Пролог Тяжело в учении… Июнь 1941-го — июль 1942 года

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Пролог

Тяжело в учении…

Июнь 1941-го — июль 1942 года

Героическому, многострадальному советскому народу-победителю посвящаю эту книгу

22 июня

С раннего утра 22 июня 1941 года в Ленинграде стояла удивительно теплая, тихая и солнечная погода. Красота, тишина и спокойствие. Если бы не самолеты. Тревожно ревя моторами, они беспокойно носились над городом. Но люди думали, что идут учения. В мае и начале июня у людей возникало беспокойство: как бы весной война не началась. Но неделю назад, 14 июня, было успокаивающее сообщение ТАСС, что не следует опасаться скопления немецких войск на наших границах, это они прибыли сюда отдыхать перед броском на Англию.

Мы, трое студентов Педагогического института имени Герцена, Леша Курчаев, Витя Ярошик и я, собирались на последний экзамен за третий курс. Общежитие, где мы жили, находилось во дворе института, идти было недалеко. Вдруг из черной тарелки репродуктора громко прозвучал голос диктора: в двенадцать часов слушайте выступление Молотова. Решили задержаться: интересно, что скажет второе лицо государства.

Трагическим, скорбным, дружески-молящим голосом Молотов сообщил о начале войны. Слова Молотова поразили нас. Рухнуло все: надежды, планы, привычный образ жизни, повседневные заботы. Да и сама жизнь уже более не принадлежала нам. То, чего мы более всего опасались, стало зловещей действительностью. Но мы были твердо уверены: враг будет неминуемо и скоро разбит.

Не видя ничего под ногами, мы помчались на третий этаж учебного корпуса. В длинном коридоре находилось человек двадцать студентов. Я громко, на весь коридор, прокричал:

— Товарищи! Началась война с Германией!

Пораженные сообщением, студенты окружили меня и с интересом стали расспрашивать, откуда узнал. Я не успел ничего сказать, как из толпы кто-то с силой потянул меня за рукав. Оглядываюсь и вижу парторга факультета.

— Это что за провокация?! Что вы сочиняете?! — заорал он, крепко удерживая меня за руку. — Да вы знаете, что вам будет за клевету?! А ну пошли в партком!

Тут в другом конце коридора раздалось:

— Ребята! Война! Война!

Парторг бросился на этот крик.

Мы вошли в аудиторию, где шел экзамен по методике математики за третий курс. Пожилой, высокий и худощавый, очень строгий доцент Крогиус никак не отреагировал на наше сообщение о войне.

— Берите билеты, — спокойно и буднично сказал он.

Я подумал: не немец ли он, этот Крогиус, может, и о войне давно знает?

Экзамены мы, все трое, сдали на «отлично». Мне бы только радоваться: это пятая пятерка, теперь мне наконец, одному из немногих, положена стипендия. Уже два семестра я не получал стипендии. Прошлой весной из пяти экзаменов у меня было три пятерки и только две четверки. По немецкому языку преподавательница заранее предупредила: из-за воронежского произношения никогда мне пятерку не поставит. А последний экзамен, по теории функций, сдал на «отлично», но профессор предложил для порядка ответить на дополнительный вопрос. У меня был приступ малярии и температура под сорок. Я попросил отпустить меня с любой оценкой. И он поставил четверку. Меня это не огорчило, потому что общий баланс оценок у меня и без того тянул на красный диплом. Но как я пожалел об этой пятерке в октябре, когда ограничили стипендии, давали только тем, у кого одна треть четверок. Две четверки из шести давали право на стипендию, а из пяти — нет. У меня не хватало одной пятнадцатой балла. Совсем случайно не получил я стипендию и после зимней сессии. Снова пять экзаменов, опять четверка по немецкому. Но у меня была полнейшая уверенность сдать последний экзамен, по философии, на пять. Я единственный в группе одолел «Материализм и эмпириокритицизм» Ленина, профессор только с одним мною вел дискуссии по этой работе на семинарах и обещал пятерку на экзаменах. Но случилось непредвиденное: прибыла комиссия из ЦК партии по борьбе с либерализмом профессоров при выставлении оценок на экзаменах. Профессор испугался и решил подстраховаться: за отличный ответ поставил четверку. В результате я не получил стипендию и во втором семестре.

Как было трудно! Бедные родители могли прислать мне за год только четыреста рублей для уплаты за учебу. Многие студенты тогда бросили институт. Мне посчастливилось с репетиторством. Я стал заниматься с сыном шеф-повара ресторана и дочерью профессоров Медицинской академии. У первого я бесплатно обедал, вторые платили десять рублей за занятие. Тридцатилетняя жена повара стала уделять мне чрезмерное внимание, провожать до трамвая. Я никак не мог отвязаться от нее. Мужу не понравилось увлечение супруги, и он рассчитал меня. Вскоре я вынужден был оставить и занятия у профессоров. Родители девушки стали убеждать меня бросить пединститут, перейти учиться к ним в академию: профессорства не гарантировали, но сделать доцентом после окончания учебы обещали уверенно. Но я понял, что «в нагрузку» придется стать членом этой семьи, их флегматичная дочка мне не нравилась, и я перестал посещать их дом.

Пришлось по воскресеньям грузить в порту ящики с мороженой рыбой, а они по сто пятнадцать килограммов, и вдвоем не взяться — на лестнице не развернешься. К тому же конкурирующие бомжи постоянно подгадывали «упустить» сверху ящичек нам на головы. Другой работы в городе найти было невозможно, голодные студенты давно позанимали все должности сторожей и истопников. Но опять мне повезло: я устроился на полставки воспитателем в детский сад. Дальняя езда, зато за время трехчасовой работы можно четыре раза поесть: обед, полдник, ужин и, в компании с поварихой тетей Шурой, доесть остатки пищи «на свободе», как она говорила, когда детей уводили родители.

И вот война. Долгожданная стипендия теперь уже не потребуется, пошли насмарку все мои академические труды. Вышли с экзамена во двор института, а там все бурлит. Толпы студентов, разговоры, споры, шум. Наконец появился парторг института, народ смолк. Парторг кратко повторил заявление Молотова, призвал к бдительности и велел ждать дальнейших распоряжений. Послышались крики:

— Отправляйте нас на фронт!

Мы, студенты физмата, решили идти в Куйбышевский райвоенкомат. Но тут появился работник военкомата, который объявил, чтобы все студенты института собрались завтра в восемь часов во дворе в пиджаках, с ложками, кружками и туалетными принадлежностями. Будут отправлять на фронт. Мы обрадовались.

Утром нас повели строем на Финляндский вокзал, посадили в поезд и повезли к Выборгу. Разместили нас в сосновом лесу, в уже готовых шалашах. Покормили из полевой кухни. Показали вырытую траншею и сказали: каждому парню в течение дня свалить, очистить от веток и порезать на части двадцать сосен; из этих бревен солдаты будут делать эскарпы по бокам траншеи, чтобы не осыпался песок. Девушек поставили на рытье противотанкового рва.

Норма в двадцать бревен оказалась очень трудной, в первый день до темноты никто ее не выполнил. Да и затем работать пришлось по двенадцать часов. Уставали мы неимоверно, но постепенно втянулись и стали выполнять норму засветло. Все бы ничего, да сильно одолевали комары и мошкара, никуда от них не деться.

Но где же обещанный фронт?!

Мы стали требовать у полковника, руководившего работами, отправки на фронт. А после поездки двух студентов в Ленинград за мылом, которые рассказали, что по городу пройти невозможно: каждый встречный возмущается, почему здоровые парни не в армии, — мы пригрозили полковнику забастовкой, если он не отправит нас на фронт.

И все же нам пришлось проработать почти месяц, пока не выполнили всю работу. Один раз на нас сбросил бомбу пролетавший немецкий самолет. Страшно было, но никто не пострадал.

Какими мы были, во что верили

Двадцать третьего июля мы уехали в Ленинград и на другой день пошли в военкомат. Там нас построили в четыре шеренги, рассчитали по порядку номеров, показали середину строя, одну половину повернули направо, другую налево и повели в разные стороны. Наша группа двинулась по городу в направлении Финляндского вокзала. Колонну подвели к железным воротам и остановили. Ворота раздвинулись, нас впустили на чистый заасфальтированный двор и усадили под забор отдыхать. Куда привели, никто не сказал и спросить было не у кого. Только парикмахеры, когда стригли нас «под нулевку», объяснили, что это 3-е ЛАУ — Ленинградское артиллерийское училище. Позже мы узнали, что наши товарищи, вторая группа, попали в пехотное училище.

Первое, нас отвели в баню и выдали курсантскую форму. Когда мы помылась и переоделись в форму, преображение оказалось полным: мы никак не могли узнать друг друга — только заглянув в лицо, уясняли, кто рядом с тобой. Но вскоре уже без труда, даже со спины, стали узнавать любого. По возвращении в училище нас поделили на взводы и батареи, показали спальни и повели строем в столовую. Обед нам понравился: обильный, вкусный и сытный. Невольно каждый про себя порадовался: слава богу, хоть о хлебе насущном теперь не надо заботиться.

Да и обмундирование выдали добротное: хотя и не шерстяное, а хлопчатобумажное, но новое и прочное. Не у каждого ведь студента был тогда костюм. У меня, например, были единственные брюки, которые я время от времени отглаживал, да вельветовая курточка вместо пиджака. А вот у моего друга из Белоруссии Виктора Ярошика не то что костюма, даже брюк не было. Ходил он в тренировочных трикотажных черных штанах, которые выдавали нам на время занятий в спортивном зале. На тренировках смотрелись они хорошо, натягивались и подчеркивали прямоту ног, когда выполнялись упражнения на брусьях или на коне, потому что передние части концов штанин цеплялись за носки тапочек. Но когда Витя в этих спортивных брюках приходил в клуб на танцы, вида они не имели, и брал он только своей атлетической фигурой и красивым чернявым лицом.

Порадовали нас и кирзовые сапоги. Тяжеловаты в сравнении с тапочками, но ноги в кирзах ставились на землю прочно и основательно, так и печатали шаг, того гляди сами вперед понесут. А самое главное их достоинство — ни в каких лужах не промокали. Я впервые в жизни обрел непромокаемую обувь, вечно у меня текли ботинки, особенно в талой воде.

На следующий день уже был полный распорядок дня, с 5.00 до отбоя в 23.00. Зарядка, пробежка по набережной Невы, завтрак и 10 часов занятий с небольшим перерывом на обед, а вечером — 2 часа самоподготовки. Дыхнуть стало некогда. За четыре месяца нужно было освоить трехгодичную программу. На практических занятиях орудийный расчет в восемь человек должен, как игрушку, катать, разворачивать и приводить в боевое положение 12-тонную пушку, и снаряд 43 кг весит, а стальные сошники, что вставляются в концы станин, — по 100 кг, да его, этот сошник, надо еще громадной кувалдой забить в землю. Не высыпались. Все тело болело. Когда в четыре утра водили строем в баню, мы научились на ходу спать. И ничего, получалось: просыпаешься при остановке, утыкаясь в спину впереди идущего.

В одно из воскресений меня отпустили сбегать в институт за письмами. Брат писал из Подмосковья, что добровольно вступил в народное ополчение; настроение бодрое, патриотическое, ждут отправки на фронт, хотя воевать еще не научились и оружия пока нет. Чувствовалось, что состояние у брата боевое, приподнятое, да и политруки настраивали их, семнадцатилетних, на скорое истощение ресурсов у врага, а там и побить фашистов нетрудно будет. Еще брат писал, что ополченцы беспокоятся, как бы не опоздать на фронт, а то без них война закончится.

Вскоре эти ополченческие дивизии постигла горькая участь. Ими заткнули образовавшиеся на фронте прорехи и без пользы погубили.

Наши политработники тоже рассказывали нам о положении на фронтах. В основном о том, какие города сдали немцам. Быстрое продвижение фашистов тревожило, возмущало и удивляло нас. Приученные к победным кинофильмам и песням, мы не могли понять, как случилось, что немцы уже нацелились на Москву. Ранее в клубе института нам постоянно читали лекции по международному положению. Мы знали, что англичане и французы затягивали переговоры, фактически не хотели вместе с нами выступать против Гитлера и тем вынудили Сталина заключить договор с немцами. Народ, конечно, не верил в дружбу с Гитлером, люди внутренне, про себя, не одобряли политику заигрывания с фашистами. Например, мой дядя по линии матери Егор Илларионович Сахаров, простой крестьянин, хотя и колхозный бригадир, погибший потом на войне, так мне говорил: «Сталин боится Гитлера, заигрывает с ним и откупается от него хлебом и углем, как мой сын Петька откупается от ребятишек постарше яблоками, чтобы они не били его».

Советские люди жили тревожно, в ожидании войны. Но не думали, что она начнется так внезапно. Мы ведь не знали, что разведчики доносили Сталину о готовности Германии напасть на нас, даже дату нападения называли. Нарком обороны маршал Тимошенко 13 июня просил разрешения у Сталина привести приграничные войска в боевое положение, но Сталин не разрешил — боялся прогневать, встревожить Гитлера. Вот и получилось: снаряды держали вдали от пушек, чтобы ненароком не выстрелил кто и не спровоцировал немцев, войска — на учениях, люди — в отпусках и увольнениях, на каждого летчика приходилось по два самолета — в общем, гуляй, ребята!

Даже когда началась война, Сталин не верил в ее реальность, все думал, что это провокация. А потом до 28 июня вне себя был. И только к 3 июля оклемался.

Вот так подставил нас Сталин.

Но ведь он такую власть взял, что под страхом смерти ему никто ни возразить, ни подсказать не смел. Войска и страна оказались в растерянности. Перед войной по распоряжению Сталина расстреляли как врагов народа большинство маршалов, генералов и старших офицеров, а вместо них на освободившиеся должности назначили молодежь, которая не имела опыта. Говорил же писатель Симонов, что дивизиями командовали батальонные командиры, а полками — командиры взводов. Но мы, простые советские люди, не знали всего этого. Верили во внезапность нападения. Твердо надеялись, что враг будет скоро разбит.

Не знали мы и того, что уже в первые месяцы войны более миллиона наших воинов погибло, около одного миллиона, оставив тяжелое вооружение, выбиралось из окружений и более трех миллионов попало в немецкий плен. Откуда нам было знать тогда, что именно нам придется в последующие годы в кровопролитных боях брать каждый город, каждый взгорок, без особого труда занятые фашистами в сорок первом. Фронтовик Эдуард Алымов, у которого перед войной как врагов народа расстреляли отца и отчима — командиров полков, однажды вспылил: «Это надо же, за 1937–1938 годы истребить 42 тысячи высших и старших командиров! Немцы за всю войну убили и пленили всего 27 тысяч офицеров такого ранга. У нас полками командовали лейтенанты, дивизиями — капитаны, а армиями — скороспелые генералы».

Воистину! Истребив командный состав армии, Сталин доверился Гитлеру. Он запретил привести войска в боевую готовность и проиграл начало войны. А мы, народ, морем крови и океаном страданий выиграли эту войну. Однако причину поражения свалили на пресловутую внезапность. Нашли и козлов отпущения. Тайно казнили Героев Советского Союза Павлова, Рычагова, дважды Героя Смушкевича и вместе с ними еще сорок генералов. Не будь этого злодеяния, может, не отступали бы до Сталинграда и Кавказа. Положение спас Жуков.

Безусловно, наша армия вполне могла противостоять Гитлеру в начале войны, если бы она была приведена в боевую готовность и если бы не было с нашей стороны потворства наглой разведывательной деятельности германской военщины. Весь май и июнь сорок первого года немецкие самолеты беспрепятственно летали над нашей территорией, высматривали и фотографировали расположение войск, военные и стратегические объекты. Отгонять их, тем более сбивать было строжайше запрещено. При вынужденной посадке этих самолетов их дозаправляли горючим и ласково провожали домой.

И только народный комиссар Военно-морского флота Н. Г. Кузнецов, рискуя жизнью, нарушил приказ Сталина и привел порты и корабли в боевую готовность под предлогом учений. Они-то и встретили нападение Германии во всеоружии.

Учение: Кострома — Чкалов — Гороховецкие лагеря — Москва — Коломна — Данилов

В упорных занятиях промелькнул месяц. В конце августа поступил приказ об эвакуации нашего артиллерийского училища в Кострому. Мы перевезли все имущество училища на Финляндский вокзал и погрузили в эшелоны. 3 сентября нас Северной дорогой в товарных вагонах повезли в Кострому. Только миновали станцию Мга, как немцы ее заняли, и Ленинград оказался в блокаде.

На станциях, как в мирное время, продавали в бумажных кулечках северные ягоды: морошку, чернику, голубику. Нам это было в диковинку, и мы с удовольствием лакомились ягодами.

На дорогу, на всякий случай, нам раздали старые польские карабины. И, хотя нам напоминали известную солдатскую притчу, что раз в год стреляет и незаряженная винтовка, один курсант во время чистки карабина случайно застрелил соседа по нарам. Это была первая смерть, которую мы увидели.

Привезли нас под Кострому и разместили в казармах выехавшего на фронт запасного полка. Распорядок дня сохранился таким же напряженным, как в Ленинграде.

Брат прислал последнее письмо с марша к месту боя: «Идем громить фашистов!» Это без оружия-то, как я узнал потом. Больше от него писем не было.[1]

Сентябрь, октябрь и ноябрь мы упорно овладевали артиллерийской наукой.

5 декабря нам присвоили звания лейтенантов, навесив в петлицы по два кубика. После чего 480 выпускников отправили на фронт, а 20 отличников — особо физически крепких и политически благонадежных, в том числе и меня, — оставили для отправки в Оренбург, на курсы летчиков-наблюдателей. После обучения мы должны будем с самолетов и воздушных шаров корректировать артиллерийский огонь по вражеским позициям.

В первых числах января сорок второго года мы оказались во 2-й Чкаловской военной авиашколе. В первую же ночь нас обокрали. Вместо наших длинных, из плотного сукна артиллерийских шинелей повесили на вешалки просвечивающие коротенькие шинелишки с авиационными эмблемами. Так мы потом и ходили в них всю зиму.

В Чкалове занятия были так же уплотненными. Кроме правил стрельбы с самолета и навигации, замучила нас морзянка, по шесть часов ею занимались: натощак вместо зарядки, до и после обеда и на ночь — так в ушах и звенело «ти-та-ти-та-та-та», а кисти рук болели от работы на ключе.

Не прошло и месяца, как внезапно в авиашколу приехал Ворошилов. Собрали нас в зале, человек двести из разных артиллерийских училищ, и маршал, одетый в солдатскую шинель, объявил: спускаем вас с небес на землю, возвращаем в полевую артиллерию. Не хотим более напрасно людей терять, все ранее выпущенные летчики-наблюдатели погибли, так как у нас нет надежных и маневренных разведывательных самолетов, таких, как немецкая «рама».

И нас отправили в 25-й запасной артполк, который находился в Гороховецких лагерях под Горьким.

Здесь мы познали в полную меру, что такое голод и холод. Жили мы в землянках, в каждой — на двухэтажных нарах, тянущихся вдоль стен в два ряда, — размещалось по тысяче человек. Землянки были длиной в сотню метров, с двумя широченными воротами на концах. У каждого выхода стояло по печурке, сделанной из железной бочки. Печки раскалялись докрасна, но это не спасало от холода — в землянке замерзала вода, а у нас, в поисках тепла окружавших печки, дымились шинели, но мерзли спины. Двухэтажные, из голых горбылей нары прикрывала только солома. Мы, человек пять, ложились на эту перебитую в пыль солому — все на правый бок, вплотную друг к другу — и накрывались пятью шинелями. Потом все, по команде, переворачивались на другой бок. Так и вертелись, почти не засыпая, целую ночь.

Среди лейтенантов нашей группы оказался молодой московский артист, он сразу вошел в контакт с латышками-официантками, которые обслуживали шесть офицерских столовых, и мы впятером умудрялись шесть раз завтракать, пять раз обедать — и все равно оставаться голодными, так как шестьсот граммов хлеба на день можно было получить только в одной столовой, в остальных — хлебали слегка замутненную горячую жижу.

Большинство солдат и офицеров, обитавших в лагерях, рвались на фронт с единственной целью: поесть досыта.

Некоторые солдаты не выдерживали такой жизни и, стоя ночью с винтовкой на посту, стрелялись.

В. конце февраля нашу группу вызвали в Москву, в отдел кадров Московского военного округа, и распределили по воинским частям. Нас, троих лейтенантов, направили в Коломну, в формировавшуюся там 52-ю стрелковую дивизию, меня определили на должность адъютанта командира 1028-го артиллерийского полка.

* * *

В Коломну мы прибыли ночью. Расположились в городской гостинице. Впервые за всю зиму мы улеглись в чистые постели, в жарко натопленной комнате. Утром не хотелось покидать это уютное заведение.

По прибытии в артиллерийский полк, который располагался в пригородном селе, нас, всех троих, поставили на квартиру в крестьянскую семью. Должность адъютанта была уже занята, и меня назначили заместителем командира гаубичной батареи. Командир нашей батареи старший лейтенант Чернявский был фронтовиком, прибыл в Коломну, где мы формировались, из госпиталя. Тридцатипятилетний бывший главный инженер Муромского фанерного завода был умен, практичен, знал дело. И под его началом мы принялись формировать из горьковских колхозников боевую батарею.

Солдат кормили очень скудно, офицеров — немного посытнее, но все равно мы не наедались, и прикупить съестного было негде: народ жил бедно. Когда появилась первая травка в поле, меня чуть не до смерти напугали мои солдаты. Веду взвод строем по полевой дороге на занятия, и вдруг, без всякой команды с моей стороны, как при бомбежке, люди бросаются врассыпную и начинают ползать по траве, испугался: не пойму, что случилось, в чем дело?! Оказалось, солдаты увидели на обочине какую-то съедобную траву и все разом бросились рвать и поедать подножный корм.

Чернявский, наш командир, был опытным боевым офицером — строгим, но справедливым, и все мы, офицеры и солдаты, молодые и пожилые, относились к нему как к суровому, но заботливому отцу. Был он невысок ростом, худощав, широкоплеч, слегка сутуловат. Смуглое угловатое лицо его всегда покрывала черная щетина, хотя брился он ежедневно. Быстрый взгляд острых черных глаз и крепко сжатые челюсти придавали лицу решительность и строгость. Хлопчатобумажные гимнастерка и галифе цвета хаки делали всех нас одинаковыми, только три полевых кубика защитного цвета в петлицах и прыгающий на шее бинокль выдавали в Чернявском старшего командира.

Неразговорчивый, деловой, требовательный — глядя на него, тоже хотелось стиснуть зубы и молча работать и работать. Мы верили в него и любили — за опыт, за отеческую заботу, за то, что никогда он не читал нотаций, не был злопамятным, не учинял разносов. Даже за серьезные упущения по службе он никогда не распекал нас, но стоило ему осуждающе покачать головой, как бы говоря: эх ты! — и провинившийся готов был провалиться сквозь землю.

В батарее высоко ценились находчивость и старание, каждый стремился этим блеснуть, а Чернявский терпеливо воспитывал в нас эти качества.

Мы тогда почти ничем не обеспечивались, не было материальной части, занятия проходили условно, на словах. Хорошо, что мне пришла в голову мысль занять в колхозе четыре тележных передка, которые и пригнал наш старшина Хохлов. Привязали к каждому поперек оси метровое полено-«ствол», оглобли служили станинами, кто-то из умельцев вырезал из дерева прицелы, приладили их к «стволам» — и получилась «четырехорудийная батарея». Учебные занятия оживились, всю боевую подготовку расчетов я проводил на этих «орудиях». Чернявский хвалил нас за смекалку, сам разработал методику занятий.

* * *

Артиллерийский полк входит в состав стрелковой дивизии. В полку 2500 человек — три дивизиона.

I дивизион. 300 человек. Три батареи: две пушечные 76-мм — по 4 орудия, и одна гаубичная 122-мм — 4 гаубицы. Взвод управления: отделение разведки и отделение связи. Еще хозяйственный взвод.

II дивизион. Такой же.

III дивизион. Только две батареи: одна 76-мм — 4 орудия и одна 122-мм гаубичная — 4 гаубицы.

Плюс все обслуживающие подразделения.

Всего в полку 8 батарей с орудиями. 9-я батарея называется штабной, в ней нет орудий, она обслуживает штаб полка: связь, разведка и т. д.

Артбатарея — 80 человек, состоит из двух огневых взводов, в каждом из которых по два орудия, и взвода управления (управленцы), в нем два отделения: отделение связи — 10 связистов и отделение разведки — 10 разведчиков. И еще есть хозяйственный взвод: транспорт, кухня, имущество.

Орудие — общее название всякой артиллерийской системы: пушки, гаубицы, мортиры.

Пушка — орудие с длинным стволом. Снаряды летят с большой скоростью по настильной (над землей) траектории. Ставится пушка чаще всего на прямую наводку для стрельбы по танкам, а также и на закрытую позицию.

Гаубица — орудие с коротким стволом. Снаряды летят навесно. Стреляет с закрытой от противника позиции: из-за леса, из-за бугра, по командам по телефону с наблюдательного пункта.

Орудийный расчет состоит из командира орудия — сержанта и шести номеров: № 1 — наводчик, № 2 — замковый, № 3 — заряжающий, № 4 — установщик, № 5 — подносчик, № 6 — ящичный.

Первый номер — наводчик — наводит орудие в цель и производит выстрел. Ставит угломер — это направление стрельбы по горизонту — и поворачивает ствол орудия маховичком. Ставит прицел, который соответствует дальности стрельбы, и поднимает рычаг-стрелку. Прицел имеет деления по 50 метров дальности. Если дальность 6 км, то прицел 120. До сотни прицел не называется целым числом, а, чтобы не ослышаться, говорят: прицел 7–8 (а не семьдесят восемь).

Второй номер — замковый — открывает и закрывает затвор орудия, поднимает маховичком ствол гаубицы, совмещая риски (метки) ствола и рычага-стрелки, связанного с прицелом, а также следит за нормой отката ствола при выстреле. Замковый кричит после выстрела: «Откат нормальный!»

Третий номер — заряжающий — с силой загоняет снаряд в казенник — заднюю открытую часть ствола; потом вставляет туда же гильзу с порохом. После этого замковый закрывает казенник затвором.

Четвертый номер — установщик — устанавливает взрыватель снаряда на осколочное или замедленное действие, выбрасывая столько мешочков с порохом из гильзы, какой номер заряда скомандован.

Пятый номер — подносчик — подносит снаряд и заряд от ящика к установщику.

Шестой номер — ящичный — выхватывает снаряд и гильзу из ящика, протирает их и передает подносчику.

Эти и многие другие премудрости артиллерийского дела приходилось нам изучать больше теоретически. Но и в таких условиях за три месяца Чернявскому удалось сформировать отличную гаубичную батарею и хорошо обучить ее личный состав. С макетами орудий мы совершали марши и маневры — солдаты-«кони» запрягались в оглобли и «скакали», поворачивали в стороны, ставили «орудия» на «огневые позиции», окапывали; расчеты отрабатывали последовательность и быстроту своих действий: ящичные, подносчики, установщики работали со «снарядами»-поленьями; наводчики, замковые, заряжающие учились приводить «орудия» к бою, нацеливать «ствол» и открывать «огонь» по противнику.

Без шагистики и солдафонства Чернявский научил своих огневиков, разведчиков и связистов тому, что особенно нужно на войне, и вчерашние горьковские колхозники свободно орудовали у орудий, были морально и физически готовы вступить в свой первый бой с фашистами.

Настоящие гаубицы, отливавшие сталью и блиставшие свежей краской, мы получили в городе Данилове перед самой отправкой на фронт. После тележных передков они показались нам желанным восхитительным ювелирным чудом! На них мы потренировались дня два, но не произвели ни единого выстрела. А первые выстрелы сделали уже по немцам под Ржевом 23 июля сорок второго. Эти выстрелы чуть не оказались для нас последними. Если бы не наша нищета…