КАЗНЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КАЗНЬ

Ранним утром 4 июня 1671 года по дороге из Серпухова на Москву продвигалось необычное шествие. Несколько десятков вооруженных ружьями и саблями конных казаков сопровождали простую крестьянскую телегу, в которой на устланных рогожей досках сидели два человека. Оба были закованы в тяжелые ручные и ножные кандалы, шеи схвачены рогатками. Стоило одному из них сделать движение, повернуться, как охрана сразу же начинала суету: начальник отряда, грузный пожилой казак, понукал своего коня, подъезжал вплотную к телеге и в который уже раз наказывал казакам не спускать с узников глаз.

Проходил час за часом. Солнце припекало все сильнее, но шествие двигалось хоть и неторопливо, но безостановочно. Около полудня впереди в далекой дымке стали проглядываться купола московских церквей.

За несколько верст до города навстречу стали кучками выходить люди. Сначала их было немного, а потом народ повалил гуще. Люди стояли вдоль дороги плотными рядами, теснились, всматривались в лица узников. Слышались возгласы: «Да который Стенька-то?», «В кафтане, што ли?»

Узники угрюмо оглядывались по сторонам, вслушивались в отрывочные фразы, молчали.

Они были примерно одного возраста и одного роста, в их облике просматривалось что-то неуловимо близкое, и все же они резко отличались друг от друга. Один из них был одет в роскошный шелковый кафтан, под кафтаном виднелась рубаха тонкого, дорогого полотна, ноги обуты в сапоги красного сафьяна. Это был человек лет сорока, широкий в плечах, с могучей шеей, гордо посаженной головой. Его темные негустые волосы, постриженные по казачьему обычаю в кружок, свободно падали на высокий лоб. Небольшая курчавая борода и густые усы обрамляли бледное рябоватое неподвижное лицо, обыкновенное русское крестьянское лицо, каких десятки в каждой деревне, если бы не глаза: они смотрели, казалось, каждый по-своему. Взгляд левого — спокойный, твердый, уверенный, открытый; правый — со злым прищуром, с ядом, издевкой. И все же был этот взгляд единым, и обращался он к людям — страстный, горячий, пристальный, и угрожал он, и молил, и требовал. И не ответить на этот взгляд было невозможно. Люди как завороженные тянулись к нему, а потом, отведя глаза, стояли потупившись… Одних этот взгляд пугал, вызывал смятение, других притягивал, завлекал чем-то необъяснимым. И долго еще после того, как пыль от тележных колес рассеивалась и оседала на дороге, московские жители крестились, говорили шепотом: «А Стенька-то как зыркает, мороз по коже…»

Другой узник одет попроще, но тоже в одежду не дешевую. Все в нем было вроде бы измельчено, размыто — посветлее волосы, помягче бородка, пожиже усы, и во взгляде не было такой страсти, такой муки.

Версты за три до Земляного города конных ждали. На дороге четырехугольником были выстроены две тысячи стрельцов, вооруженных бердышами. В центре четырехугольника стояла запряженная тройкой лошадей повозка с установленной на ней виселицей — двумя столбами, перехваченными вверху перекладиной.

— Ну приехали, атаман, выходи, — обратился начальник казацкого отряда к узнику в шелковом кафтане. — Погуляй теперь на другой телеге, батюшка Степан Тимофеевич.

— Благодарствую, отец, — ответил неторопливо тот. — Что-то больно разговорчивый ты стал, Корнило.

— Ну ты! — прикрикнул Корнило. — Говори, да не заговаривайся! — И замахнулся плетью.

Узник спокойно выдержал гневный взгляд всадника и проговорил:

— Одно не могу понять, Корнило, как я с тобой на Дону не покончил. С тебя и начинать-то надо было, крестный ты мой батя.

Корнило было вскинулся, но замялся и отъехал в сторону. А народ валил, шумел: «Вон он, Стенька-то, в кафтане, с глазищами, а этот Фролка, братан его…»

Отряд въехал в четырехугольник, образованный стрельцами.

Узников стащили с телеги и повели к новой повозке. Их руки свешивались под тяжестью кандалов, ноги еле-еле переступали, отягощенные железами. Тяжелые цепи волочились по дороге, взметая облачка пыли.

— Эх, брат, это ты виной всем нашим бедам, — проговорил тихо Фрол.

— Не дури, Фрол, — отвечал Степан. — Никакой беды еще нет. Вот увидишь, примут нас с почестями, как бояр да воевод, выйдут навстречу посмотреть на нас. — И он насмешливо повел глазами по сторонам.

Но слова эти не взбодрили Фрола. Он шел, опустив голову, не поднимая глаз от земли, и шептал изредка: «Эх, брат, брат…»

Около повозки их ждал кузнец. Стрельцы схватили старшего с двух сторон и разом, по-привычному заломили ему руки за спину. Кузнец ловкими, проворными движениями сбил кандалы с рук. Узника втащили на повозку и поставили под виселицей. Один из стрельцов сорвал с его плеч дорогой кафтан, стянул сапоги, одним рывком разодрал до пояса дорогую рубаху. Кто-то бросил на повозку лохмотья, и узник не торопясь надел их. Кузнец так же сноровисто, быстро приковал его руки к столбам виселицы; на голову накинули петлю из тонкой железной цепи и привязали конец цепи к верхней перекладине. По обеим сторонам встали два стрельца.

Скованного по рукам и ногам Фрола привязали длинной тонкой цепью к телеге. Начальник стрелецкого отряда махнул рукой, и телега с виселицей, окруженная стрельцами, медленно двинулась к городским воротам.

Так в полдень 4 июня 1671 года Степан Разин и его брат Фрол въехали в Москву.

Едва повозка вкатилась в городские ворота, как в окрестных церквах ударили в колокола. Разина везут! Разина везут! Тревожно и радостно плыл над городом гул московского набата. Стенька Разин, бунтовщик, вор[1] и богоотступник, враг царя, отечества и святой православной церкви, должен теперь принять кару за все его злодейства и прегрешения. Народ стремглав бежал с соседних улиц, люди заполняли окна домов, висели гроздьями на высоких крылечках.

Из домов степенно и чинно выходили разодетые в богатое платье бояре, дворяне, дьяки. Сзади, одетые попроще, теснились купцы, подьячие. Многие грозили вслед повозке: «Вор! Злодей! Убийца! Ирод! Антихрист!» А колокольный звон плыл и плыл над городом. Боярская Москва торжествовала победу над своим страшным врагом. Стенька Разин, за которым еще полгода назад шли в огонь и в воду тысячи восставших крестьян, казаков, холопов, работных людей, посадской голи перекатной; Стенька Разин, который похвалялся дойти до Москвы и сжечь у государя все дела, истребить бояр и воевод, теперь стоял распятый под виселицей с цепью на шее. Колокольный звон радостно и тревожно звал людей московских на небывалое торжество. Словно и не было этих пяти долгих лет, когда при каждом известии с юга замирало сердце у тихого тучного царя Алексея Михайловича и ближние бояре в тот день боялись попадаться ему на глаза. Теперь все это позади. Вот он, народный батюшка, отец родной, позванивает кандалами, крутит шеей в железном ожерелье. Победа! Победа! Теперь и окрестные страны могут вздохнуть поспокойней. Из далекой Англии дражайший брат король Карлус Вторый прислал грамоту с поздравлением. Прибыл и гонец от кызылбашей;[2] его величество друг вечный и брат шах Сулейман радовался окончанию злого Стенькиного дела. В свейском городе Риге и французском стольном городе Париже куранты печатные возвестили о славной победе царя всея Руси. Из Польши и Великого княжества Литовского пришли торговые люди и сказали, что паны радные коруны польской и Великого княжества Литовского благословляют победу князей Долгорукого, Юрия и Данилы Борятинских. Отныне в безопасности стоит их панская воля.

— Будь ты проклят, нечестивец!

— Окаянный! Изверг рода человеческого! Хулитель веры Христовой!

Под этим потоком брани Фрол, бредущий за телегой, лишь съеживался, а Степан, напротив, стоял, гордо подняв голову, поглядывал по сторонам пристально и грозно.

Шествие остановилось около Земского приказа. Здесь уже все было готово для допроса. Внизу в подвале горел огонь, а в нем лежали раскаленные щипцы, прутья железные. Рядом палач налаживал веревку для дыбы.

Степана допрашивали первого.

— Ну, расскажи, злодей, как начал ты свое воровство, когда появился у тебя умысел поднять твою воровскую руку на царя-батюшку, на честной православный народ? — начал ласково спрашивать земский дьяк.

Разин молчал.

— А ну-ка кнута ему для начала.

Палач сорвал с плеч Разина лохмотья, оголил спину, деловито осмотрел ее. Потом сделал знак своим помощникам. Те бросились к узнику, связали ему руки и подняли на ремне за руки вверх. Тут же палач обвил ремнем ноги Степана и налег на конец ремня, вытягивая и вытягивая тело в струну. Вывернулись вверх руки, вытянулись над головой. Послышался хруст. Но Разин и стона не издал.

— Бей! — крикнул дьяк, и на обнаженную спину посыпались удары толстого кожаного кнута.

После первых же ударов спина Степана вздулась, посипела, кожа начала лопаться, как от порезов ножа.

— Говори, злодей, кто сподвигнул тебя на воровство, кто помогал, кто был в сообщниках.

— А вы у брата моего Ивана спросите, — только и сказал Разин и замолчал.

— Повешен твой брат, злодей, не богохульствуй, говори все, как было воистину.

Свистел кнут, брызгала кровь на земляной пол подпила. Уже полсотни ударов отвалил палач, а Разин все еще молчал.

— На огонь его, — приказал дьяк.

Степана отвязали, облили холодной водой, чтобы немного ожил, потом повалили связанного на землю, продели между рук и ног бревно и потащили к полыхающей жаровне. Четверо дюжих молодцов подняли бревно и поднесли висящее тело к огню. В душном подвале запахло паленым мясом. Зарыдал, забился в углу Фрол.

— Ой, брат, брат, расскажи ты им все, покайся!

— Молчи, — проскрипел Степан.

— Прутьями его, — молвил дьяк.

Палач схватил щипцами раскаленный железный прут и начал им водить по избитому, обожженному телу, но Разин по-прежнему молчал. Сидящие по лавкам бояре государевы подивились на такое злобное упорство, пошептались, подозвали к себе дьяка. Тут же Степана оттащили в сторону и принялись за Фрола. И едва раскаленный прут прикоснулся к его обнаженной спине, как Фрол закорчился, закричал, заплакал. Степан поднял голову:

— Экая ты баба, Фрол. Вспомни, как жили мы с тобой. А теперь надо и несчастья перенесть. Что, разве больно? — И он вызывающе улыбнулся в сторону бояр.

Те снова пошептались, и палач поднял Разина с пола. Ему обрили макушку и начали лить на оголенное место воду капля за каплей. Против этой пытки не могли устоять злодеи самые закоренелые и упорные, в изумление входили,[3] молили о пощаде. Степан Разин вытерпел и эту муку и не произнес ни единого слова. Только когда его уже полумертвого бросили на пол, он поднял голову и, еле шевеля запекшимися от крови губами, сказал брату:

— Слыхал я, что в попы ученых людей ставят, а мы, брат, с тобой простаки, а и нас постригли.

— Бей его! Бей сукина сына! — завизжал в яростном бессилии земский дьяк. Палач и его подручные бросились к Степану и начали, дико вскрикивая, топтать его сапожищами, бить железными прутьями.

— Ох, хватит, хватит, убьете вы его, хватит, — чуть не рыдал дьяк, — а нужен он нам, нужен еще…

Бездыханного Степана снова окатили водой и, едва он очнулся, потащили к выходу.

Наутро его снова привели в подвал Земского приказа.

— Ну, скажешь, злодей, как замышлял злодейства свои? — спросил дьяк.

Разин молчал.

— На дыбу его!

Около полудня допрос вдруг прекратили. В подвал пожаловал сам великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович всея Великия и Малыя и Белыя России самодержец, и многих государств и земель восточных, и западных, и северных отчич, и дедич, и наследник, и обладатель. Осторожный, тихий, тучный, он вошел в подвал, сел, впился глазами в Разина.

— Великий государь перед тобой, покайся, злодей, принеси свои вины.

Разин поднял голову, пристально посмотрел на царя, но продолжал молчать.

Царь сделал знак рукой, мигом подскочил окольничий, вынул из шкатулки свиток, развернул его.

— Приказал тебя великий государь царь и великий князь Алексей Михайлович спрашивать: писал ли ты, злодей, письма Никону, лишенному священным собором сана своего патриаршего, слал ли гонцов своих в Ферапонтов Белозерский монастырь?

— Письма писал и гонцов слал, но не ответил нам святой отец.

Разин прикрыл глаза.

Царь снова махнул рукой в сторону окольничего. Тот заторопился, вчитываясь в статьи царского допроса:

— Посылал ли ты гонцов своих тайком в Москву с грамотами к боярам Черкасским и давали ли тебе ответ те бояре?

— Ничего про бояр Черкасских не знаю.

— Кто был с твоими злодейскими прелестными письмами на Ижоре и в Корелах, у свейской границы и не было ли у тебя, злодея, ссылки письмами со свеями?

Разин молчал.

Медленно и хмуро поднялся Алексей Михайлович, вслед за царем двинулись бояре. Земский дьяк дал знак палачу продолжать пытку. Через некоторое время окольничий вернулся.

— Царский приказ, дьяк: что хочешь делай, а злодей должен заговорить, царь приказал принести ему вины…

А по Москве ползли небывалые слухи, будто Стенька заколдован — ни огонь его не берет, ни дыба, ни железо. Смеется Стенька над боярами, потешается. В те дни некий Акинфей Горяинов отправил своему другу в Вологду письмо: «Бояре ныне беспрестанно за тем сидят. С двора съеждяют на первом часу дни, а разъезждятотся часу в тринадцатом дни.[4] По два дни пытали. На Красной площади изготовлены ямы и колы вострены».

Всю ночь с 5 на 6 июня Разин пролежал в мрачном, сыром подземелье. Близ окованных железом дубовых дверей, около маленького зарешеченного оконца всю ночь дежурил наряд стрельцов. Стрелецкий сотник по нескольку раз за ночь проверял посты, спрашивал: «Как там злодей?»

— Поет что-то, — испуганно отвечали стрельцы. Рассказывали потом стрельцы, будто пел Степан такую песню:

Схороните меня, братцы, между трех дорог:

Меж Московской, Астраханской, славной Киевской.

В головах моих поставьте животворный крест,

Во ногах мне положите саблю вострую.

Кто пройдет или проедет — остановится,

Моему ли животворному кресту помолится,

Моей сабли, моей вострой, испужается.

Наступило 6 июня. С раннего утра к Лобному месту потянулись сотни людей. Вся Москва уже знала, что ныне будет казнен Стенька Разин. Из жалких лачуг в подмосковных слободах повылезли работные, тянулись к Красной площади тяглые посадские люди. Пришло в движение и купеческое Замоскворечье. Из каменных домов Белого города выходили большие московские люди — вершители судеб государственных. С английского и немецкого подворья прибыли иноземные гости, стрельцы расчищали дорогу чужеземным послам, посланникам и гонцам. Три ряда отборных рейтар окружили со всех сторон Лобное место. За этот кордон пропускали лишь иноземцев да самых больших людей. Чернь и простонародье стрелецкие заставы останавливали уже вдалеке от площади: несколько стрелецких полков заняли основные улицы города, площади. Посадские плевали в стрельцов подсолнуховой шелухой, кричали: «Чтой-то мы уже стали вязнями[5] у себя дома!» Стрельцы отмалчивались, оттирали бердышами тех, кто понахальнее.

Степана и Фрола вывели из подвала и под усиленной стрелецкой стражей доставили к месту казни. В лохмотьях, истерзанный, Степан стоял перед глазами тысяч людей в самом центре государства Российского, которое он еще недавно обещал очистить от всех лихоимцев и кровопийц, от всех врагов и изменников государевых. Теперь же бояре, дворяне, дьяки, купцы, духовные спесиво поглядывали на своего врага.

На край помоста вышел дьяк и, подняв к глазам свиток, начал медленно читать сказку[6]**, которую надлежало выслушать Разину перед казнью:

— «Вор и богоотступник и изменник донской казак Степка Разин! В прошлом во 175-м году (1667 г.), забыв страх божий и великого государя и великого князя Алексея Михайловича крестное целование и ево государскую милость ему, великому государю, изменил, и собрався, пошел з Дону для воровства на Волгу. И на Волге многие пакости починил…» — Дьяк перевел дух и строго посмотрел на Разина.

Степан безучастно слушал дьяка и внимательно вглядывался в доски помоста.

А народ все прибывал. Неизвестно, какими путями через стрелецкие заставы тянулись посадские по Никольской улице, взбирались на холм с берега Москвы-реки, пробирались вдоль Неглинки. Рейтары с трудом сдерживали натиск толпы. Кое-где уже потеснили дворян и купцов. Те молча отходили в сторону, не ввязывались в разговоры и перебранки.

А дьяк все перечислял разинские злодейства на Волге, Яике, в Персии.

Около помоста послышались крики:

— Клятвопреступник!

— Изверг лютый!

Дьяк снова внушительно взглянул на Разина, развернул далее свиток и продолжал громко выкрикивать:

— «А во 178-м году (1670 г.) ты ж вор Стенька с товарыщи, забыв и страх божий, отступя от святые соборные и апостольские церкви, будучи на Дону, и говорил про спасителя нашего Иисуса Христа всякие хульные слова и на Дону церквей божих ставить и никакова пения петь не велел, и священников з Дону збил, и велел венчатца около вербы».

— Каков злодей! — зашумели духовные. — На самого спасителя нашего руку поднял, антихрист.

Посадский люд молчал.

Вдруг откуда-то из-под ног вынырнул юродивый горбун из Козицкой патриаршей слободы, слабоумный Миша, завертелся волчком, запричитал:

— Ах, спаситель наш, ты спаси-ка нас, ах, спаситель наш…

Кинулись к нему стрельцы, поволокли в сторону, чтобы не рушил благочинного обряда. А над площадью гремел голос дьяка:

— «Ды ты ж, вор, забыв великого государя милостивую пощаду как тебе и товарыщем твоим вместо смерти живот дан; и изменил ему, великому государю, и всему Московскому государству, пошел на Волгу для сваего воровства. И старых донских казаков, самых добрых людей, переграбил и многих побил до смерти и в воду посажал…» — Читал дьяк про Царицын и Черный Яр, Астрахань и Саратов, и все страшнее и ужаснее виделись дела Стенькины собравшимся на площади людям.

— «Ив той своей дьявольской надежде вы, воры и крестопреступники Стенька и Фролка, со единомышленники своими похотели святую церковь обругать, не ведая милости великого бога и заступления пречистыя богородицы… И в том своем воровстве были со 175-го году по нынешний по 179 год апреля по 14 число (1667–1671 гг.), и невинную кровь християнскую проливали, не щадя и самых младенцев».

Дьяк поднял вверх руку и погрозил в воздухе пальцем. Ближние обыватели испуганно закрестились. И вдруг откуда-то донесся голос:

— Извет все это! Неправдою правду попрать хочете!

Стрельцы бросились на голос, но не добрались, завязли в густом людском море. Дьяк опустил руку и, уже торопясь, окончил приговор:

— «А ныне по должности и великому государю царю и великому князю Алексею Михайловичу службою и радением войска Донского атамана Корнея Яковлева и всево войска и сами вы паиманы и привезены к великому государю к Москве, в расспросе и с пыток в том своем воровстве винились».

В первый раз за все время чтения сказки Разин шевельнулся, поднял голову, исподлобья посмотрел на дьяка. Тот совсем заторопился:

— «И за такие ваши злые и мерские перед господом богом дела и к великому государю царю и великому князю Алексею Михайловичу за измену и ко всему Московскому государству за разоренье по указу великого государя бояре приговорили казнить злою смертию — четвертовать».

Дьяк аккуратно свернул свиток, перевязал его шелковым шнурком и дал знак палачу начать дело. Палач подошел к Разину и тронул за плечо. Степан отвел его руку, перекрестился на веселые купола храма Покрова, поклонился собравшейся толпе на все четыре стороны по русскому обычаю, проговорил:

— Простите… Простите, православные… — Исповеди перед смертью Разину, как бунтовщику, преданному анафеме, не полагалось. Он лег на плаху, раскинул в стороны руки и ноги и приготовился к четвертованию. Замерла толпа, и вдруг слышно стало, как хрястнул топор по дереву, с надсадом прошел сквозь мясо и кость. Вздрогнули люди и снова замерли.

Сначала палач отсек Разину правую руку по локоть, затем левую ногу по колено. Но и в эти минуты Разин не проронил ни слова, не издал ни одного стона. Не выдержав вида казни брата, Фрол забился, закричал:

— Я знаю слово государево…

— Молчи, собака, — проговорил истекающий кровью Степан.

Это были его последние слова.

В толпе раздался плач. Кто-то крикнул:

— Батюшка, родимец!

Дьяк крикнул палачу:

— Кончай!

В нарушение порядка палач с размаху опустил свой топор на шею Разина, а потом уже мертвому поспешно отрубил правую ногу и левую руку. Затем туловище рассекли на части и воткнули их вместе с головой на деревянные спицы, расставленные вокруг места казни. Внутренности выбросили собакам.

Несколько дней Москва содрогалась от этой ужасной казни. Стрельцы днем и ночью прочищали город. По ночам окликивали каждого прохожего — что за человек, откуда, с чем идет. А уже на исходе второй недели по Москве поползли слухи, что то был вовсе и не Стенька, а простой казак. А Стенька чудесно спасся и обитает где-то в донских станицах, скрывается до поры до времени. Болтунов хватали и приводили к пытке, казнили торговой казнью — били на площади плетьми нещадно в назидание остальным. Дважды в те дни горела Москва. А с юга приходили грозные вести — крестьянский бунт продолжался с неутихающей силой. Помещичьи крестьяне, казаки и разные вольные люди осаждали Шацк, воевали под Тамбовом. Федор Шелудяк грозил новым походом из Астрахани. Воеводы слали в Москву письма, били челом великому государю, просили помощи. Смутно было в столице…

Казнь Фрола Разина в ту пору была отложена. На очередном расспросе он поведал государево дело, сказал, что знает, где его брат закопал кувшин со своими прелестными письмами, разными грамотами. Фрол указал и место клада: «На острове реки Дону, на урочище, на Прорве, под вербою. А та верба крива посередке».

Шесть лет царские стрельцы искали кувшин с разинскими грамотами, но так и не нашли его. За эти годы Фрола не раз пытали и наконец казнили 26 мая 1676 года.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.