Сталину виднее, как обстоят тут дела! И вот Гопкинс, Бивербрук, Гарриман заверяют Рузвельта и Черчилля, что Советский Союз выстоит и что есть смысл приступить к организации военных поставок стойкому советскому союзнику. Сталин блефовал, но, по счастью, оказался прав. Так же как и тогда, когда после посещения британским министром иностранных дел Антони Иденом подмосковного фронта во второй половине декабря 1941 года он заявил:

— Русские были два раза в Берлине, будут и в третий раз…

Неисправимые сталинисты могут расценить такое пророчество как свидетельство прозорливости вождя. Но мне представляется, что он и тут играл роль оптимиста. В узком кругу он не раз в те дни признавался, что «потеряно все, что было завоевано Лениным», что не избежать катастрофы. Наигранной бодростью он прикрывал свое неверие в народ, презрительно обзывая аплодировавшую ему толпу «дураками» и «болванами». Но именно этот нелюбимый и пугавший его народ, жертвуя десятками миллионов жизней своих сынов и дочерей, сделал его пророчества возможными.

Лично ко мне Сталин всегда относился ровно, индифферентно. Порой мне казалось, что он смотрит как-то сквозь меня, даже не замечает моего присутствия. Но он, как вскоре выяснилось, в каждом случае сам выбирал из нас двоих себе переводчика. Иной раз, когда предстояла беседа с американцами, вызывали Павлова, а к англичанам — меня, хотя США были в моей компетенции, а Великобритания — Павлова. Бывало и так, что в течение нескольких недель приглашали только одного из нас, независимо от того, с кем происходила беседа. Каждому из нас в таких случаях было не по себе, каждый нервничал и терялся в догадках: чем не угодил «хозяину», что вызвало его неудовольствие. Но потом все снова входило в норму, никаких замечаний нам не делали, а мы, разумеется, не осмеливались выяснять. Быть может, это была такая маленькая игра, чтобы держать нас в напряжении и в состоянии «здоровой конкуренции».

У него был своеобразный юмор. Рассказывали, что однажды начальник политуправления Красной Армии Мехлис пожаловался Верховному главнокомандующему, что один из маршалов каждую неделю меняет фронтовую жену. Мехлис спросил, что будем делать. Сталин с суровым видом ничего не отвечал. Мехлис, полагая, что он обдумывает строгое наказание, начал было сожалеть о своем доносе. Но тут Верховный с лукавой усмешкой прервал молчание:

— Завидовать будем…

В ином случае Сталин на протяжении нескольких военных лет, время от времени, донимал другого маршала вопросом: почему его не арестовали в 1937 году? Не успевал тот раскрыть рот, как Сталин строго приказывал: «Можете идти!» И так повторялось до конца войны. Жена маршала после каждого подобного случая готовила ему узелок с теплыми вещами и сухарями, ожидая, что ее супруг вот-вот угодит в Сибирь. Настал День Победы. Сталин, окруженный военачальниками, произносит речь…

— Были у нас и тяжелые времена, и радостные победы, но мы всегда умели пошутить. Не правда ли, маршал… — И он называет имя злополучного объекта своих «шуток».

У меня сложности порой возникали с составлением телеграмм нашим послам в Лондоне и Вашингтоне. Проект телеграммы следовало приготовить сразу же после беседы, пока Сталин еще оставался у себя.

По своей старой подпольной привычке Сталин работал всю ночь, и прием дипломатов обычно проводился поздно, а то и на рассвете. Беседа порой продолжалась два-три часа, но телеграмма должна была занимать не больше двух страниц. Продиктовав, я снова отправлялся в кабинет Сталина. Он просматривал текст, делал те или иные поправки и подписывал. Но бывало и так, что его не устраивал мой вариант. Это его раздражало. Правда, груб он не был, а просто укорял:

— Вы тут сидели, переводили, все слышали, а ничего не поняли. Разве это важно, что вы тут написали? Главное в другом…

Он, однако, понимал, что я старался, но не сумел, И не было смысла отсылать меня с простым напутствием: «Переделайте». Он говорил:

— Берите блокнот и записывайте… — И диктовал по пунктам то, что считал важным.

После этого не стоило особого труда составить новую телеграмму. Все же всякий раз, когда случалось такое, долго оставался неприятный осадок.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.