Глава XXVI Под огнем

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XXVI

Под огнем

Разговор коснулся войны, потому что мы подходили к местам бывших боев. Мы только что миновали Колумбус и много говорили о знаменитой битве при Белмонте. Некоторые из служащих на пароходе отбывали действительную службу в военной флотилии на Миссисипи. Я понял, что вначале им было здорово не по себе на этом поприще, но постепенно они привыкли, примирились и более или менее освоились. Один из наших лоцманов впервые испытал, что такое война, в битве при Белмонте в качестве лоцмана на одном из пароходов южан. Мне всегда хотелось узнать, как чувствует себя новичок во время своего боевого крещения, стоя один-одинешенек наверху, в лоцманской рубке, — мишень для любого Тома, Дика и Гарри, а рядом — никого, кто мог бы его пристыдить, если он начнет праздновать труса, когда бой разгорится и станет опасным. Поэтому рассказ лоцмана был для меня очень ценен: он заполнил тот пробел, который никакие историки не помогли мне заполнить до сего времени.

ПЕРВАЯ БИТВА ЛОЦМАНА

Он повел рассказ:

«Дело было седьмого ноября. Сражение началось в семь утра. Я плавал на „Р. Г. У. Хилле“, перевез войска из Колумбуса. Потом вернулся и перевез батарею. Другой наш лоцман объявил, что он пойдет посмотреть сражение, и меня тоже звал. Я сказал: „Нет, что-то не хочется, лучше буду смотреть из рубки“. Он назвал меня трусом и ушел.

На сражение было страшно смотреть. Генерал Читэм заставил своих солдат сбросить шинели и швырнуть в кучу, а потом крикнул: „Теперь за мной — в ад или к победе!“ Я слышал его слова из лоцманской рубки и видел, как он поскакал галопом впереди своего войска. Старый генерал Пиллоу, сам весь белый как лунь, на белой лошади, тоже бросился вперед, во главе своих солдат, бодрый, как юноша. Постепенно войска северян отогнали повстанцев, и те кинулись назад врассыпную, каждый спасая себя, — и черт с ними, с отставшими. Под самый берег они поползли, ища прикрытия. Я сидел, свесив ноги из окна лоцманской рубки. Вдруг слышу — что-то прожужжало у самого уха. Сообразил: это пуля! Тут я уж ни о чем не думал — просто кувыркнулся назад, упал на пол и там и остался. А тут ядра загудели вокруг. Три пушечных ядра попали в трубу, один снаряд пронизал угол моей рубки: ядра визжали и рвались повсюду. Горячее времечко, уж лучше бы мне не показывать носа! Я лежал на полу в рубке, а выстрелы становились все чаще и чаще. Я залез за большую печь в середине рубки. Вдруг пуля пробила печку, чуть не задев мою голову, и сбила с меня шляпу. Я решил, что мне пора уходить. Капитан стоял на мостике с рыжим майором из Мемфиса — очень бравым молодцом. Я слышал, как он сказал, что „нужно уходить, но лоцман, видно, убит“. Я подполз к сигнализации, чтобы дать сигнал „задний ход“; приподнялся, огляделся и увидел пятнадцать дыр, пробитых пулями в стеклах иллюминатора: так быстро это произошло, что я и не заметил. Я взглянул на воду — пули хлестали по ней, как град. Я решил, что лучше убраться отсюда. Пустился но трапу головой вперед — не ногами, а именно головой вперед, — соскользнул вниз; но, прежде чем я дополз до палубы, капитан сказал, что надо отчаливать. Пришлось снова ползти по трапу и лечь на пол. В это время второго нашего лоцмана поймали и повели в рубку под охраной двух солдат. Кто-то сказал, что я убит. Он просунул голову в рубку и увидел, как я с полу пытаюсь дотянуться до сигнализации. Он сказал: „О, черт, да он жив“, вырвался от державших его людей и удрал вниз. Пароход простоял так до трех часов, а потом все-таки ушел.

Когда я в следующий раз увидел моего сменного, я его опросил: „Ну, не скрывай, будь честным человеком и скажи правду: куда ты ходил смотреть сражение?“. Он говорит: „В трюм“.

Во время боя я был испуган до полусмерти. Я почти ничего не соображал — до того перетрусил; но, понимаете, никто, кроме меня, этого не знал. На следующий день генерал Польк послал за мной и похвалил меня за храбрость и мужественное поведение.

Я не возражал — пусть так думают. Я знал, что все было иначе, но не мне же противоречить талантливому генералу.

Я был измучен и скоро совсем разболелся и должен был сойти на берег в Хот-Спрингсе. Когда я был там, я получал много писем от командиров, в которых они звали меня обратно. Я отказался, потому что не чувствовал себя достаточно здоровым и сильным. Но я сохранял молчание и сохранял репутацию, которую мне создали».

Простой, правдивый рассказ; но дядюшка Мэмфорд говорил мне, что этот лоцман «малость преувеличил свои страхи»; что этому доказательство — его последующее поведение во время войны.

Мы миновали протоку у острова 8, и я сошел вниз и разговорился с одним из пассажиров, красивым человеком с приятными манерами и умным лицом. Мы подходили к острову 10, столь прославившемуся во время войны. Дом этого джентльмена стоял недалеко, на самом берегу. Мы поговорили с ним о военном времени, но затем разговор перешел на «родовую вражду», так как нигде на юге кровная месть не привилась так быстро и не удерживалась так долго, как именно в этих краях. Джентльмен рассказал следующее:

«Много враждовало здесь между собою семей в старые годы, но, сдается мне, худшая вражда была между Дарнеллами и Уотсонами. Никто уж не знает, из-за чего началась первая ссора, — так давно все было. Ни Дарнеллы, ни Уотсоны теперь не помнят причины этой ссоры, если даже кто-нибудь из них жив, в чем я сомневаюсь. Все началось, говорили, из-за какой-то коровы или лошади, — словом, из-за сущего пустяка. Дело было нe в деньгах: обе семьи были очень богаты. Можно бы легко все уладить, — а вот не вышло. Наговорили друг другу грубостей, — уж тут смоешь обиду только кровью. И эта лошадь или корова обошлась в пятьдесят лет убийств и увечий! Каждый год кого-нибудь да убьют то с одной стороны, то с другой; и когда одно поколение истреблено было, сыновья продолжали вражду да еще раздували ее. И все шло точно так, как я уже сказал: они то и дело убивали друг друга из года в год, словно соблюдали какой-то священный обычай, пока совершенно не забыли, с чего все началось. Где бы Дарнелл ни поймал Уотсона а Уотсон — Дарнелла, уж один из них должен был пострадать — вопрос был только, кто кого одолеет. Один мог уложить другого иногда на глазах у всей его семьи. Они, правда, не охотились друг за другом, но уж если столкнутся, так сразу открывали огонь. Мужчины убивали мальчиков, мальчики — взрослых мужчин. Один мужчина застрелил двенадцатилетнего мальчонку: набрел на него в лесу и не дал ему оглянуться; а кабы он дал ему оглянуться, так мальчик пристрелил бы его самого.

Обе семьи числились за одним приходом (тут все люди верующие), и в течение всей этой пятидесяти- или шестидесятилетней передряги оба семейства каждое воскресенье ходили в одну и ту же церковь. Они жили по обе стороны пограничной линии. Церковь стояла на пристани „Компромисс“. Половина церкви — один придел — была в Кентукки, а вторая половина — в Теннесси. По воскресеньям можно было видеть, как оба семейства подъезжали к церкви, все в воскресных нарядах, и мужчины, и женщины и дети; как они гуськом проходили по приделу и рассаживались спокойно и чинно: одна компания на теннессийской стороне церкви, а другая — на кентуккийской; мужчины и мальчики прислоняли ружья к стенке, чтоб они были иод рукой, а потом все набожно складывали руки в молитве и благодарениях небу; хотя, говорят, тот из мужчин, который был ближе к выходу, не опускался на колени вместе со всей семьей, — он словно бы на часах стоял. Я-то не знаю, никогда в жизни сам в этой церкви не был, но так всегда рассказывали.

Лет двадцать или, может, двадцать пять тому назад одного девятнадцатилетнего юношу поймали люди из враждебного семейства и убили его. Не помню, которые именно — Дарнеллы или Уотсоны, или еще кто-нибудь из враждовавших; но, во всяком случае, юноша ехал верхом к пароходу, который в это время стоял у пристани, и первое, что он увидел, была группа его врагов. Он спрыгнул и спрятался за поленницей дров, но они окружили его и начали стрелять; он стал отстреливаться, но они скакали, орали и палили изо всех сил. Кажется, он некоторых из них ранил, но они его обступили и загнали в реку; он поплыл по течению, а они поскакали вдоль берега и не переставали стрелять, и на берег его вынесло уже мертвым. Мне об этом рассказал Уинди Маршалл, — он сам все видел. Он был капитаном на стоявшем там пароходе.

Несколько лет тому назад ряды Дарнеллов так поредели, что старик Дарнелл с двумя сыновьями решил уехать отсюда. Они хотели сесть на пароход как раз у острова 10; но Уотсоны пронюхали это дело и прибыли в ту минуту, когда оба молодые Дарнелла шли по трапу об руку со своими женами. Началась битва, и дальше уж они не двинулись — обоих убили. А потом старый Дарнелл впутался в ссору с человеком, который переправлял паром, и этому самому паромщику досталось, да еще как! — он тут же и помер. А его товарищи изрешетили старика Дарнелла, осыпали его градом пуль и прикончили».

Джентльмен, рассказывавший мне эту историю, воспитанный в довольстве и холе, был человек со способностями и учился в колледже. Причиной простонародных оборотов, которые попадались в его речи, было не невежество, а просто привычная небрежность. Конечно эта привычка встречается не у всех образованных жителей Запада, но большинство — в маленьких поселках, если не в больших городах — говорит настолько неправильно, что нельзя не заметить и не удивиться. Я слышал, как уроженец Запада, которого в любой стране причислили бы к самым образованным людям, сказал: «Ничего, для меня это — никакая не разница». При разговоре присутствовала постоянная жительница этих мест, и на нее это не произвело ни малейшего впечатления. Впоследствии, когда ей сказали об этом, она вспомнила такой факт, но созналась, что ошибка тогда не резанула ей слух, — признание, которое заставляет думать, что, если образованные люди могу слушать столь кощунственные ошибки таких же образованных людей и не замечать их, значит это преступление вполне для них привычно — настолько привычно, что у них слух притупился и уже не восприимчив, не чувствителен к таким оскорблениям его.

Никто на свете не говорит безукоризненно правильно, никто не пишет безукоризненно — ни на этом, ни на том свете (чему свидетелем священное писание), — поэтому несправедливо требовать грамматического совершенства от жителей долины Миссисипи, но и от них и от других людей можно требовать, чтобы они сознательно и нарочито не коверкали свою речь.

У острова 10 я нашел большие перемены на реке. На моей памяти остров был мили в три длиной и в четверть мили шириной, густо покрыт лесом и лежал у кентуккийского берега — так примерно в двухстах ярдах от него. А теперь его приходилось разыскивать в подзорную трубу. От него ничего не осталось, кроме маленькой незаметной рощицы, да и та была не у кентуккийского берега, — остров очутился в противоположной стороне, у другого берега, на милю дальше. Во время войны он был важным пунктом и опорной позицией и так сильно укреплен, что мимо нельзя было пройти. Он был расположен между верхней и нижней дивизией северян и разделял их, пока они не добились соединения через миссурийскую косу; но остров теперь сам соединен с косой, и ничто не преграждает широкую реку.

В этой местности река проходит из штата Кентукки в Теннесси, потом назад в Миссури, снова в Кентукки и оттуда — снова в Теннесси, так что одна-две мили миссурийской территории врезаются в штат Теннесси.

У Нью-Мадрида вид был очень скверный, но, в сущности, он мало изменился по внешнему виду и общему характеру. Те же кварталы бревенчатых домов в прежней плоской долине, окруженной прежним старым лесом. Город был такой же тихий, как раньше, и, по-видимому, не уменьшился и не разросся. Говорили, что в последнее половодье вода залила город и сильно испортила его внешний вид. Я был очень удивлен: при спаде воды берег там очень высок (пятьдесят футов), и в мое время наводнение всегда казалось немыслимым. Но наводнение нынешнего, 1882 года без сомнения останется в истории реки и будет славиться еще в течение нескольких поколении, прежде чем произойдет второй такой потоп. Вода залила все низменности от Каира до устья; она прорвала дамбы во многих пунктах по обоим берегам реки, а в некоторых местах, к югу, где вода стояла на наибольшей высоте, ширина Миссисипи достигала семидесяти миль! Много жизней погибло, и опустошение было страшное. Урожай погиб, дома были смыты, и бесприютные люди, вместе со скотом, были вынуждены искать убежища на холмах, в лесу и в поле и ждать среди опасностей и лишений, пока суда, снаряженные на средства правительства и местных властей, а также газет, подойдут и спасут их. Земельные участки огромного числа людей находились под водой целые месяцы, и сотни беднейших земледельцев умерли бы с голоду, если бы не была оказана спешная помощь[21]. Вода уже давно начала спадать, но и сейчас мы застали почти все берега затопленными.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.