Исход из Петрограда
Исход из Петрограда
Хорошо помню наш исход из голодного Петрограда. В стране бушует гражданская война. Некогда прекрасная Северная Пальмира представляет собой мрачное, холодное, беспросветное нагромождение каменных склепов, где, закутавшись в одеяла, влачат жалкое существование жители бывшей столицы царской империи. Советское правительство перебралось в Москву, а «гордый град» на Неве обретает статус провинции, какой остается и поныне. Мама тащит меня за руку. Закутанный в платок, я стараюсь быстро перебирать ногами. Ветер гонит по Невскому обрывки газет и прокламаций, шелуху семечек. Навстречу марширует взвод моряков. На плечах винтовки с примкнутыми штыками…
На папином заводе маме выдали паек на неделю: полбуханки черного хлеба, две воблы и четыре картошки. Она спешит вернуться домой, где в тифозной горячке лежит отец. Всегда такой сильный и энергичный, он совершенно беспомощен.
Отец, особенно в молодости, был далек от политики. Все же он приветствовал Февральскую революцию и, отправляясь в город, прикалывал к лацкану пиджака красную бутоньерку. Он полагал, что освобождение России от оков самодержавия откроет простор для быстрого промышленного развития страны, в чем и он мечтал принять участие. Но хаос, наступивший после Октября, братоубийственная гражданская война воспринимались им как личная катастрофа. Выходец из бедной семьи провинциального учителя, рано оставшийся круглым сиротой, он сам выбился в люди. Окончив с золотой медалью гимназию, отправился из Чернигова в Петербург, где столь же успешно прошел курс в гатчинском училище и в Петербургском политехническом институте. Его имя, как одного из лучших студентов, было высечено на мраморной доске золотыми буквами. Но во время учебы бедствовал. Он рассказывал, что вместе с другими студентами из бедных семей заходил в какой-либо трактир, где на столе всегда стояли графин с водой и хлеб, нарезанный большими ломтями, за что денег не брали. Тут можно было взять свежую газету, вделанную в шесток, почитать, ничего не заказывая. Делая вид, что читают газету, они потихоньку уплетали хлеб, запивая водой из графина. Отец давал также частные уроки, чтобы продержаться в годы учебы. После окончания института он сразу же получил должность старшего инженера на Путиловской судостроительной верфи, что принесло ему хороший заработок. Он женился на девушке из известной в городе, хотя и несколько обедневшей, семьи. Казалось, жизнь сулит счастье и довольство… И вдруг все это рухнуло. Огромные усилия и тяготы сиротской жизни оказались напрасными.
Бабушка продает свои фамильные драгоценности, чтобы достать еду у спекулянтов. Это позволяет лучше питать больного отца, да и нам кое-как держаться. В квартире не топят, и мы все в одной комнате. Для камина нет дров, но нас спасает жестяная печурка-«буржуйка». Своими четырьмя длинными ножками она стоит на железном листе посреди гостиной. Труба, похожая на водосточную, изгибаясь под потолком, выведена в форточку. Мы уже сожгли дюжину стульев и дедушкин письменный стол. На очереди буфет из столовой. Какие-то предприимчивые умельцы наладились производить такие печурки. Ими обогреваются «буржуи» — обитатели некогда состоятельных кварталов, имевших центральное, теперь не действующее, отопление. Отсюда и название печурки. Она мгновенно нагревается докрасна, вода в чайнике закипает за несколько минут. Но так же быстро «буржуйка» и остывает. Ночью в квартире температура ниже нуля.
В 1941–1942 годах, когда Москва не отапливалась, снова появились такие «буржуйки». Эта печурка спасала нас в квартире, которую мне предоставили в Петровском переулке после того, как в 1942 году родился мой старший сын Сергей.
Постепенно отец поправляется. Начинает выходить на улицу. Путиловская верфь, где он работал, закрыта. Нет топлива, нет металла, нет заказов. Большая часть рабочих мобилизована на фронт. В городе жизнь становится все тяжелее. Семья держит совет. У отца сестра — Любовь Павловна — живет на Украине. Работает акушеркой в деревенской больнице в ста верстах от Чернигова — родины отца.
— Может, отправиться туда? — предлагает отец. — Этот край всегда был богат и хлебосолен…
— А на что вы там будете жить? — сомневается бабушка.
— Где-нибудь устроюсь, во всяком случае, там легче, чем здесь. Посмотрите, какой тощий ваш внук. Здесь он долго не протянет. Ему сейчас нужны молоко, овощи, фрукты. Всего этого на Украине полно…
Слушая их, я уже представлял себя в маленьком гробике. За эти недели я много таких видел. Скорбные фигуры, как и потом, в блокаду 40-х годов, тащат их по обледенелым тротуарам Петрограда. Я лежу в гробике неподвижный, а они трое, склонившись над ним, обливают меня слезами. И я сам начинаю реветь.
— Ну что ты раскис! — строго отчитывает меня мама. — Замолчи, и без того тошно…
— Не надо, Люсенька, так грубо, — вмешивается бабушка. — Он такой слабенький, и нервы никуда.
Я еще больше заливаюсь слезами. Совсем не могу выдержать, когда меня жалеют. Стоит кому-нибудь в шутку сказать: «Бедненький, несчастненький», — и я тут же начинаю рыдать.
Моя истерика и истощенный вид, видимо, оказались дополнительным аргументом в пользу отъезда. Но бабушка заартачилась:
— Вы уезжайте, а я останусь здесь… Как ее ни уговаривали, стояла на своем.
— Одна я продержусь, — уверяла она. — Продам все, да мне и немного надо. Все равно скоро конец. Я свое пожила. Здесь могилы отца, деда, прадеда. Здесь останусь и я…
В конце концов решили, что уедем без нее.
Сборы были недолги. В плетеные корзинки наподобие сундуков мама уложила платья, пледы, постельное белье. Выпросила у бабушки семейный альбом. Я добавил к нему несколько тетрадок иллюстрированного журнала «Золотое детство». Там были очень красивые картинки вроде нынешних комиксов. По ним я потом учился читать.
Наконец настал час прощания. Весь этот день бабушка тискала меня, угощала сладким муссом, приготовленным собственноручно из дореволюционного порошка. Впервые я видел ее в слезах. Быть может, она чувствовала, что мы больше не увидимся: она умерла от истощения спустя год после нашего отъезда.
Путешествие на юг было долгим, трудным и запутанным: через фронты гражданской войны — то поездом, в переполненных вагонах, то в телеге, то пешком, погрузив скарб на тачку, которую толкал до следующего пристанища отец. Для меня, четырехлетнего, это, видимо, было чрезмерной нагрузкой. Помнится, порой появлялась боль в груди, похожая на ту, какую через много, много лет испытал при инфаркте. Я не мог двигаться, не мог даже шевельнуть рукой. Отец, измученный этим бесконечным странствием, сердился, думая, что я притворяюсь. И даже однажды отшлепал. Мама заступилась, предложила остановиться и передохнуть. Он же вновь пытался заставить меня идти дальше. Я чувствовал еще шаг и все кончится. Упал на землю и не двигался. Пришлось положить меня на тачку. Я понимал, отцу и без того тяжело, но ничего не мог поделать. Мне даже стало казаться, что они обрадуются, если я исчезну. Конечно, было несправедливо и неправильно так думать. Но я сам, когда появлялась боль, хотел умереть, чтобы их освободить. В память врезались отдельные эпизоды.
…На небольшой станции у железнодорожного состава из товарных вагонов огромная толпа. Все с котомками, мешками, корзинками, баулами. Толкаются, оттесняют друг друга, орут. Паровоз уже дал свисток. Поезд сейчас отойдет. Надо успеть забраться в теплушку. Отец с корзинкой на голове протискивается в проем двери, подает руку маме. Она другой рукой тянет меня за собой. С боков стискивают до боли. Только я пытаюсь ступить на порог вагона, как сильный толчок швыряет меня в сторону. Мамина рука выскальзывает, я вылетаю на перрон. Толпа напирает, и я вижу, как маму вталкивают все дальше в вагон. Отец пытается вырваться наружу, но стоящие вокруг сжимают его железным кольцом. Поезд трогается — и я остаюсь один на перроне. Мама, высовывая из-за чьего-то плеча голову, кричит, но никто не обращает внимания. Вагоны мелькают мимо, а еще быстрее мелькают мысли в моей голове: больше я их не увижу, стану беспризорным, как те, оборванные и голодные, каких я так много видел на станциях. Вдруг чья-то сильная рука подхватывает меня. На ступеньке последнего вагона огромный матрос в тельняшке и расстегнутом бушлате ставит меня на площадку. Почему он это сделал? Может, видел, как меня оттерли от вагона, слышал, как кричала мама? От нервного потрясения дальнейшее полностью выключилось из моего сознания. С родителями я скоро увиделся…
И еще о тех годах скитаний по разоренной стране осталось в памяти постоянное сосущее чувство голода.
…Где-то уже на Украине, на краю села, покосившаяся хата. В ней нам дала приют еврейская семья. Зимний вечер. Еще не так поздно, но уже стемнело. В печке подогревается в чугуне вода. Мама собирается мыть мне голову. В углу хозяин дома, накрывшись полосатой тканью, бормочет молитву. За столом двое сыновей-подростков склонились над учебником. Отец шепчет маме:
— Посмотри, какие они упорные. Школа тут наверняка сейчас не работает. Но они сами учатся и обязательно выбьются в люди.
Хозяйка ставит на табурет старое деревянное корыто. Наливает кипяток. Мама разбавляет его холодной водой, нагибает над корытом мою голову, и я вижу, как из трещин выползают полчища маленьких желтоватых телец — дергаются в горячей воде и замирают.
— Посмотри, — кричу я. — Это вши…
— Ой вей мир! — восклицает хозяйка. — Извините. Они теперь всюду. Нет мыла, у людей плохое питание. Вот и вши…
— Ничего, — успокаивает ее мама, — они действительно всюду. Сейчас воду выльем, еще раз ошпарим корыто, и все будет в порядке. А вот вам два куска мыла, из наших запасов…
— Ой спасибо, — благодарит хозяйка.
Вспоминая эту далекую историю, думаю о том, что в 1990 году в Москве из-за нехватки моющих средств и тоже, видимо, вследствие плохого питания у многих школьников в голове обнаруживали вшей…
Утром с сыновьями хозяйки идем прогуляться по деревне. Она полузаброшена. Зашли в лавку. Ее владелец, дядя Иосиф, тучный, уже немолодой, с ярко выраженной семитской внешностью, отпустил нам бидон керосина — самого надежного средства от вшей. А мне подарил глиняную свистульку.
Ночью нас разбудили стрельба, конский топот и громкие выкрики. Хозяйка шепотом предупредила, чтобы мы затаились.
— Вокруг разбойничает банда Зеленого, — пояснила она. — Вот и к нам наведались… Вдруг — стук в дверь.
— Видчиняй, жидовська морда! — раздается пьяный возглас.
— Да яки тут жиды! Це ж украинцы, православные, — выкрикивает отец, еще не забывший украинский язык.
— Ну, добре…
Заржал конь, послышалось цоканье копыт. Потом снова несколько выстрелов…
Выглянув утром в окно, увидели, как люди бегут в сторону лавки. Мы поспешили за ними. У сорванной с одной петли двери в луже крови лежал дядя Иосиф. Рубаха задрана, высокой горкой вздулся живот. Рядом с ним, на коленях, рыдает его жена.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.